Location via proxy:   [ UP ]  
[Report a bug]   [Manage cookies]                
А. М. Камчатнов РУССКИЙ ДРЕВОСЛОВ АЛЕКСАНДРА ШИШКОВА Лингвистическое наследие А. С. Шишкова в научном и культурном контексте эпохи Москва 2014 2 Введение Личность и труды Александра Семеновича Шишкова всегда привлекали к себе внимание филологов, однако рассматривались они при этом довольно однобоко, всегда «в связи с», то есть в связи с кем-то более крупным в истории литературы, в связи с чем-то более значимым в истории науки. В то же время всегда были и есть люди, которые видят в трудах Шишкова надежный источник сведений по происхождению и истории слов русского языка; это люди, не получившие систематического лингвистического образования и считающие, что заниматься этимологией очень легко — надо лишь найти слова, которые похожи по звучанию и имеют нечто общее в значении; для них Шишков поистине родственная душа. Но по этой же причине историки науки вообще выводят Шишкова за пределы научного языкознания, видя в его работах некую донаучную стадию в развитии лингвистики. Однако обращение к трудам Шишкова во всей их полноте позволяет убедиться в том, что они еще не были прочитаны с должным вниманием, что не все в них безнадежно устарело и кое-какие поставленные им задачи имеют вполне научный характер и все еще не решены, в связи с чем некоторые суждения Шишкова до сих пор заслуживают внимания. Наконец, сама личность Шишкова, бескорыстно преданного русскому языку, бесстрашно и страстно защищавшего то, что он считал истиной, не может не вызывать подлинного уважения и неподдельного интереса. Целью настоящей работы является исследование научно-лингвистического наследия А. С. Шишкова во всей его полноте, прежде всего в связи с его философией языка, а также в тесной связи с развитием языкознания и культурными процессами того времени. Философский и вместе исторический взгляд позволит определить истинное место Шишкова в истории науки и культуры и в то же время отделить «зерна» от «плевел» в его научном наследии. Исследование творческого наследия А. С. Шишкова с источниковедческой точки зрения не представляет особых сложностей. Практически все им написанное, включая частную переписку, опубликовано в повременных изданиях или в виде отдельных книг и практически полностью вошло в подготовленное самим А. С. Шишковым Собрание его сочинений в 17 частях (СПб., 1818-1839). Некоторые произведения были опубликованы два, три и даже четыре раза, однако текстологического анализа, насколько нам известно, не проводилось, и критического издания текстов А. С. Шишкова не существует. По-видимому, считается, что А. С. Шишков не такая значительная фигура, чтобы тратить время и деньги на подготовку и издание его сочинений, однако интерес к нему не угасает и отсутствие научного издания «компенсируется» изданиями весьма далекими от научности, о чем мы скажем несколько слов ниже. Благодаря библиографическим заботам А. Н. Стрижева творческое наследие А. С. Шишкова легко обозримо; здесь же представлена в возможной на сегодняшний день полноте литература о Шишкове [см.: Стрижев 2011]. Тематически наследие А. С. Шишкова можно разделить на шесть групп: 1) филологические труды; 2) произведения для детей; 3) переводы художественных текстов; 4) политические сочинения; 5) мемуары; 6) переписка. В настоящем исследовании речь пойдет только о произведениях первой, самой большой, группы, остальные же будут затронуты лишь постольку, поскольку прямо или косвенно связаны с филологическими и лингвистическими проблемами. 3 Александр Семенович Шишков принадлежал к числу тех цельных русских характеров, которые были нередки в Екатерининскую эпоху. Эта цельность проявилась в том, что все те задачи, которые он ставил перед собой в разные периоды своей творческой жизни, образуют органическое единство, все части которого связаны общей логикой. В целом можно сказать, что лингвистическое мировоззрение Шишкова определяется двумя представлениями: 1. Язык вообще есть органон мысли; каждый национальный язык есть своеобразный органон мысли. 2. Русский литературный язык по природе есть язык славяно-русский. Эти два представления определяют программу конкретных лингвистических исследований Шишкова. Соответственно все лингвистическое наследие Шишкова можно распределить на четыре группы: а) сочинения, в которых теоретически и исторически обосновываются названные выше положения; б) сочинение словаря славянского языка; в) сочинение словопроизводного словаря; г) сочинения о родстве языков. Постановка и решение этих задач происходили в разные периоды жизни А. С. Шишкова, поэтому изложение и анализ его взглядов наиболее целесообразно сделать в жанре научной биографии. В настоящее время одни аспекты жизни и творчества А. С. Шишкова изучены лучше, другие хуже; однако из песни слова не выкинешь — в научной биографии должны быть освещены все стороны наследия героя. Сознаем, что это ведет к известному дисбалансу, может вызвать чувство досады у искушенного читателя, за что прошу меня извинить и оправдываю себя тем, что и он найдет в книге нечто ему дотоле неизвестное, а менее взыскательный читатель получит ту полноту изложения, на которую я сейчас способен. Творческий путь А. С. Шишкова распадается на несколько периодов, каждый из которых характеризуется вниманием к особым темам, но все вместе эти периоды складываются в удивительно цельную картину, объединенную самобытным лингвистическим мировоззрением автора. Первый период творчества Шишкова начинается в 1778 г. и продолжается до 1803 г. В 1778 году, 24 лет отроду, после нескольких лет службы на Балтийском флоте, Шишков был возвращен в родной для него Морской кадетский корпус в качестве преподавателя. Именно с педагогической деятельностью Шишкова связано появление его первого лингвистического труда — «Треязычного морского словаря на английском, французском и российском языках» (В 3-х ч. СПб, 1795; 2-е изд. — 1797; 3-е изд. — 1835). В 1796 г. Шишков был избран членом Российской Академии и стал участником обсуждений «Словаря Академии Российской», идеология которого надолго, если не навсегда, определила лингвистическое мировоззрение Шишкова. Второй период продолжается с 1803 г. до 1812 г. Этот период начинается с публикации «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка» (СПб., 1803), содержащего острую критику «нового слога» Карамзина и его последователей. Критика вызвала ответную полемику. Началась настоящая литературная война, в ходе которой Шишковым были написаны и опубликованы такие сочинения, как «Прибавление к сочинению, называемому “Рассуждение о старом и новом слоге российского языка”, или Собрание критик, изданных на сию книгу, с примечаниями на оные» (1804 г.), «О звукоподражании» (1805 г.), «Разговор между двумя приятелями о переводе слов с одного языка на другой» (1805 г.), «О сословах» (1806 г.), «Перевод двух статей из Лагарпа, с примечаниями переводчика» (1808 г.), «Рассуждение о красноречии 4 Священного писания и о том, в чем состоит богатство, обилие, красота и сила российского языка и какими средствами оный еще более распространить, обогатить и усовершенствовать можно, читанное в годичное Императорской Российской академии собрание, бывшее в 3 день декабря 1810 года» (1811 г.), «Прибавление к “Разговорам о словесности”, или Возражения против возражений, сделанных на сию книгу» (1812 г.). В этих трудах вполне выкристаллизовались научные взгляды Шишкова, получившие практическое воплощение в третий период его творчества, который начинается в 1812 г. К этому же периоду относится основание «Беседы любителей русского слова» (1811 г), деятельным членом и председателем ее первого разряда вплоть до закрытия общества в 1816 г. был Шишков. После начала Отечественной войны Александр I назначил Шишкова на должность Государственного секретаря. На этом посту Шишкову пришлось писать от имени государя манифесты, обращенные и к войскам, и ко всему населению России («Собрание высочайших манифестов, грамот, указов, рескриптов, приказов войскам и разных извещений, последовавших в течение 1812, 1813, 1814, 1815 и 1816» СПб., 1816 г.). В них Шишков сумел полностью воплотить всю ту совокупность идей о славянорусской природе литературного языка, которые он развивал в ходе полемики с карамзинистами. Четвертый период начинается с 1813 г., когда Шишков был назначен президентом Российской Академии. Основной сферой интересов Шишкова в этот период и как организатора академической работы, и как ученого становится лексикография. Исходя из представления о славяно-русской природе русского литературного языка, Шишков желал привести в известность все лексические богатства славянского языка; результатом этой работы стали статья «Некоторые примечания на предполагаемое вновь сочинение Российского словаря» (1815 г.) и издание «Опыта Славенскаго словаря, или Объяснение силы и знаменования коренных и производных русских слов, по недовольному истолкованию оных мало известных и потому мало употребительных», печатавшегося в «Известиях Российской Академии» с 1815 по 1819 г., затем перепечатанного в Собрании сочинений Шишкова (Ч. 5. СПб., 1825 г.). Одновременно с этим Шишковым владела еще одна мысль — создать так называемый словопроизводный словарь русского языка; эта мысль ведет свое начало от Словаря Академии Российской, который, как известно, и был составлен по гнездовому, или словопроизводному, принципу. Плодом размышлений Шишкова о теоретических основах такого словаря и практическом их воплощении стали такие сочинения, как «О предлогах» (1816 г.), «Рассмотрение корня в произведенных от него ветвях» (1818 г.), «Продолжение исследования корней: Корень МАЛ; Корень ПИН» (1818 г.), «О словопроизводстве» (1819 г.), «Продолжение исследования корней» (1821 г.), «Опыт словаря по корням, иначе называемом словопроизводным» (1828 г.), «Руководство к сочинению Словопроизводного словаря. Составлено из статей, напечатанных в 1 и 2-й книгах “Известий Академии Российской”, с некоторыми к тому прибавлениями» (1830 г.), «Опыт рассуждения о предлогах» (1830 г.), «Опыт словопроизводного словаря, содержащий в себе дерево, стоящее на корне МР. С означением 24 колен и 920 ветвей» (1833 г.), «Прибавление к рассуждению о предлогах» (1835 г.). Наконец, в круг научных интересов Шишкова входило сравнительное изучение языков. Эта мысль взволновала его еще в XVIII веке в связи с изданием «Сравнительного словаря всех языков и наречий, по азбучному порядку расположенный» академика П. С. Палласа (тт. 1-4, СПб., 1790-1791 гг.). Интерес к этой теме вылился у Шишкова, во-первых, в переиздание словаря Палласа под названием «Собрания языков и наречий, с примечаниями на оные» (1830-1832 гг.; переиздано в Собр. соч., ч. 15-16) и, во-вторых, в собственные сочинения: «Опыт рассуждения о 5 первоначалии, единстве и разности языков, основанный на исследовании оных: Статья 1» (1817 г.), «Сравнение Краинского наречия с Российским, взятым собственно за славенский язык: Статья 2» (1817 г.), «Опыт всеобщего словаря, или Собрание на разных языках слов, имеющих одинакий корень и одинакое значение, из чего явствует, что все языки происходят от первобытного языка, и не иное что суть, как отдаленные наречия оного» (1829 г.). Таков корпус собственно лингвистических трудов А. С. Шишкова, который будет предметом нашего рассмотрения. Кроме этих основных сочинений источниками, необходимыми для изучения лингвистических взглядов Шишкова и уяснения его места в истории русского языкознания, являются мемуары Шишкова, а также его переписка. Важным источником для достижения поставленных целей являются как полемические, так и апологетические отклики современников на сочинения Шишкова — П. Макарова, И. Мартынова, Е. Станевича, М. Каченовского, а также Д. Дашкóва, образовавшего вместе с Д. Блудовым, В. Жуковским, С. Уваровым, К. Батюшковым, В. Пушкиным и др. литературное общество «Арзамас», на заседаниях которого Шишков и созданная им «Беседа» стали объектом постоянных насмешек и издевательской критики. Непосредственное отношение к нашей теме имеют воспоминания о Шишкове и о тех событиях, участником которых он был, библиографические изыскания и биографические исследования. С воспоминаниями о Шишкове выступили С. Аксаков, Н. Греч, М. Дмитриев, О. Пржецлавский, Ф. Вигель, С. Жихарев и др.; библиографическими разысканиями занимался Н. Лонгинов; благодаря всему этому стало возможным написание единственной пока биографии Шишкова, принадлежащей В. Стоюнину. В нашей работе будут учтены результаты научных исследований ученолитературной деятельности Шишкова, которые начали проводиться с середины XIX века и продолжаются по сей день. Это статьи и книги П. Л. Сухонина, К. Петрова, Я. К. Грота, А. Н. Пыпина, А. Пятковского, П. Щебальского, М. И. Сухомлинова, А. А. Кочубинского, И. В. Ягича, И. И. Порфирьева, Н. К. Пиксанова, Н. Н. Булича, В. Троицкого, Н. А. Палицына, В. Ф. Саводника, Ю. Н. Тынянова, В. В. Виноградова, А. В. Западова, Б. С. Мейлаха, В. Г. Базанова, А. И. Ефимова, В. А. Десницкого, Н. И. Мордовченко, З. И. Забегайловой, М. Г. Альтшуллера, Ю. М. Лотмана, Б. А. Успенского, М. Ш. Файнштейна, В. И. Сахарова, И. Ю. Винницкого, О. А. Проскурина, А. Зорина, А. Ю. Минакова, И. З. Сермана, С. В. Иванова, М. Майофис, С. И. Панова, Б. М. Гаспарова, Ц. Виттекер и других. Следует сказать еще раз о том, чем наше исследование будет отличаться от предыдущих: оно не является ни историко-литературным, ни историколингвистическим, хотя элементы того и другого, несомненно, в нем присутствуют. Его общая направленность — лингво-философская. По нашему мнению, А. С. Шишков явился создателем самобытной философии языка, которая определила собою строй мыслей Шишкова и тематику его научных исследований. На установление сущностных черт этой философии и выявление ее связей с конкретными лингвистическими разысканиями Шишкова будут направлены наши основные усилия. Наконец, не могу не выразить своего чувства признательности и благодарности к тем, кто взялся прочесть книгу в рукописи: Юлии Камчатновой, Василию Морову, Сергею Сапожкову, Виталию Сиромахе, Льву Скворцову, которые своей доброжелательной критикой, замечаниями и советами избавили ее от многих недостатков и изъянов; особая благодарность Александру Николаевичу Стрижеву, с неизменным благожелательством снабжавшему меня всеми необходимыми библиографическими справками и редкой литературой. 6 Глава 1 Начальные годы 1 Александр Семенович Шишков родился 16 марта 1753 года в Петербурге 1 . О детстве Александра Семеновича мы ничего достоверно не знаем, но вместе с его биографом можем предположить, что «скорѣе всего онъ воспитался при тѣхъ же условіяхъ, при которыхъ воспитывались и нѣкоторые изъ его сверстниковъ, почтенныхъ дѣятелей въ общей русской жизни второй половины прошедшаго столѣтія, какъ напримѣръ, Фонъ-Визинъ, Державинъ и др. Въ нихъ развивались религiозное чувство и мысль подъ вліяніемъ чтенія церковныхъ книгъ, священной исторіи и четіиминеи, а съ этимъ вмѣстѣ и ухо роднилось съ церковнымъ языкомъ; развивалась и любовь къ природѣ подъ вліяніемъ близкихъ отношеній къ ней, развивалась любовь къ человѣку подъ впечатлѣніями любящей родной семьи, развивалась любовь къ родинѣ подъ впечатлѣніемъ разсказовъ о славныхъ и громкихъ прошедшихъ временахъ Пeтpa, подъ впечатлѣніемъ народныхъ пѣсенъ, а можетъ быть и звучныхъ одъ Ломоносова и другихъ стихотворцевъ. По крайней мѣрѣ, чутье народнаго языка въ немъ не было заглушено въ дѣтствѣ, какъ въ то время уже заглушалось въ модныхъ семьяхъ придворнаго общества; равнымъ образомъ и пониманіе старо-славянскаго языка библіи на столько сдѣлалось доступно, что позволяло понимать поэтическія красоты выраженія» [Стоюнин 1880, 3-4]. Юношеские годы Шишкова прошли в Морском кадетском корпусе, директором которого в то время был просвещенный и энергичный И. Л. Голенищев-Кутузов. «Иванъ Логиновичъ получилъ превосходное воспитаніе, зналъ совершенно языки Французскій и Нѣмецкій, и страстно любилъ Русскую литературу. Въ гостиной Кутузова можно было встрѣтить почти всѣ наши Русскія и иностранныя знаменитости: ученыхъ, литераторовъ и художниковъ» [Веселаго 1852, 141-142]. Кроме математики и специальных дисциплин в корпусе преподавали немецкий, французский, английский и латинский языки, а также риторику, однако ни русского, ни славянского языка в списке преподаваемых предметов не было: совершенствоваться в них кадеты могли только через чтение русских писателей во главе с Ломоносовым и посредством собственных переводов с иностранных языков. Состоя под началом у И. Л. Голенищева-Кутузова, «Шишков находился в определенной зависимости от него и в занятиях словесностью: не без влияния Голенищева-Кутузова и, по всей видимости, пользуясь его рекомендациями, Шишков в середине 1780-х гг. начал переводить морские книги и работать над собственными сочинениями по истории флота. Его положение по отношению к Голенищеву-Кутузову (а также и к В. И. Бибикову, другому его свойственнику) имело некоторые черты литературной клиентелы: четко выраженная роль младшего, бедного, нечиновного, неопытного и зависимого от “патрона” подопечного задавала как литературное, так и бытовое поведение Шишкова в период до 1796 г., когда с воцарением Павла I началось его стремительное восхождение по лестнице карьеры. Кроме того, опыт учебы и жизни в корпусе, самостоятельного продвижения по службе развили в Шишкове обостренное чувство чина, ранга, возрастной грани»; эти черты характера скажутся впоследствии «в поведении Шишкова по отношению к младшему поколению литераторов, прежде всего тех, кто имел отношение к “Беседе”» [Лямина 1995, 5-6]. В 1771 году гардемарин Шишков совершил первое морское плавание из Архангельска на новопостроенных судах в Кронштадт. В Баренцевом море величественные картины белых ночей пробуждали в юном гардемарине поэтические 7 восторги: «Мы забрались далеко къ сѣверу, такъ что солнце въ самую полночь не заходило уже подъ горизонтъ. Смотря въ сіи часы на сіе величественное свѣтило, которое казалось быть гораздо больше и краснѣе нежели въ полуденной высотѣ, и любуясь озаряющими поверхность моря лучами его, я съ восхищеніемъ вспоминалъ стихи Ломоносова: Достигло дневное до полночи свѣтило, Но въ глубинѣ лица горящаго не скрыло, Какъ пламенна гора, казалось межъ валовъ, И простирало блескъ багровый изъ-за-льдовъ. Среди пречудныя, при ясномъ солнцѣ, ночи Верьхи златыхъ зыбей пловцамъ сверкаютъ въ очи. Мнѣ мечталось, что я смотрю на него глазами Ломоносова и плыву съ Петромъ Великимъ» [Шишков XII, 270-271]. Кораблекрушение и последовавшее за ним чудесное спасение укрепило в Шишкове религиозное чувство благодарности к Богу и Его Промыслу, а долговременное пребывание в Швеции, из-за необходимости ремонта судна, принесло Шишкову знание шведского языка. После выпуска из корпуса в звании капрала Шишкову, благодаря знанию иностранных языков, пришлось участвовать в новом морском путешествии, которое продолжалось три года. Цель плавания заключалась в том, чтобы провести из Кронштадта через Дарданеллы в Черное море три фрегата; так как турки не пускали в Черное море русские военные корабли, было решено вести их под купеческим флагом. Пользуясь длительной стоянкой у берегов Ливорно, Шишков стал учить итальянский язык. «Я купилъ нѣсколько Италiянскихъ книгъ, и нанялъ себѣ учителя, который показался мнѣ весьма знающимъ в словесности, и хотя онъ въ скоромъ времени сбирался въ Америку, однакожъ согласился до тѣхъ поръ ходить ко мнѣ всякой день. Онъ очень любилъ Петрарка, имѣлъ у себя самыя старинныя изданія его, весьма рѣдкiя, со многими печатными и рукописными примѣчанiями и объясненiями. Онъ толковалъ мнѣ Сонеты его и Пѣсни. Хотя я въ Италiянскомъ языкѣ былъ еще очень слабъ, и хотя начали мы съ самой трудной книги, однакожъ онъ такъ хорошо объяснялъ, что я самыя труднѣйшія мѣста могъ понимать и восхищаться красотами сего славнаго писателя. Иногда для перемѣны читали мы Тасса. Высокій стихотворецъ сей скоро сталъ душу мою наполнять такимъ сладкимъ восторгомъ и удивленіемъ, что она отъ часу больше жадничала его слушать. Учителю моему такъ полюбилось бесѣдовать со мною о Петраркѣ и Тассѣ, что онъ вмѣсто двухъ условныхъ часовъ просиживалъ со мною по три и по четыре часа, а иногда прихаживалъ и два раза въ день. Мнѣ казалось, что онъ самъ не меньше Тасса превозносился духомъ, читая его освобожденный Iерусалимъ и не меньше Петрарка влюбленъ былъ въ Лауру» [Шишков XVII, 197-198]. Впоследствии Шишков в память об этих занятиях перевел поэму Торквато Тассо на русский язык. Во время плавания вдоль берегов Греции Шишкову, может быть впервые, пришлось испытать острое чувство неприязни к французам: «Мы видѣли также нѣсколько новѣйшихъ греческихъ часовенъ съ написанными на стѣнахъ ихъ изображеніями Святыхъ и не могли надивиться буйству и злочестію безбожныхъ Французовъ, которые, заходя иногда въ сей Портъ (Мандра — А.К.), не оставили ни одной часовни безъ того, чтобъ не обезобразить лицъ Святыхъ, и не начертать вездѣ насмѣшливыхъ и ругательныхъ подписей. Удивительно до какой злобы и неистовства доводитъ развращеніе нравовъ! Пусть бы сами они утопали въ безвѣріи, но за чѣмъ же вѣроисповѣданіе другихъ, подобныхъ себѣ Христіанъ, ненавидѣть. Для чего Турки не обезобразили сихъ часовенъ? Для чего не иной какой языкъ читается въ сихъ гнусныхъ 8 надписяхъ, какъ только Француской?» [Шишков XVII, 213]. Биограф справедливо замечает: «Вотъ откуда начинается ненависть Шишкова противъ французовъ. Ими было оскорблено самое священное для него чувство, прежде чѣмъ революція уничтожила расположеніе къ нимъ въ сердцахъ многихъ русскихъ» [Стоюнин 1880, 25]. Поход закончился неудачно, так как турки, заподозрив обман, не пропустили русские корабли в Черное море, однако благодаря этому на обратном пути Шишкову удалось побывать во Флоренции, Риме, Милане и Венеции и обогатиться знанием итальянского языка. По возвращении в Россию Шишков был произведен в лейтенанты и переведен в родной Морской кадетский корпус; здесь он с 1778 года начал преподавать гардемаринам морскую тактику. Как видим, уже в самую раннюю эпоху своей жизни А. С. Шишков проявил способность к усвоению иностранных языков, а также любовь к литературе и пылкое религиозное чувство, которые определили характер всей его дальнейшей жизни. В Екатерининскую эпоху занятие молодыми дворянами литературой не только поощрялось, но и могло способствовать карьерному росту. Появившись в петербургских гостиных, Шишков обратил на себя внимание своими красноречивыми рассказами об Италии: по воспоминаниям И. Ф. Тимковского, на его вопрос «о разностяхъ южной и сѣверной стороны острова, онъ сдѣлалъ живое, плѣнительное описание Палермо» [Тимковский 1874, 1450-1451]. Сергей Герасимович Домашнев, бывший в ту пору директором Академии наук и сам печатавший стихи и прозу в журналах М. М. Хераскова «Полезное увеселение» и «Свободные часы», а также анекдотически известный гонением на букву Ъ, заметив любовь Шишкова к литературе, посоветовал ему заняться переводом детской библиотеки Кампе, состоящей из нравоучительных рассказов в стихах и прозе. К этому времени литературные вкусы Шишкова уже вполне определились: вершиной русской литературы он считал до конца своих дней поэзию Ломоносова, рядом с которым у него стояли Петров, Херасков, Державин. В содержании поэзии он более всего ценил темы героические и духовные. Если содержание книжки было готовым, то в литературном отношении перед Шишковым стояла нелегкая задача выработать простой, понятный детям язык. Никаких образцов у Шишкова не было, поскольку детской литературы как таковой в России не существовало. С этой задачей Шишков успешно справился и представил свой перевод президенту Академии наук княгине Е. Р. Дáшковой 2 , которая приказала его напечатать. «Детская библиотека» Кампе в переводе Шишкова была настолько популярна среди детей и родителей, что была трижды переиздана. В 1788-1790 годах Шишкову снова пришлось вернуться на флот и участвовать в войне со Швецией. Хотя война шла не очень удачно для русского флота, все же закончилась его победой, а Шишков был пожалован золотой шпагой с надписью «За храбрость» и усыпанной бриллиантами золотой табакеркой с пятьюстами червонцами. Еще до войны Шишков, по своему усердию к службе, начал составлять «Морской словарь» и переводить с французского языка книгу «Морское искусство» (L’Art de la marine, par Romme), законченные уже после войны. Печатание этих книг было сопряжено с немалыми трудностями и придворными интригами: «Морское искусство» вышло из печати в 1793 г. и поднесено наследнику Павлу Петровичу, чтобы снискать его расположение; «Треязычный морской словарь» был напечатан в 1795 г. Даже беглый взгляд, брошенный на словарь, показывает, что Шишков достаточно умело справляется с толкованием терминов морcкой науки. В некоторых случаях толкование сводится к простой транслитерации, например: bowsprit — бушпритъ; толковать значение слова бушприт автор полагал излишним, вероятно, 9 ввиду его известности всякому моряку. В других случаях одно иностранное слово толкуется через заимствование из другого языка, но более известное в русском военном обиходе, например: англ. mallet — мушкетъ (из нем. Musket или франц. mousquet ‘фитильное ружье’), англ. lug-sail — брифокъ, англ. seasing — бензель. В третьих случаях автор находит русский эквивалент иностранному слову: англ. making-iron — дорожникъ, англ. seams — швы у паруса, lean-bow — острый носъ, bluff-bow — широкой носъ и т. д. Многозначность иностранного слова раскрывается посредством реализация разных значений в словосочетаниях, например: «BOTTOM, сущ. — Значитъ подводную часть корабля, такожъ и дно морское. Въ перьвомъ случаѣ говорится: a clear or a foul bottom, то есть, чистое или нечистое дно у корабля, отъ приставанïя къ нему травы, ракушекъ и прочаго. Также a British, French, or Dutch bottom, подводная часть по образу Англискаго, Францускаго или Голдандскаго строенïя. Во второмъ случаѣ говорится: a rocky, sandy or oozy bottom, каменистое, песчаное, илистое дно; или: грунтъ, камень, песокъ, илъ». Практический характер словаря выразился в том, что толкование значения слова осуществляется главным образом через описание самой вещи, которую обозначает данное слово, например: «BOTTOMRY. Сущ. — (въ купечествѣ) занятïе денегъ подъ закладъ своего судна, съ тѣмъ обязательствомъ, чтобъ въ положенной срокъ заплатить или отдать судно заимодавцу. Такожъ даванïе въ займы денегъ хозяину отправляющагося въ море судна, съ тѣмъ страхомъ, чтобъ данное число денегъ получить назадъ съ условнымъ ростомъ, ежели судно возвратится благополучно изъ своего реиза, или потерять сïи деньги, ежели оно претерпитъ на пути кораблекрушенïе». Теми же практическими соображениями обусловлено то, что в словаре дано много типичных словосочетаний, знание которых необходимо как для чтения специальной литературы, так и для живого общения, например: «SEA. Сущ. — Море. Но иногда слово cïe значитъ волну, или волненïе, какъ то въ слѣдующихъ pѣчахъ: A heavy sea broke over our bow. — Поддало на бакъ. We shipped a heavy sea. — Поддало на корабль или въ корабль. There is a great sea in the offing. — Въ открытомъ морѣ великое волненïе. The sea sets to the southward. — Волны идутъ къ югу, или волненïе идетъ отъ норда. We had a great sea a-head. — Волненïе было намъ встречу, мы имѣли великое встрѣчное волненïе. The ship heads the sea. — Корабль идетъ противъ волненïя. A long sea. — Рѣдкïя, большïя волны. A short sea. — Частыя волны. Sea-boat. — Доброе морское судно, имѣющее въ себѣ много хорошихъ качествъ, какъ то не валкое, покойное на валахъ, и проч. Sea-coast. — Приморской берегъ. Sea-faring-man or sea-man. — Мореходецъ, морской человѣкъ. Sea-marks. — Примѣтныя на морѣ мѣста или знаки, какъ то вѣхи, баканы и проч. Sea-Room. — Довольное paзстоянïе отъ подвѣтреннаго берега или мѣли, такъ что корабль безъ опасности поворотить можетъ чрезъ фордевиндъ. Sea-Weeds. — Травы, растѣнïя морскïя». «Треязычный морской словарь» стал «настольной книгой как для гардемаринов, завершавших свое учение, так и для офицеров флота, желавших познакомиться с новинками морского дела, установить деловые контакты с иностранными флотами, где 10 русские не один год проводили в качестве практикантов» [Файнштейн 2000, 46]. Эта работа была чрезвычайно важна для научного становления самого Шишкова: «Начав со специальной, но далеко не узкой задачи — “вычистить и основать” профессиональный морской язык, Шишков приобретал навыки обращения со словом, вкус к этой деятельности, а сам круг его целей постепенно расширялся» [Лямина 1995, 7]. Из практических наблюдений над языками вырастали общетеоретические представления о различии «круга знаменований», то есть семантического объема лексических эквивалентов, принадлежащих разным языкам, о чем речь впереди. Лексикографические труды Шишкова и его общее усердие в занятиях языками обратили на себя внимание членов Российской академии. 16 декабря 1796 года граф Д. И. Хвостов предложил избрать в члены Академии Ю. А. Нелединского-Мелецкого, а управляющий Академией П. П. Бакунин — «полковника Александра Семеновича Шишкова: собраніе пріемля въ уваженіе похвальные опыты въ россійскомъ словѣ того и другаго избрало ихъ своими сочленами по общему согласію, безъ балотированія» [Сухомлинов VII, 188]. Однако служебная поездка в Европу, служба в Адмиралтействе и при дворе не позволяли Шишкову стать заметным академическим деятелем. Да и сама Академия после отставки Е. Р. Дашковой под управлением ничего не смыслившего в филологии Бакунина пришла в упадок: резко сократилось количество заседаний, скопленные Дашковой суммы растрачивались, вместо благородного духа равноправия воцарился дух выскомерного оскорбительного администрирования [см.: Файнштейн 2002, 38]. В 1798 году Павел ввиду безобразий Бакунина объявил ему высочайшую немилость и отстранил от управления обеими академиями, но активная деятельность Российской академии возобновилась лишь в 1801 году, по воцарении Александра I, тогда же возросло в ней и значение Шишкова. 2 Роль и место Российской академии в развитии гуманитарного и, в частности, лингвистического знания достаточно хорошо освещены в научной литературе [см.: Файнштейн 2002], поэтому мы ограничимся приведением лишь самых кратких сведений, необходимых для связи изложения. По словам А. С. Пушкина, «Екатерина, стремившаяся во всем установить закон и незыблемый порядок, хотела дать уложение и русскому языку» [Пушкин VII, 365]. Действительно, лексикографически, грамматически, стилистически и орфографически обработанный литературный язык есть необходимое условие существования национального государства, в особенности такого обширного и населенного столь многими народами, как Российская империя. Полагая основной своей обязанностью заботу о благе государства, Екатерина II повелела основать академию по образцу Académie Françoise. В 1783 году между императрицей Екатериной II и княгиней Екатериной Романовной Дáшковой состоялся разговор 3 , которому суждено было войти в историю русского языкознания, так как после него Указом императрицы от 30 сентября 1783 года 4 была учреждена Российская академия, ее председателем назначена княгиня Е. Р. Дашкова 5 , и утвержден составленный ею план, или устав академии. Цель и задачи Академии определены первыми статьями устава, утвержденного на заседании 21 октября 1783 года: «1 Императорская россійская академія состоять имѣетъ единственно подъ покровительствомъ Ея Императорскаго Величества. 2 11 Императорская россiйская академія долженствуетъ имѣть предметомъ своимъ вычищеніе и обогащеніе россiйскаго языка, общее установленiе употребленія словъ онаго, свойственное оному витійство и стихотворенiе. 3 Къ достижению сего предмета должно сочинить прежде всего россійскую грамматику, россійской словарь, риторику и правила стихотворенiя» [Цит. по: Сухомлинов I, 360]. Кроме забот о русском языке академии вменялось в обязанность изучение памятников отечественной истории. Для достижения поставленных целей необходимо было выбрать сотрудников, готовых положить свои силы на общее дело, одушевленных любовью к родному языку и словесности. Княгиня Дашкова привлекла к участию в работе академии писателей, составлявших гордость тогдашней литературы, известных ученых того времени, в основном членов Петербургской академии наук и профессоров Московского университета, лиц духовного звания, отличавшихся глубоким знанием православного богословия и широким научным кругозором 6 . Как уже говорилось, первой заботой новосозданной академии было составление словаря и грамматики русского языка. Составление грамматики требовало гораздо большего труда и более высокой лингвистической квалификации, чем та, которой обладали наличествующие члены академии, поэтому решено было приняться за составление словаря, тем более что к исполнению этого предприятия подстегивало нетерпение императрицы увидеть плоды трудов основанного ею учреждения. В управлении Российской академией в полной мере проявились организаторские дарования княгини Дашковой: «Самою ревностною посѣтительницею академическихъ собраній была Дашкова. Только болѣзнь и преимущественно отсутствіе въ Петербургѣ лишали ее возможности являться въ академію. Но и во время своего отсутствія она не переставала принимать живое и дѣйствительное участіе въ академическихъ дѣлахъ: продолжала работать для словаря, дѣлала различныя заявленія черезъ посредство непремѣннаго секретаря академіи и т. п. При избраніи новыхъ лицъ въ члены россійской академіи Дашкова свидѣтельствовала передъ собраніемъ о ихъ заслугахъ. Огромное большинство академиковъ избрано по ея предложенію; по ея же мысли возникъ разсадникъ молодыхъ людей, посвящающихъ себя ученой дѣятельности. Избравъ сочленовъ, Дашкова распредѣляла между ними занятія, неутомимо слѣдила за ходомъ ученыхъ работъ, подвергала ихъ внимательному разсмотрѣнію въ академическихъ собраніяхъ, привѣтствовала каждую счастливую мысль, и горячо спорила противъ мнѣнія, которое признавала несправедливымъ. При оспариваніи чужихъ мнѣній она иногда впадала въ крайность, обнаруживала излишнюю настойчивость и нетерпимость. Дашкова умѣла ставить вопросы, возбуждала оживленныя пренія, призывала сочленовъ къ изслѣдованію различныхъ сторонъ въ области занимающаго ихъ предмета и руководила научными работами. Нe ограничиваясь ролью руководительницы, Дашкова принесла академіи и весьма значительную долю своего личнаго труда, работая сама надъ рѣшеніемъ вопросовъ и выполненіемъ предпріятій, возникавшихъ въ ученомъ кругу академіи. Въ управленіи россійскою академіею, въ сношеніяхъ съ ея членами, въ академической жизни вообще Дашкова обнаружила много ума, таланта, энергіи и уваженія къ наукѣ и къ человѣческому достоинству» [Сухомлинов I, 38]. Ввиду многообразия и сложности работ по подготовке толкового словаря Дашкова для разделения труда образовала три отдела — грамматический, объяснительный и редакционный — и распределила сотрудников по избранным ими 12 отделам; кроме того, ею был образован особый отдел для объяснения технических терминов, употребляемых в науках, искусствах, ремеслах, промыслах и т. п. Как ни интересна организационная сторона дела, но для исследования нашей темы гораздо большее значение имеют идейные основы Словаря Российской академии. Приципы составления словаря находились в зависимости от тех лингвистических идей, которые господствовали в европейской науке 2-ой половины XVIII века. Это было время особенного интереса к языкам, заключавшегося прежде всего в сравнении их между собой. Самые широкие замыслы в отношении сравнительного изучения языков, в том числе и славянских, имел знаменитый В. Лейбниц, который «даже практическаго Петра Великаго заставилъ заниматься разноязычными текстами молитвы Господней» [Кочубинский 1887, 5]. Идея сравнительного изучения языков, ставшая общим местом европейского языкознания, нашла свое воплощение в целом ряде изданий, среди которых надо указать на восьмитомное сочинение французского ученого, масона, оккультиста, астролога и лингвиста Антуана Кур де Жебелена «Le Monde primitif analysé et comparé avec le monde moderne» (Paris, 1773-1781). Это издание было поднесено Екатерине Великой, которая, читая эти тома, увлеклась идеей сравнительного изучения языков. Во-первых, в этой книге Екатерину особенно поразила мысль о том, что «всѣ языки могутъ быть выводимы изъ одного кореннаго» [Грот 1877, 427], и она с увлечением начала собирать лексические материалы, о чем сама поведала в письме к Гримму: «Я прочитала съ полдюжины Русскихъ лѣтописей и три тома Monde primitif. Знаете ли вы эту книгу? И я вытребовала себѣ всѣ словари, кaкie могла отыскать, между прочимъ Финскій, Черемисскій, Вотяцкій, и этимъ завалены всѣ мои столы. Кромѣ того я собрала множество свѣденій о древнихъ Славянахъ и могу въ скоромъ времени доказать, что они сообщили названія большей части рѣкъ, горъ, долинъ, округовъ и областей во Франціи, Испаніи, Шотландіи и другихъ странахъ» [Грот 1877, 430]. В другом письме Екатерина приводит длинный список иностранных слов, которые производит из русского языка, однако ее этимологические сопоставления покоились на внешнем созвучии: «Слово баронъ, записала она напр., не что иное, какъ бояре, и теперь у Англичанъ всѣ судіи называются баронъ такого-то суда, и cie для того, что Саксонцы судились боярами». — «Америка, Перу, Мексика и Чили наполнены Славянскими названіями». — «Названіе Перигоръ, во Франціи, не что иное, какъ имя, составленное изъ двухъ или даже трехъ слоговъ чисто-Славянскаго происхожденія» [Грот 1877, 431]. В этих штудиях Екатерина следовала обычному и любимому приему тогдашнего языкознания: «То же дѣлали Татищевъ, Тредьяковскій, отчасти Ломоносовъ и даже Шлецеръ; наконецъ, еще и въ нашемъ столѣтіи особенную извѣстность такими сближеніями пріобрѣлъ Шишковъ» [Грот 1877, 431]. Во-вторых, Екатерину заинтересовала мысль о том, что слова находятся в словопроизводных отношениях. Сохранилась ее собственноручная заметка «Trois classes de mots» («Три разряда слов»): «1. Les mots primitifs qui exprimaient les idées générales, les idées prises dans leur sens le plus vaste, le plus étendu, audelà duquel il n’y a plus d’analyse; tels sont les mots: grand, fort, beau, mer, terre, air. 2. Les mots dérivés qui expriment les nuances de ces idées, tels que: grandeur, forteresse, beauté, maritime, terrestre, аéré &c. 3. Les mots composés de plusieurs autres, tels que: grand-père, renfort, embellir, outre-mer, basse-terre, bel-air. 13 On chercbe donc à reconnaître dans chaque langue quels étaient ces mots primitifs, quels les dérivés, quels les composés, et en les rassemblant ainsi, on en formait des familles nombreuses» 7 [Грот 1877, 427]. Увлеченная открывшимися горизонтами, Екатерина поручает почетному члену Санкт-Петербурской Академии наук пастору Д. Дюмареску составить сравнительный словарь азиатских языков, который был издан в Англии под названием «Comparative Vocabulary of the Eastern Languages». Она приказывает русскому посланнику в Константинополе Я. И. Булгакову при посредстве патриархов Антиохийского и Иерусалимского перевести около 300 русских слов на эфиопский, абиссинский и другие языки. Образец собирания слов с переводами на латинский, немецкий и французский языки был разослан во все губернии Российской империи ко всем русским посланникам при иностранных дворах с повелением доставить переводы этих слов на все возможные языки. «Вслѣдствіе того списки словъ по губерніямъ составлялись большею частью офиціальными переводчиками и были присылаемы за подписями не только ихъ самихъ, но также секретарей губернскихъ канцелярій, а часто даже губернаторовъ и намѣстниковъ. При этомъ въ особыхъ донесеніяхъ излагались иногда и способы, употребленные для исполненія монаршей воли; нѣкоторые присоединяли къ тому цѣнныя извѣстія о народахъ и языкахъ ихъ или даже цѣлые словари. Съ своей стороны и посланники усердно пополняли матеріалы переводами на языки и нapѣчія тѣхъ странъ, гдѣ они находились; изъ Лондона, Гаги и Мадрида списки словъ были отосланы въ Китай, Северную Америку и Бразилію; въ Соединенныхъ Штатахъ Вашингтонъ поручилъ это дело губернаторамъ. Ученые всѣхъ странъ также были приглашены къ участію въ собираніи словъ» [Грот 1877, 434]. Екатерина II приглашает к разработке этого вопроса академика Гартвига Людвига Христиана Бакмейстера, который уже в 1773 году опубликовал брошюру «Idea et desideria de colligendis linguarum speciminibus», являвшуюся призывом сообщать ему переводы русских слов на разные языки по приложенному образцу. Для отправлявшихся в путешествия академиков Лепехина, Палласа, Гюльденштедта, Гмелина, Фалька и других он составил подробное наставление для собирания слов. Благодаря этим трудам у него был собран богатый лингвистический материал. Весь этот материал по повелению Екатерины было поручено отредактировать и издать академику Петру Палласу (1741-1811), естествоиспытателю, географу и путешественнику, но не языковеду. Уже 25 мая 1785 г. было опубликовано его объявление об издании сравнительного словаря. Отдавая должное блестящей догадке Кур де Жебелена о существовании одного праязыка, Паллас выражает сожаление, что множество языков осталось не охваченными исследованием, особенно языки и наречия многочисленных народов, населяющих Российскую империю. Но теперь положение изменилось: «Это обширное предпріятіе, которое наконецъ можетъ привести къ рѣшенію вопроса о существованіи одного первобытнаго языка, было предоставлено нашему вѣку. Екатерина II удостоила посвятить часы досуга этой еще неразработанной отрасли литературы. Чтобы подготовить начало всеобщаго сравнительнаго глоссарія всѣхъ языковъ, Ея Императорское Величество сама составила списокъ словъ наиболѣе необходимыхъ и употребительныхъ у самыхъ малообразованныхъ народовъ. Одно ея государство могло доставить для этого глоссарія почти цѣлую треть всѣхъ употребляемыхъ на землѣ языковъ, и особенно значительное число тѣхъ изъ нихъ, которые еще неизвѣстны ученымъ» [Грот 1877, 433]. Сам же труд вышел в 1787 и 1789 гг. в двух томах под названием «Glossarium comparativum linguarum totius orbis. Сравнительные словари всѣхъ языковъ и нарѣчій, собранные десницею Высочайшей особы». Подбор слов отражал основные понятия бытия. Во главе стояло слово Богъ. За ним следовали небо, отец, мать, сын, дочь, 14 брат, сестра, муж, жена, девушка, мальчик, дитя, человек, люди; далее шли названия частей тела, пяти чувств, разных звуков, состояний и явлений природы (солнце, луна, звезда, луч, ветер, буря, дождь, град, молния, снег, лед, день, ночь и т. д.), времен года, географические термины (море, река, гора, берег и т. д.), названия растений, животных, предметов быта, названия цветов, главнейших действий человека (есть, пить, петь, бить, спать, лежать, брать, любить, нести, ехать, резать, сеять, пахать и т. д.), местоимения и числительные. Все эти слова были переведены на 200 европейских и азиатских языков. При этом неосведомленность редактора и его помощников в особенностях орфографии многих языков привела ко многим недоразумениям и ошибкам: так, чешское слово otec было передано по-русски как отекъ, pacholek ‘мальчик’ — как пажолекъ и т. п. [см.: Ягич 1910, 71]. Екатерина II была недовольна этим изданием, а новые материалы все прибывали и прибывали, а потому «повелела она обобрать весь словарь и расположить всѣ сравненныя слова по азбучному порядку» [Сухомлинов VII, 148]. Второе издание было возложено на еще менее, чем Паллас, подготовленного педагога Ф. И. Янковича де Мириево, серба по национальности; оно вышло в четырех томах в 1790-1791 гг. Алфавитный порядок расположения слов чрезвычайно затрудняет пользование словарем. «Образчикомъ можетъ служить слѣдующій отрывокъ (стр. 314, т. II): канна канна каннакъ каннамене каннарине каннаукъ каннекъ глазъ курица собака плечо глотка легкій ротъ каннемсъ каннетъ канниба нести варить Богъ малабарскій эстонскій карасинскій самоѣдскій-мангазейскій неаполитанскій вогульскій гренландскій эскимосскій мордовскій енисейскихъ татаръ мандингскій (въ Африкѣ). Только черезъ нѣсколько словъ дальше слѣдуетъ родственное первому изъ этихъ словъ канарезское канну, такъ что сравненіе формъ родственныхъ языковъ при помощи этого “Сравнительнаго словаря” сопряжено съ величайшими неудобствами, въ виду отсутствія какихъ-бы то ни было указателей для ихъ нахожденія» [Булич 1904, 227]. Справедливая научная оценка «Сравнительному словарю» как со стороны современников [см.: Грот 1877, 437-438], так и новых поколений ученых вынесена давно: «Систематизація матеріала, достовѣрность и полнота его, точность обозначенія произношенія, оставляли и по тогдашнему желать многаго, какъ это и было указано современной критикой. Планъ словаря, выборъ словъ также страдали многими недостатками и ошибками. Грамматическій строй разсматриваемыхъ языковъ совсѣмъ не принимался во вниманіе. Цѣлый рядъ языковъ и діалектовъ, извѣстныхъ и вполнѣ доступныхъ и въ то время (эѳіопскій, алеутскій, башкирский, хорватскій, куманскій, лезгинскій, норвежскій, тибетскій, телугу и т. д.) отсутствуетъ въ словарѣ. Приводятся и никогда не существовавшіе языки, въ родѣ „тевтонскаго". Лица, доставившія образчики языка, какъ сами собиратели ихъ, такъ и опрошенныя ими, названы лишь въ рѣдкихъ случаяхъ; не указаны также въ большинствѣ случаевъ и мѣстности, въ которыхъ собирался матеріалъ. Самыя слова представлены то сообразно своему выговору, то сообразно правописанію, принятому въ соотвѣтствующихъ письменностяхъ, и т. д.» [Булич 1904, 231-232]. Поставленная перед Словарем цель — 15 служить средством для нахождения общечеловеческого первобытнаго языка — была недостижима. В то же время нельзя не согласиться с выводом академика Я. К. Грота: «Несправедливо было-бы, еслибъ наше время, гордясь колоссальными успѣхами сравнительной филологіи, презрительно отрицало въ словарѣ Екатерины II всякое достоинство. Оставаясь однимъ изъ знаменательныхъ памятниковъ и великаго ума составительницы, и смѣлыхъ стремленій XVIII вѣка, онъ въ свое время принесъ и свою долю пользы наукѣ. Это было не разъ сознаваемо нѣкоторыми изъ самыхъ крупныхъ авторитетовъ новѣйшаго языкознанія. Такъ Яковъ Гриммъ находилъ, что Екатерининскій словарь, хотя и составленный на весьма неудовлетворительныхъ основаніяхъ, замѣтно содѣйствовалъ къ оживленію и успѣхамъ сравнительнаго языкоученія» [Грот 1877, 438]. Так, несомненно под влиянием Екатерининского словаря были созданы такие труды, как «Mithridates oder allgemeine Sprachenkunde» (1806-1817) Иоганна Аделунга и «Саtalogo de las lenguae de las naziones» (1800-1805) испанца Герваса. Какова связь между «Сравнительным словарем» Екатерины Великой и «Толковым словарем», создававшимся под началом Екатерины «Малой», с одной стороны, и с героем нашего исследования, А. С. Шишковым, с другой? Легко видеть, что начало работы Российской академии совпадает с периодом царственного увлечения идеями сравнительного языкознания, поэтому можно почти не сомневаться, что в беседах между двумя Екатеринами эти вопросы обсуждались, и хотя Е. Р. Дашкова насмешливо говорила о Палласе, «который, по ея словамъ, желая польстить литературному самолюбию Екатерины, истратилъ огромныя суммы на изданіе своей компиляціи и на разсылку гонцовъ въ отдаленные края, чтобы поймать налету нѣсколько словъ на разныхъ языкахъ» [Сухомлинов I, 35], однако идея родства разных языков и в особенности идея словопроизводных отношений в пределах одного языка сыграли важную роль в решении составить толковый словарь по словопроизводному, а не алфавитному принципу. Приступая к составлению Академического словаря, Академия торжественно признала, что никто иной, как сама императрица, «благоволила дать Россїйскому слову нетокмо отличное свое покровительство учрежденїемъ Россїйскїя Академїи, но и удѣляя часы отъ трудовъ своихъ отверзла намъ двери къ самымъ сокровеннымъ и первобытнымъ источникамъ онаго» [САР I, V]. Идейные основы и принципы составления САР вызвали оживленные споры среди членов Академии. Предметы споров были таковы. Во-первых, это вопрос о природе русского литературного языка. После того как Ломоносов предложил свою теорию трех стилей, этот вопрос решить было не трудно, и в «Предисловии» к САР установлено как очевидная истина, что русский язык по природе есть язык славенороссийский, ибо «Славенороссїйскїй языкъ большею частїю состоитъ изъ Славенскаго, или, яснѣе сказать, основу свою на немъ имѣетъ» [САР I, VI]. Сам же «Славенскїй языкъ къ древнѣйшимъ и кореннымъ языкамъ относить должно: cїe доказываетъ ясно особенность и независимость его отъ всѣхъ языковъ извѣстныхъ, и явные слѣды онаго обрѣтаемые во многихъ древнихъ языкахъ, отъ коихъ нынѣшнїе Европейскїе языки столь много заимствовали; примѣромъ сему послужить могутъ приведенныя Кельтскїя слова почерпнутыя изъ сравнительныхъ словарей всѣхъ языковъ и нарѣчїй, собранныхъ десницею высочайшїя особы» [САР I, VI-VII]. Вторя Ломоносову, составители пишут: «Языкъ Россїйскїй, имѣя незыблемымъ основанїемъ языкъ Славенскїй, посредствомъ книгъ священныхъ и церковныхъ, сохранилъ тоже 16 преимущество, и народъ Россїйскїй, не взирая на дальнее разстоянїе мѣстъ имъ обитаемыхъ, говоритъ повсюду вразумительнымъ другъ другу языкомъ» [САР I, VIII]. В то же время русский язык весьма отличен от славянского, во-первых, потому, что в него вошло много слов из языков народностей, населяющих Российскую империю, и, во-вторых, «науки, художества, ремесла, рукодѣлїя, торговля, промыслы, обновленное военное и гражданское состоянїе ввели въ языкъ Россїйской многїя реченїя, предкамъ нашимъ невѣдомыя» [САР I, VIII]. От соединения этих двух языков, славянского и русского, «зависитъ обилїе, важность, сила и красота языка нынѣ употребительнаго» [САР I, VIII]. Во-вторых, нужно было решить вопрос о стилистической дифференциации лексики и соответствующих стилистических пометах. Для показания стилистического различия слов были «присовокуплены» «примѣры Славенороссїйскїе, то есть, изъ книгъ церковныхъ и лучшихъ писателей свѣтскихъ, чрезъ что означается употребленїе ихъ въ высокомъ и красномъ слогѣ» [САР I, XIV]. Слово слогъ определяется как «образъ сочиненїя, писанїя. Слогъ важной, высокой, среднїй, низкїй. Слогъ напыщенной, надутой, тяжелой, легкой. Слогъ философской, витїйственной, исторической» [САР III, 1292]. В этом определении совмещаются ломоносовская стилистическая концепция, относящая всякую речь к одному из трех «штилей» — высокому, среднему и низкому, и попытка функциональной дифференциации видов употребления языка. В-третьих, и это было самое сложное, надо было решать вопросы словопроизводства, так как, произведя выбор слов, Академия «тщилася вникать въ ихъ происхожденїе, относительно къ тѣмъ языкамъ, изъ коихъ вошли онѣ въ языкъ Славенскїй или Россїйскїй, и расположила ихъ по чину словопроизводному. Порядокъ сей на первый случай признала Академїя къ утвержденїю языка необходимо нужнымъ; ибо чрезъ оный корень, сила, различное въ разныхъ случаяхъ употребленїе, сложность, уклоненїе или прехожденїе въ другїй смыслъ, преносительность, и иносказательность словъ и зависящихъ отъ нихъ рѣчей, въ одномъ толкуются и объясняются мѣстѣ» [САР I, X]. Доказательством стремления дойти до действительного или хотя бы вероятного корня того или иного слова служат многочисленные прения по поводу спорных вопросов словопроизводства. Несколько заседаний потребовалось для того, чтобы прийти к заключению о происхождении слова память. «Особенно долго спорили академики о словѣ память: одни изъ членовъ доказывали самостоятельность этого слова, другіе производили его отъ глагола мню, и т. д. Дамаскинъ, не ограничиваясь устными замѣчаніями, представилъ академіи свое письменное мнѣніе, въ которомъ утверждаетъ слѣдующее: “Память не есть коренное, но сложенное изъ предлога по или послѣ и глагола мню. A cей глаголъ eсть тотъ же самый, что и греческій μνάω, сокращенно μνώ, и значитъ собственно memoro, commemoro, помню, вспоминаю, которое значеніе удержало и въ славенскомъ сложенномъ помню: сей же глаголъ сложенъ изъ по или послѣ и мню. Что же мню въ славенскомъ имѣетъ значеніе другое, т. е. мышлю, помышляю, думаю, то cie произошло отъ разномысленнаго употребленія сего глагода μνώ у грековъ и славянъ. Греки стали употреблять въ смыслѣ припамятованія, а славяне — помышленія, однако и они въ глаголѣ помню, отъ коего и память, удержали тоже значеніе греческое. Слѣдовательно помню происходитъ отъ по и мню, а память отъ помню, не смотря на то, что въ словѣ память о переменяется на a: cie часто въ произведенніи и сложеніи словъ случается не только въ славенскомъ, но и въ греческомъ, латинскомъ и прочихъ языкахъ”. Нѣкоторымъ изъ членовъ академіи показалось весьма смѣлымъ сближеніе кореннаго русскаго слова съ греческимъ, и въ возраженіяхъ своихъ они ссылались на то, что славяне заимствовали отъ грековъ 17 только свои буквы, а отнюдь не свой языкъ, и поэтому нѣтъ основанія производить славянскія слова отъ греческихъ» [Сухомлинов I, 182-183]. Епископу Дамаскину возражал митрополит Гавриил, который писал: «Память есть того же рода, какъ умъ, слухъ, чувство и проч. И какъ неимѣющій ума не умствуетъ, неимѣющій слуха не слышитъ, неимѣюіщй чувства не чувствуетъ, такъ и неимѣющій памяти не помнитъ. Слѣдовательно, cie имя память — коренное. Мнѣніе есть соображеніе простыхъ идей и есть предметъ памяти, равно какъ другія предложенія и простыя идеи. Если память отнести только къ мнѣнію, то cie имя несвойственно будетъ животнымъ. Помню можно относить къ памяти человѣка, но потому только, что мнѣнія суть ея предметъ. Хотя производству словъ и открывалося бы другое положеніе, но cie положеніе истинно, что не вещи для словъ, а слова для вещей» [Сухомлинов I, 134]. Президент государственной медицинской коллегии А. А. Ржевский также писал: «Мнѣ кажется, такъ какъ и всегда я былъ этого мнѣнія, что глаголы мню и памятую разные, и одного отъ другаго производить не должно, ибо они но существу своему различны и разное означаютъ. Я не знаю, можно ли, прибавя къ глаголу мню частицу по, составить глаголъ помню, — для того, что глаголъ мню съ частицею по и значитъ иное, и произносится съ другимъ удареніемъ. Пóмню значитъ памятую, а глаголъ мню съ частицею произносится помню́ и значитъ подумаю, а сверхъ того пóмню едва ли не сокращенное и испорченное слово памятую. И такъ: ежели это слово народное пóмню испорченное памятую, то уже и невозможно будетъ его никакъ произвести отъ мня» [Сухомлинов VII, 113]. К такому же мнению склонялись члены Академии Н. В. Леонтьев, П. И. Соколов и А. П. Протасов, считавший, что слово помню происходит не отъ глагола мню, а «отъ существительнаго память, не состоящего будто бы ни въ какой связи съ глаголомъ мнить и имѣющаго цѣлую вереницу производныхъ: памятую, опамятываюсь, памятливый и т. д.» [Сухомлинов III, 113]. Однако епископа Дамаскина поддержал протоиерей Иван Красовский, написавший: «Помню по самому естественному знаменованію своему имѣетъ тѣсное сродство съ глаголомъ мню, ибо мню собственно значитъ имѣю въ умѣ понятіе или мысли объ извѣстныхъ вещахъ, или мышлю и послѣ тоже самое о нѣкоторомъ предметѣ, что и прежде уже мнилъ или воображалъ объ немъ. Слѣдовательно глаголъ помню и по самому естественному значенію своему является порожденіемъ глагола мню, а инако можно бы сказать, что и глаголъ забываю есть коренной, а не производный отъ глагола бываю, поелику между бываю и забываю гораздо меньше тѣни сходства въ естественномъ значеніи, нежели между мню и помню находится <…> Предложивъ cie, мню, что и слово память надлежитъ производить отъ глагола помню. Ибо хотя память и есть особенное души дарованіе, однако по сему единому не заслуживаетъ мѣста въ словарѣ яко коренное» [Сухомлинов I, 260-261]. Мнение о происхождении слов память, помню от глагола мню поддержали академики С. Я. Румовский и И. Н. Болтин, Т. С. Мальгин. После продолжительных споров «академики остановились на соображеніяхъ, болѣе сходныхъ съ мнѣніемъ Дамаскина, нежели съ доводами его противниковъ» [Сухомлинов I, 183]. Не менее интересна и история со словом воскресение. И. Богданович, войдя «въ исторiю человѣческаго разума», находит, что одно только слово крещение имеет «ощутительное единство» с воскресением [См.: Сухомлинов VII, 44-45]. Ему возражал Мусин-Пушкин: обнаружив в некоей рукописи написание воскрîосъ, он на этом основании предположил, что «слово воскресъ правильнѣе должно производить отъ глагола крою, славянски крыю, нежели отъ креста или древняго славянскаго никому неизвѣстнаго кресъ» [Сухомлинов VII, 159]. В этих бесплодных умствованиях с 18 шаткими основаниями потерялась бы почва под ногами академиков, если бы элемент здравомыслия не внес астроном академик Румовский, о котором биограф Академии справедливо написал: «Оставаясь въ нѣкоторыхъ отношеніяхъ на общемъ уровнѣ филологическихъ и литературныхъ понятій того времени, Румовскій возвышался надъ ними научною основательностью своихъ соображеній и требованiй; онъ сознавалъ необходимость обращаться къ исторіи языка, приводить свидѣтельства изъ древнихъ и старинныхъ памятниковъ, и для объясненiя свойствъ и корней русскаго языка указывалъ на родственные ему языки славянскіе» [Сухомлинов II, 135]. Эту общую и методологически ценную мысль фактически подтвердил серб Янкович де Мириево, писавший по поводу спорного слова в Академию: «Я въ разсужденіи слова воскресенiе такого мнѣнiя, что оно происходитъ отъ глагола слав. кресати, который въ первомъ лицѣ имѣетъ крешу, или — по сербскому употребленiю — крéшемъ, крешешь, крешетъ. <…> Кресати собственно значитъ высѣкать огонь изъ кремня…» [Сухомлинов VII, 150]. Мысль о необходимости привлечения родственных славянских языков для установления исконного, этимологического значения корня русского слова будет воспринята А. С. Шишковым, хотя ее осуществление оставит желать много лучшего. Из этих примеров можно видеть, с какими трудностями сталкивались составители словопроизводного словаря, как далеки приемы их аргументации от принципов современного сравнительно-исторического языкознания. Однако многим членам Академии явно не откажешь в чуткости к семантической стороне слова, благодаря чему с поставленной задачей они в общем успешно справились. В качестве примера можно привести заключение о словах подобный, удобный, надобный и проч.: «… не происходятъ ли эти слова отъ стариннаго славянскаго слова Доба, означавшаго Время, да и въ св. писаніи “нѣкоторыя мѣста означаютъ словомъ подобный пристойное къ чему время, напримѣръ: Искаше подобна времене, да предастъ” и проч. Собраніе признало правильнымъ такое производство, и въ академическомъ словарѣ подъ кореннымъ словомъ Доба помѣщены производныя: Надобный, Подобный, Удобный, и др.» [Сухомлинов VIII, 145]. Действительно, в Словаре находим: «ДОБА, бы. с. ж. Въ языкахъ отъ Славенскаго произшедшихъ оставшееся и значащее: время, пора, случай; такъ же: возрастъ, вѣкъ: Доба намъ отъ сна встати; доба младости; къ добѣ приспѣвати» [САР II, 690]. Производными от этого корня совершенно правильно признаны: надобный, надобно, надобность, надобье, снадобье, подобает, подоба, подобие, подобный, подобник, бесподобный, бесподобно, преподобие, преподобный и др. Верно определены словообразовательные отношения между словами облачение и влеку, одежда и деваю, шествую и иду, мошна и мошенник, лезу и лазутчик, липкий и льну, садню и досада, ниц и вникаю, ниц и изнанка, ветхий и ветчина. В то же время нельзя признать с точки зрения современных знаний родственность таких слов, как ухо и оплеуха, ухо и обух, мох и замша и др. При решении вопроса о словообразовательных отношениях авторы САР зачастую опирались на так называемый «Русский Целларий». Это был распространенный в Европе тип «этимологического» лексикона, когда во главе словарной статьи находится корневое, первообразное слово, а под ним располагались все его дериваты. Европейским образцом такого типа словаря был латинский словарь Христофора Целлария, изданный в России в 1746 г. с приложением реестра русских слов. По этому образцу преподаватель немецкого языка в Московском университете пастор Франц Гёльтергоф (Holterhof) создал сначала немецкий (1765 г.), затем французский (1769 г.) и наконец русский Целларий (1771 г.). Практически этот словарь был адресован иноязычному читателю, изучающему русский язык: «Что до 19 собственнаго намѣренія въ сочиненіи лексикона сего касается, то состоитъ оное въ томъ, чтобъ любителямъ россійскаго языка учинить оный легчайшимъ; но къ полученію онаго слѣдующее наблюдать должно. Вопервыхъ потребно затвердить и въ память гораздо углубить первообразныя слова сея книги, особливо такія, коихъ знать болѣе нужно, и отъ коихъ производныя есть и сложныя, а потомъ начать ежедневно по листу, или сколько кому заблагоразсудится, читать со вниманіемъ, отчего вскорости можно будетъ разбирать, какъ естественнымъ образомъ производныя и сложныя отъ своихъ первообразныхъ выводятся» [Гельтергоф 1771 «Читателю наставление»]. «Этимологическій принципъ здѣсь, конечно, проведенъ въ очень скромныхъ размѣрахъ и совсѣмъ не напоминаетъ современныхъ этимологическихъ словарей, съ ихъ неизбѣжнымъ сравнительно-лингвистическимъ аппаратомъ. Размѣщеніе словъ по гнѣздамъ основано только на самыхъ очевидныхъ родственныхъ отношеніяхъ, въ родѣ, напр., такой семьи: Баба: бабенка, по бабьи, бабка, бабушка повивальная, бабушкинъ, бабища, прабаба, бабикъ, бабки, бабочка... Болѣе отдаленные родичи обыкновенно не сопоставляются. Такъ горю и жарь, трясти и трусъ, кислый и квасъ, бодрый и бдѣть, липкій и лѣпить и т. д. разнесены по разнымъ самостоятельнымъ гнѣздамъ. Иногда, впрочемъ, встречаются и болѣе сложныя сопоставленія, въ родѣ кора, корица, корь (болезнь), скорнякъ (сюда же отнесено и коржавѣю)» [Булич 1904, 221]. Тем не менее не только иностранный, но и русский читатель мог почерпнуть из словаря много полезных сведений об устройстве словообразовательной системы родного языка, а также о грамматических признаках слова. Так, в словарной статье «Гожу, дишь, годить, gefallen» приведены такие дериваты: гожуся, негожуся, не годится, годный, негодный, годность, негодность, негодую, выгода, выгодность, пригодно, пригодный, пригождаю, пригождаюся, пригоже, пригожiй, пригожство, угождаю, угождать времени, не угодишь ему, угожденiе, угодно, угодный, угодiе, земленыя угодiя, человѣкоугодiе, благоугодно, благоугодность, богоугодный. В словарной статье «Доба» даны такие дериваты: здоблю, здобленный, здоба, здобный, надоба, надобный, ненадобный, надобно, ненадобно, подобаетъ, подобность, на подобïе, подобный, неподобный, преподобный, преподобiе, сподобляю, сподобляюся, сподобленiе, уподобляю, уподобляюся, уподобленiе, удобный, удобно, удобность, прiуподобляю [Гельтергоф 1771, 134-135]. Вероятно, именно из этого источника составители САР почерпнули мысль о родстве слов ухо и оплеуха, ухо и обух, сажаю и досада. Однако заимствование производилось с разбором, иногда верным, иногда ошибочным: с одной стороны, в «Целларии» слово замша является непроизводным, а в САР оно ошибочно произведено от слова мох; с другой стороны, у Гельтергофа в одном гнезде ошибочно помещены слова куча и скука, а в САР они разведены по разным гнездам. Наконец, словопроизводный принцип построения словаря был принят и в первом издании образцового для САР словаря Académie Françoise, в предисловии к которому сообщалось, что «такимъ образомъ являлась воочію вся исторія слова, его рожденіе и развитіе» [Сухомлинов VIII, 166]. Позднейшую весьма исторически справедливую оценку САР дал знаменитый лексикограф академик И. И. Срезневский: «Новый періодъ нашей Словарной Литературы начинается со времени утвержденія литературнаго значенія народнаго языка Русскаго. Въ 1783 году учреждена императорская россійская академія, а въ 1789-1794 изданъ ею «Словопроизводный Словарь». Опыты введенія кореннаго Русскаго элемента въ словарь были и прежде; можно найти ихъ и изъ времени царствованія Петра Великаго; но эти опыты такъ слабы во всѣхъ отношеніяхъ, что ихъ не льзя принимать въ разсчетъ 20 при обозрѣніи ycпѣховъ нашей Лексикографіи. Академія первая обратила должное внимание сколько на Русскій языкъ, столько же и на необходимость филологической разработки его для словаря. Ея словарь, составленный слишкомъ на-скоро, не удовлетворилъ ожиданіямъ ни полнотой, ни обдѣлкой; возбудилъ противъ себя многихъ недовольныхъ, но возбудилъ и мысли, и дѣятельность. Стали думать о томъ, какой словарь нуженъ и возможенъ; стали обращать вниманіе на словный строй Русскаго языка, на его особенности, на словопроизводство и оттѣнки значеній словъ, на отчетливый переводъ словъ Русскихъ иностранными, и иностранныхъ, принятыхъ тогда у насъ, подлинными Русскими, на синонимы и т. д. <…> Въ «Словарѣ словопроизводномъ» многія опредѣленія и словопроизводства произвольны, иныя совершенно неправильны; нерѣдко выказывается нетвердое знаніе Русскаго языка, еще болѣе незнаніе общихъ началъ Языкознанія, — и между тѣмъ въ немъ господствуетъ тонъ диктаторскій, такъ какъ въ словарѣ Академіи Французской. Но съ другой стороны не льзя не удивляться, какъ много сдѣлала Академія въ одинъ разъ — Академія, не сильная въ своемъ составѣ опытностью филологической, не предупрежденная въ своей дѣятельности никакими важными приготовительными трудами. Теперь, когда уже нѣтъ надобности пользоваться этимъ Словаремъ, можно только съ благодарностію вспоминать о благородной рѣшимости Членовъ Академіи, и, забывая о несовершенствахъ ихъ труда, глядѣть на него, какъ на начало ученой словарной разработки Русскаго языка. Виднѣе всѣхъ несовершенствъ обдѣлки его должно быть для насъ то, что въ немъ въ первый разъ собрана и приведена въ порядокъ громада сорока трехъ тысячъ словъ уже не одного книжнаго Русско-Славянскаго языка, но и Русскаго общественнаго, простонароднаго, ученаго, техническаго. Сравнивая же этотъ Словарь Русскій со словарями Западно-Европейскихъ языковъ того времени, не льзя не согласиться, что очень немногіе составлены лучше, сообразнѣе съ потребностями общими.... Не тѣмъ бы, говорятъ, должна была начать Академія, чѣмъ начала, — должна была бы позаботиться болѣе о собираніи и правильномъ и подробномъ объясненіи словъ, чѣмъ о систематизированіи ихъ по корнямъ, предоставивъ хлопоты о словопроизводствѣ на будущее время; но едва ли могла она поступить иначе, сообразно со средствами, которыми могла располагать. Выбирать слова изъ книгъ и изъ разговора, каждое по одиночкѣ, было выше ея силъ, потому что это и до сихъ поръ выше силъ нашей Филологіи. Академія знала, что съ помощію однихъ словъ легко припоминать другія слова того же корня, употребила словопроизводство въ помощь, и едва ли ошиблась въ выборѣ методы, едва ли могла сдѣлать свой первый словарь столь обильнымъ, если бы держалась какихъ-нибудь другихъ правилъ. Что касается ея системы словопроизводства, то, сколько ни помогала она смѣлостью знанію, она не выходила, при отличеніи корней, изъ предѣловъ простой наглядности, и, слѣдовательно, не могла себя затруднять рѣшеніями сложныхъ этимологическихъ вопросовъ» [Срезневский 1848, 222-224]. Чтобы составить еще более полное и ясное представление о тех взглядах и представлениях о языке, которые господствовали во 2-ой пол. XVIII в., и о том, каким был научный уровень этого круга идей, рассмотрим несколько небольших сочинений этого времени. «Статьи эти не всѣ одинаковаго достоинства, но всѣ онѣ интересны съ исторической точки зрѣнія, свидѣтельствуя объ общемъ уровнѣ знаній въ данной научной области или предвѣщая собою появленіе въ будущемъ более серьозныхъ научныхъ работъ по тѣмъ или другимъ частнымъ вопросамъ» [Булич 1904, 274]. Ряд произведений этого толка начинается статьями А. П. Сумарокова, который в своих рассуждениях отталкивался от принципов рационалистического масонства. Согласно последним, реальная история человечества разошлась с естеством, поэтому необходимо перестроить сложившиеся общественные отношения на началах 21 естественного разума: на этом твердом основании должны быть воздвигнуты естественная религия, право, мораль и правила общественного языка 8 . В русском культурном обществе выразителем тех разумных естественных правил, на которых должен быть основан литературный язык, явился Сумароков, который, в полемике с Ломоносовым и его высоким слогом, выдвинул в качестве основного принцип естественного употребления языка, или принцип подражания природе. Этот принцип подражания природе нашел воплощение в резком неприятии заимствований и требовании изъясняться на природном языке: «Bocпрïятïе чужихъ словъ, а особливо безъ необходимости, есть не обогащенïе, а порча языка. Тако долговременно портился притяженïемъ Латинскихъ словъ Нѣмецкой, испортился Польской, перьвый отъ единаго съ нашимъ отца, а другой тотъ, который нашъ, только съ нѣкоторою отмѣною, почти какую и Россïйскïя области между собою въ нарѣчïи имѣютъ, и какъ портится Нѣмецкими и Французскими словами Русской. Честолюбïе возвратитъ насъ когда нибудь съ сего пути несумнѣннаго заблужденïя; но языкъ нашъ толико сею зараженъ язвою, что и теперь уже вычищать ево трудно; а ежели cïe мнимое обогащенïе еще нѣсколько лѣтъ продлится, такъ совершеннаго очищенïя не можно будетъ больше надѣяться. Какая нужда говорить вмѣсто Плоды, Фрукты? вм: Столовой приборъ, Столовой сервизъ? вм: Передняя комната, Антишамбера? вм: Комната, Камера? вм: Опахало, Вѣеръ? вм: Епанечка, Мантилья? вм: Верьхнее платье, Сюртукъ? вм: Похлебка, Супъ? вм: Мамка, Гувернанта? вм: Любовница, Аманта? въ картахъ вм: Козырь, Король, Краля, Хлапъ, Атутъ, Роа, Дама, Валетъ? вм: Насмѣхаться, Мокероваться? вм: Похвала, Еложь? вм: Князь, Принцъ? вм: Кошелекъ, Бурса? вм: Уборной столъ, Нáхтишъ и Тоалéтъ? вм: Задумчивъ, Пансивъ? вм: Переписка, Корреспонденцïя, и еще чудняе, Каришпанденцïя? Начальный поваръ, Кихенмейстеръ, и чудняе, Кухмистръ, не отъ поварни, да отъ пирога, и Мистръ, вмѣсто Мéйстеръ? вм: Бритовщикъ, изломано, Фéршелъ? вм: Часть книги, Томъ? вм: Изданіе книги, Едицïя? вм: Остроумïе? Жени? вм: разсужденïе, Бонсанъ? вм: Воспитанïе, Едюкацïя? вм: Великолѣпно, Манификъ? вм: Нѣжно, Деликатно? вм: Страсть, Пассія? Но кто все то перечесть можетъ!» [Сумароков 1780а, 59-60]. Столь острое неприятие заимствований обусловлено у Сумарокова тем, что они искажают естественную красоту русского языка, которая заключается в том, что фонетический облик слова не случаен и рожден подражанием природе: «Что Русской языкъ близокъ отъ своего происхожденïя, то отъ множества коренныхъ словъ ясно видно. Сïе языкамъ оставляетъ естественную красоту и великолѣпïе; ибо народы составляющïя себѣ языкъ являютъ словами начертанïе естества, и съ мыслïю и чувствïемъ сходство произношенïя. Гордая вещь получаетъ гордое имя. Нѣжная, нѣжное имя, и пр. Напротивъ того въ языкахъ отдаленныхъ отъ своево происхожденïя или изъ разныхъ языковъ составленныхъ сего преимущества нѣтъ. Око, изображаетъ круглость. Дождь, точный шумъ раздробленно лïющихся изъ воздуха водъ. Журчаніе, потоки мѣлкихъ струй. Шумъ, великое движенïе воздуха. Громъ, воздушное движенïе съ трескомъ» [Сумароков 1780б, 91-92]. По причине того, что «коренныя слова нашего языка производными осыпаны», то «ежели пространно о томъ писать, великую и весьма полезную о томъ составить можно книгу» [Там же, 92]. Это едва ли не впервые высказанная идея создания словопроизводного словаря, которая воодушевляла создателей «Словаря Академии российской» и затем будет занимать мысли А. С. Шишкова. Василий Прокофьевич Светов, ученик знаменитого Шлецера, учившийся в Геттингене, переводчик и преподаватель университетской гимназии, в статье «Некоторые общие примечания о языке Российском» утверждал, что «языкъ Россїйской есть не изъ числа древнихъ, но отрасль Славенскаго языка, какъ и 22 Польской, Чешской, Вендской, Моравской и другїе; и состоитъ изъ примѣсу многихъ другихъ реченїй, а именно Татарскихъ, Чудскихъ, Нѣмецкихъ, Греческихъ и Латинскихъ» [Светов 1779, 77-78]. Татарские заимствования объясняются монголотатарским игом и сношениями с татарами. В XVIII веке «премногїя Нѣмецкїя, Голландскїя и Французскїя реченїя приняты также въ языкъ нашъ по неимѣнїю ихъ во времена обновителя и просвѣтителя Россїи Государя ПЕТРА Великаго»; если же «войдемъ въ отдаленнѣйшую древность», то будет трудно решить, какой народ у какого народа заимствовал слова, — германцы у русских, или русские у германцев, или оба народа у какого-то третьего, например: Leute — люди, Schnee — снѣгъ, Wasser — вода, Kaufen — купить, Thurm — тюрьма, Bedrücken — удручать, überklügeln — переклюкать, treffen — утрапить, begrünzen — ограничить, Schilling — шелехъ, Pfenning — пенязь, о weh! — увы, Bude — будка и др. Греческие слова вошли в русский язык «по обращенїи Россовъ въ Христїанской законъ»; латинские же слова «чрезъ какое нибудь древнее еще сообщенїе Славянъ съ Римлянами»: ignis — огонь, flamma — пламя, domus — домъ, grando — градъ, oculus — око, videre — видѣть, dies — день, nох — ночь, plenus — полный, scrineum — скрынка, poena — пеня, sol — солнце, extorquere — исторгнуть, mare — море, post — мысль. [см.: Светов 1779, 79]. Нетрудно видеть, что некоторые сопоставления отражают действительное родство, но часто они основаны на простом созвучии. Кроме того, Светов не различает понятия родства и заимствования. Говоря об историческом развитии языка, Светов считает необходимым тщательно различать понятия славенского, славенороссийского и новороссийского языков: славенский язык — мертвый, он был в разговорном употреблении «до временъ изобрѣтенїя письменъ»; то есть это то, что сейчас принято называть праславянским языком. На славенороссийском языке писано Св. писание, летописи и другие рукописные памятники. Новороссийским языком называется тот, «коимъ нынѣ говорятъ и пишутъ грамотные Россіяне». Этот язык «возымелъ свое начало отъ временъ Обновителя Россїйскаго слова», т. е. от Петра Великого [Светов 1779, 80-81). Хотя Светов не различает понятий этнического и литературного языков, его периодизация любопытна, так как в целом верно отражает этапы развития русского литературного языка. «Въ этомъ понятіи такимъ образомъ у автора смѣшиваются и старославянскій, и древнерусскій, и позднѣйшій церковнославянскій русскаго оттѣнка» [Булич 1904, 254]. В оценке стилистических возможностей русского языка Светов следует за Ломоносовым, признавая необходимость славянизмов в «высокомъ родѣ сочиненія въ прозѣ и стихахъ»: дательный самостоятельный восходящу солнцу на высоту небесную «пристойнѣе» «простого» придаточного когда солнце восходило или когда рассветало; гнев Божий прольется вместо Богъ прогневается и т. д. [см.: Светов 1779, 91]. Предвосхищая мысли Шишкова, Светов говорит о лексических богатствах, находящихся под спудом в древних рукописях, от которых, когда они будут собраны в словарь, «можно ожидать тѣмъ обогащенїя нашего языка»; иначе говоря, лексическое богатство русского литературного языка должно быть основано на соединении «Славенскаго и Россійскаго діалектовъ» [Светов 1779, 82]. При Екатерине II «словесныя знанія толикое получили приращеніе, что стало возможным довольствоваться своими словами, «почти безъ занятія иностранныхъ словъ», а также обогащать языкъ новыми словами, соблюдая ряд правил словотворчества. 1) Новое слово не должно быть двусмысленно по значению: так, амфибия нельзя передать словом двужизненное, но только земноводное животное. 2) Новое слово должно точно изображать «свойство представляемой въ умъ вещи, чтобы ее сразу можно было отличить отъ другихъ»: фонтанъ — водометъ, 23 апелляция — правоискъ, лектура — чтеніе, парапетъ — грудокровъ, авангарда — предстража или сторожевые полки. 3) Новое слово не должно быть сложено из речений разных языков (hybrida), как, например: виршеписецъ, дориносимый, пограничный. 4) Новое слово должно иметь «пристойное Pocciйское окончаніе»: не богословія, а богословіе, как условіе, празднословіе. Современники высоко ценили труды Светова по русскому языку: сама Российская академия, собираясь составить «непременные» правила правописания, положила в основу своего труда грамматику Ломоносова и «Опыт нового российского правописания» Светова (1-е изд. — 1773 г., 2-е изд. — 1787 г.), считавшийся в то время образцовым. По мнению Я. К. Грота, в трудах последнего «обнаруживается рѣдкое для того времени пониманiе законовъ языка, такъ что въ исторiи русскаго слова и письма нельзя забывать Свѣтова» [Грот 1899, 647]. Очень любопытна книжечка студента философии Славяно-греко-латинской академии Василия Протопопова «Рассуждение о вычищении, удобрении и обогащении Российского языка» предвосхищением тех идей, которые будет развивать Шишков. В частности, он писал о необходимости очищения русского языка от иностранных заимствований: «Многiя слова присоединились къ Россiйскому языку и отъ другихъ народов, имѣвшихъ съ Россiею Государственныя, Церковныя и Купеческiя сообщенiя: на пр. Евхаристiя, Литургiя, Каөедра, Фельдмаршалъ, Генералъ, Бухгалтеръ, такса и проч. Всѣ таковыя чужестранныя слова должно стараться перемѣнять на Россiйскiя помощiю совершеннаго понятiя вещей» [Протопопов 1786, 17] — вместо литургия употреблять служба, вместо кафедра — проповедалище, вместо флот — морская сила, вместо генерал — верховный начальник, вместо шпага — меч, вместо полиция — благочиние, благоучреждение, вместо ордер — приказ и пр. «Такимъ образомъ очистивъ языкъ отъ словъ иностранныхъ, надлежитъ помышлять о дальнѣйшемъ его обогащеніи», для чего «потребно дѣлать Метафизическія сочиненія, вещи нераздѣлимыя соединять въ видъ, виды приводить въ роды ближайшiе и отдаленнѣйшiе, и паки отъ рода чрезъ раздробленiе видовъ доходить до нераздѣлимыхъ, и всякую идею изображать Россiйскимъ реченiемъ» [Протопопов 1786, 19-20]. Вероятно, хорошее знакомство с метафизикой и формальной логикой Аристотеля подало В. Протопопову мысль определять семантику слова посредством логического анализа родо-видовых отношений понятий. Остается лишь пожалеть, что он не дал примеров такого определения значений слов. Обогащению русского языка должны помочь также «переводы хорошихъ писателей», ибо они (переводы) снабдили русский язык обилием «реченiй», «а наипаче церковныя книги, съ Греческаго на Славенскiй переложенныя. Кто бы отъ себя изобрѣсти могъ мысль и слово собезначальный, матеродѣвственный, златоустый, воскресеніе, Троица и проч., ежели бы не сдѣланъ былъ переводъ съ Греческаго церковныхъ книгъ?» [Протопопов 1786, 21-22]. Прямым предвосхищением идеи Шишкова является мысль В. Протопопова о необходимости «собрать какъ изъ печатныхъ, такъ и рукописныхъ книгъ всѣ слова обветшалыя, вышедшiя изъ нынѣшняго употребленiя, и намъ едва извѣстныя, и найти прямой ихъ смыслъ и начало (thema), и по тому судить о словахъ нынѣшнихъ: на прим. совокупляю и скупаю, купецъ и скупой, вѣроятно отъ одного произходятъ обветшавшаго начала купа и купы, куча; ибо совокуплять и скупать значитъ въ кучи сбирать. Купецъ тотъ, которой купы сбираетъ. Скупой, собравъ въ купы злато, бережетъ и не расточаетъ» [Протопопов 1786, 15-16]. Это значит, что для объяснения словопроизводства того или иного слова часто бывает необходимым привлекать слова «обветшалые», то есть вышедшие из живого употребления, но когда-то служившие звеньями в 24 словообразовательной цепи, то есть по существу это некий зародыш идеи историкословообразовательного словаря. Не исключено, что Шишков был знаком с этой книжечкой, так как его этимология слова куча близка к изложенной Протопоповым (см. ниже с. 248). Наконец, для «вычищения и удобрения» русского литературного языка необходима реформа порядка слов в предложении: «Съ чиномъ природы согласно, чтобъ ставить сперва падежъ именительный, значущiй вещь; потомъ глаголъ, изъявляющiй оныя вещи дѣянiя; за сими тотъ предметъ, на которой дѣянiя относятся; другiя части рѣчи должно ставить ближе къ тѣмъ словамъ, которыхъ онѣ суть обстоятельства, на прим. безъ обстоятельствъ: Облака покрываютъ небо; съ обстоятельствами: Темныя облака совсѣмъ покрываютъ ясное небо. На семъ естественномъ порядкѣ основали свойство языка своего Французы и Нѣмцы» [Протопопов 1786, 24-25]. Обратный порядок потребен там, где требуется особая «сила» выражения. Неистребимое, коренящееся как будто в самой природе человека стремление «дойти до самой сути», «до оснований, до корней, до сердцевины» слова при отсутствии научных методов породило народную этимологию, основанную на внешнем сходстве звучания слов разных языков. Журналы второй половины XVIII в. наполняются статьями с наивно-этимологическими и часто фантастическими гипотезами о происхождении русских слов. Так, в сатирическом журнале Василия Тузова «Поденьшина» проводится сравнение арабских, персидских, турецких и татарских слов с русскими. Из арабского эль харем ‘храм в Мекке’ происходят русск. храм, храмина, хоромы, может быть, и хранить. Беит ‘дом’ сравнивается с битати: «не мудрено къ тому прибавить о и сдѣлается обитати, жить, одомовиться»; ср. лат. habitatio — «и то же значитъ domicilium, жилище, хозяйство, а отъ сего кажется domus и домъ по Руски». Исмь ‘имя’ «легко временемъ вырониться могло с и сдѣлаться имь, а потомъ имя». Хаджи — «отъ чего, кажется, произошло слово ханжа, обманьщикъ». Сопоставления с персидскими словами благодаря общему индоевропейскому происхождению иранского и русского языков приводили к более удачным догадкам. Педерь (pèdèr) ‘отец’ сходно с лат. pater; мадер (madèr) — mater, Mutter, брадер (bradèr) — Bruder, frater, fratello. Земистан (zèmèstan) — зима. Ду (du) — два, чегар (tchèhar) — четыре, пенжь (pèndj) — пять, шиш (chèch) — шесть. Сопоставления русских слов с турецкими и татарскими снова по большей части неудачны: дивар, дувар ‘стена’, «отъ того кажется произошло дворъ»; Кесек ‘отрезок’ — «отъ кесмекъ рѣзать, также кусокъ, и отъ того кусать»; сандык — сундук; кузы — ‘овца, барашек’ «отъ того кажется козелъ и коза»; аршин — аршин; калпак — шапка, колпак; хорас ‘петух’ — «можно думать, что отъ сего въ Россійскомъ языкѣ названа курица»; тувар ‘рогатый скот’ — тварь; ашчи ‘повар’ — щи, «да уже не отъ сего полно произошло и счастіе, отъ щи и ясть: щіястіе, можетъ быть въ старые времена, бѣдные люди говаривали о достаточныхъ: такъ разбогатѣлъ, до такого состоянія дошелъ, что каждой день щи ѣсть можетъ». Рядом с этими остроумными, но неверными сопоставлениями находятся и правильные: бирю ‘волк’ — бирюк; алаша ‘мерин’ — лошадь; кушак ‘пояс’ — кушак; камыш ‘тростник’ — камыш; кафтан ‘верхнее платье’ — кафтан; ал — алый (цвет) [См.: Тузов 1769, 127-136]. Среди забавных этимологических домыслов попадаются, однако, иногда и здравые суждения. Так, некий автор, писавший под псевдонимом Люборуссов, в письме «О произведении некоторых русских слов», говоря о происхождении слова побѣда, пишет: «И какъ при семъ случаѣ читалъ я о побѣдахъ нашихъ войскъ надъ непрїятелемъ старые вѣдомости, <…> то началъ я думать, отъ чего произходитъ слово 25 побѣда, да и кажется мнѣ, что отъ слова бѣдность, выводится бѣда, бѣдствїе, глаголъ бѣдствовать и прилагательное имя бѣдной, а побѣда значить по бѣдѣ, или то, что находимся мы благополучны послѣ бѣды, которая намъ грозила на сраженїи. А какъ не люблю я приказныхъ хлопотъ, то кажется мнѣ, что и слово ябѣда раздѣляя его на двое, выдетъ я бѣда; то есть: что упражненїе въ приказахъ для отнятїя имѣнїя у ближняго, есть бѣда для человѣческаго рода» [Трудолюбивый Муравей, 1771, 171-172]. Решение вопроса о происхождении языка может дать ответ на вопрос и о происхождении самого носителя этого языка, то есть народа, поэтому не удивительно, что интерес к этимологии проявили первые русские историки — В. Н. Татищев, М. М. Щербатов и И. Н. Болтин. В. Н. Татищев, рассмотрев имена богов в «Руководстве к мифологии» В. Гедериха, нашел, что многие из них являются по происхождению славянскими, например: «Абелïо, богъ галлïевъ, мню, неиспорчено ль из Белы или из Велïи» [Татищев I, 15]; «Едуса или Едуха, можетъ Едунïа или Едуша, которая дѣтей ѣдѣ обучила» [Там же, 16]; отсюда вывод: «Галли же были славяне» [Там же, 15]. Название города Азагориум, встречающееся у Птолемея, он объясняет как русское Загорье [Там же, 24]; скифы «отъ Еврейскаго или Халдейскаго Скиносъ названы, зане въ степяхъ преходно въ палаткахъ или шалашахъ обитали» [Там же, 81]. К таким же приемам этимологизации прибегает князь М. М. Щербатов. Так, имя скифов может происходить от «глагола Тевтоническаго Сетенъ или Шутенъ, стрѣлять, въ чемъ по засвидѣтельствованïю Иродота и многихъ другихъ они весьма искусны были» [Щербатов I, 2]; имя народа Сарматов происходит от греческих слов: Савросъ (σαύρος = ящерица) и омма (όμμα = лицо, видъ, око), эхидной око, каковое имя «чаятельно имъ было дано чужестранными ради звѣрства ихъ нравовъ, но можетъ быть они и сами по томъ егоже приняли ради показанïя страху, которой храбростiю своею и военнымъ искусствомъ сосѣдямъ своимъ приключали» [Там же, 3]; имя Московия происходит не от Москвы, но «отъ древнихъ имянъ Россіанъ, а именно: Мольи, Моски, Месехи, или отъ Мосоха ихъ Праотца» [Там же, 4]. И. Н. Болтин в примечаниях на книгу французского историка Леклерка теоретически был против сближений, основанных на одном внешнем созвучии и семантическом сходстве слов разных языков: «Надобно имѣть великое нахальство чтобъ разсуждать о языкѣ не зная его. Словъ Татарскихъ въ нынѣшнемъ языкѣ Рускомъ есть множество,·яко лошадь, глазъ; кушакъ, колпакъ, башка, и проч.; но всѣ суть новыя, вошедшïя въ языкъ при обладанïи Татарами Россïи; въ языкѣжъ Славянскомъ и древнемъ Рускомъ, судя по оставшимся отъ послѣдняго словамъ, нѣтъ ни одного. Слово баба есть древнее Славянское, значившее въ первобытности своей мать отцову или материну, а въ образномъ смыслѣ повитуху; отъ послѣдняго произшелъ глаголъ баблю, тоесть повиваю. О прочïихъ смыслахъ сего слова, находящихся нынѣ во употребленïи, объяснять потребности не нахожу. Вода также есть первобытное слово Славянское, и по одному сходству его съ Арабскимъ вади не можно заключить о его произхожденïи. Для производства словъ надобно знать оба языка хорошо, а безъ того не выйдетъ ничего кромѣ безмѣстнаго и смѣшнаго. Ежели одного сходства въ произношенïи довольно чтобъ опредѣлять производство словъ, то сыщутся во многихъ языкахъ премножество словъ такихъ, кои и въ произношенïи и въ смыслѣ не далѣе будутъ сказанныхъ баибиза и вади, съ словами другихъ языковъ употребляемыхъ народами отнюдь не соплеменными и никогда въ сосѣдствѣ не живавшими. Πриведу на то нѣсколько примѣровъ: глаголъ Русской мою можно произвести отъ Арабскаго слова май или мойе, значущаго вода; ибо не инымъ чѣмъ какъ водою дѣйствïе сïе совершаютъ. Глаголъ лижу также не меньше сходно произвести отъ Халдейскаго лишну или отъ Арабскаго лезанъ, значущаго на томъ и на 26 другомъ языкѣ языкъ, ибо обыкновенно лизанïе дѣлается языкомъ; и Француской глаголь lесhеr не далѣе и въ выговорѣ и смыслѣ отъ Халдейскаго лишну и отъ Рускаго лижу. Что можетъ быть сходнѣе Францускаго слова ami съ Тунгускимъ aми, значущимъ отецъ, и въ произношенïи и въ смыслѣ? Можетъ ли другъ надежнѣе, вѣрнѣе быти какъ отецъ своему сыну? Однакожъ кто захочетъ быть столько нахаленъ или глупъ, чтобъ по сему сходству словъ заключить что языкъ Руской произходитъ отъ Арабскаго и Француской отъ Тунгускаго?» [Болтин I, 282-283]. Но тотчас же после этих справедливых слов Болтин, возражая Леклерку, производившему русск. баба от татарск. бамбиза ‘мамка’, показывает, как ему кажется, «несравненно ближайшее сходство и въ выговорѣ и въ смыслѣ съ нимъ съ словами другихъ языковъ: жена называется по Цымбрски баибъ, по Пампангски бабай и по Талагански бабае; тѣмъ паче что слово баба на нынѣшнемъ Рускомъ языкѣ точно тожъ значитъ что на тѣхъ баибъ, бабай, бабае, тоесть жена» [Там же, 283]. Источником этих сведений, несомненно, служил словарь Палласа. Таким образом, на практике у Болтина от верных теоретических соображений не оставалось и следа, и он был также произволен в своих сближениях, как и остальные его современники, например: «Слову бояринъ различные даютъ производства, но всѣ вообще не удачнѣе сказаннаго. Г. Татищевъ производитъ названïе сïе отъ словъ языка Сарматскаго, значущихъ умная голова, или остроумной человѣкъ, что кажется всѣхъ прочихъ мнѣнïй есть вѣроятнѣйшее, или, по крайней мѣрѣ, лучшее» [Болтин II, 442]. В «Письме … приятелю» Щербатов оспаривает мнение Татищева о заимствованном характере слова боярин, «ибо за чемъ съ чужаго языка заимствовать произхожденіе имени, когда можно оное въ своемъ найти? Tѣ же, которые выговариваютъ сіе слово Боляринъ, а не Бояринъ, являются также ошибаться; ибо въ древнѣйшихъ Лѣтописцахъ сей чинъ всегда Бояриномъ именованъ. <…> И тако я мню, что должно его произвести, сходствуя съ древними военными обычаями Славенскаго народа, отъ слова бой; а какъ можетъ статься, оное храбрѣйшимъ, или ярымъ на бою приписывалось: то отъ сложеннаго имени бой яръ могло произойти имя Боярина, и по томъ было нѣкоторой степени людямъ дано. Я думаю, что сіе мое произвожденіе названія Боярина по крайней мѣрѣ вѣроподобныя доказательства съ собою несетъ. А для сего да проститъ мнѣ ученый Сочинитель примѣчаній, ежели я на удачную имъ догадку господина Татищева не соглашусь прежде, пока мнѣ ясно доказано будетъ. 1) Что знаютъ нынѣ языкъ Сарматской, и что нѣкоторыя мнимо остающiяся слова точно отъ сего языка произходятъ. 2) Что въ Новѣ городѣ и въ Кіевѣ, какъ въ началѣ Россійскiя Монархіи, такъ и во времена преподобнаго Нестора Сарматской языкъ былъ въ употребленiи; и 3) что тогда внутреннее управленіе, или градомудріе предпочитали военнымъ добродѣтелямъ, какъ слово умная голова того требуетъ» [Щербатов 1789, 119-121]. На это письмо критически отозвался И. Н. Болтин. «Поищемъ же мы, не можно ли требованïй его удовлетворить, чтобъ убѣдивъ тѣми заставить признать свое словопроизводство нестаточнымъ. На 1) Всѣ тѣ народы, которые издревле заселяли все пространство нынѣшнïя Россïи, разумѣемъ мы подъ общимъ названïемъ Сарматъ. Они раздѣлялися на многïе поколѣнïя, изъ коихъ каждое подъ особливымъ правленïемъ и особливое названïе имѣло. <…> Нѣкоторые изъ нихъ и бывъ нѣсколько вѣковъ подъ начальствомъ иноплеменныхъ имъ народовъ, сохранили по нынѣ свой языкъ и природу; таковы суть: Мордва, Чуваши, Черемиса, Корелы, Фины и проч. <…> Что въ нынѣшнемъ нашемъ языкѣ осталося много такихъ словъ, кои не мнимо, но точно произходятъ отъ Сарматскихъ, то доказывается сходствомъ оныхъ словъ съ словами нарѣчïй сказанныхъ народовъ, и одинакимъ или близкими ихъ на тѣхъ нарѣчïяхъ значенïемъ» [Болтин 1793, 70-71]. Далее Болтин приводит список из 66 финских, 27 шведских и венгерских слов, от которых якобы произошли известные русские слова, например: от финск. Mera ‘лошадь, кляча’ произошло слово мерин; от Tina — русск. тина; от Tumma ‘темный, мрачный’ — туман; от Tuuli ‘ветер’ — притулиться, «сирѣчь отъ вѣтра, отъ непогоды защищаться»; от Sirka ‘сверчок’ — глаг. чиркаю; от шведск. Blek ‘бледный’ — глаг. блекнуть; от Sky ‘облака’ — зга, так как «изображая темноту ночи, говоримъ мы: такъ темно, что зги не видать. Трудно сыскать другаго корня слову зга, ежели не произвесть его отъ сего Шведскаго слова, да и сходно оно съ тѣмъ смысломъ, которой мы означить чрезъ него желаемъ, ибо, въ самой вещи, когда облаковъ не видно, тогда на земли никакïе уже предмѣты зримы быть не могутъ»; от венгр. Titok ‘тайна’ — «вѣpoятно, что частей тѣла, кои мы титьками называемъ, названïе произошло отъ сего слова, понеже всегда ихъ содержали покровенными» [см. там же, 72-77]. В ответ на критику Болтина кн. Щербатов написал «Примечания», в которых выразил свои взгляды на этимологию как на вспомогательное средство историка и изложил основания того метода, которого он придерживается в своих этимологических сближениях, взяв за образец переведенную им статью «Etymologie» из французской «Энциклопедии» [Щербатов 1792, 215-225]. Сжатое изложение «правил» этимологии находим у С. Н. Булича: «Этимологія опредѣляется имъ, какъ “искусство на догадкахъ основанное”, а потому и раздѣляющееся “на двѣ части”: “искусство дѣлать догадки или положенія, и искусство ихъ повѣрять; или другими словами, искусство выдумывать, и искусство критиковать”. Попутно онъ даетъ основанія “критическаго искусства”, указывая на неизбѣжность “перемѣнъ въ выговорѣ языковъ, проистекавшихъ отъ “распространенія понятій” у народовъ, въ силу большаго ихъ просвѣщенія. Этотъ ростъ понятій показалъ “неудобность многихъ, прежде учиненныхъ реченій” и вызвалъ ихъ перемѣну. Другія реченія измѣнились, “переходя изъ устъ въ уста”. Измѣненія эти, однако, коснулись только первообразныхъ словъ; “но какъ отъ первыхъ словъ были еще тогда же произведены другія, то тогда какъ начальныя перемѣнились, или во всемъ выговорѣ, или въ поврежденіи, произведенныя осталися”, вслѣдствіе чего затмилась ихъ этимологическая связь съ первообразными словами, “исчезла память ихъ произведенія”. Чтобы еще болѣе закрѣпить это предположеніе полной непослѣдовательности языковыхъ измѣненій, кн. Щербатовъ прибавляетъ: “Ибо не должно думать, чтобы въ перемѣненіи языковъ какія предположенныя правила наблюдались”» [Булич 1904, 269]. Последнее положение об отсутствии какой бы то ни было закономерности в звуковых и семантических изменениях языка сводило на нет разумные доводы и оправдывало полнейший произвол в этимологических сближениях как самого Щербатова, так и его современников, сводивших их, по словам самого Щербатова, к «искусству выдумывать». Развившийся из практических нужд интерес к иностранным языкам, как западным, так и восточным, реальное знание этих языков при отсутствии научной методы сравнения приводило многих любителей языкознания к результатам самого фантастического свойства. Так, из статьи И. Коха «О некоторых древних названиях Словенского народа» мы узнаем, что «Славенскїй народъ извѣстенъ былъ Феникамъ или Финикїянамъ, Аравїйскому народу, называемому въ Вивлїи Пелистымъ (Филистымъ), то есть шатающїяся» [Кох 1785, 75-76], поскольку русск. скит есть в сущности евр. сикут ‘шалаш, юрт, шатер’. Прокопий Византийский говорит, «что Анты и Склавины прежде были одинъ народъ. Славянъ жившихъ по Днѣстру и Дунаю называетъ онъ съ другими писателями Антами: сїе имя есть Готическое, отъ слова анде (по Нѣмецки енде) т. е. конецъ, край, и значитъ Крайнева или Украйнца» [Кох 1785, 79]. Древляне же были известны персам «подъ именемъ Хербетъ, «что значитъ человѣка дикаго, живущаго въ 28 лѣсахъ, или лѣснаго человѣка. Отъ сегожъ называли ихъ Греки изпорченнымъ симъ Персидскимъ словомъ, Карпы, Карпиды, а горы ихъ Карпатскими горами, которое названїе даютъ горамъ симъ и нынѣ, но одни ученые, значитъ же оно ни что иное, какъ Деревлянскїя горы» [Кох 1785, 80]. Весьма примечательна статья Анонима из Ярославля выражением того направления в отношении к языку, с которым всю свою жизнь будет бороться Шишков. О происхождении языка Аноним рассуждает в духе Ж. Ж. Руссо: «Нѣтъ сумнѣнїя что всѣхъ языковъ первоначальныя слова въ началѣ были ни что иное какъ знаки простыхъ неученыхъ людей, коихъ естественная нужда заставила вымыслить нѣкоторые различные зыки (такъ! – А.К.), дабы они могли сообщать другъ другу свои желанїи, чувствїи или мысли. Всѣ языки въ началѣ были грубы и безъ правилъ; но общество людей и время содѣлало изъ простыхъ вымышленныхъ для нужды зыковъ самую благородную часть нашего познанїя. И какъ не свойственно единому человѣку узнать, изслѣдовать, раздробить, понять и назвать всѣ вѣщи, то не обходимо надлѣжало чтобъ люди въ наукахъ и художествахъ упражняющїяся заимствовали слова другъ отъ друга, и напослѣдокъ составили корпусъ готовыхъ словъ, съ договоромъ понимать ихъ такъ какъ они взаимно другъ другу предписали» [Аноним 1775, 59]. Таким образом, заимствования — это естественное следствие взаимного общения людей и народов. Вопреки мнению многих своих современников, ярославский любитель языка полагает, что заимствованные слова «не могутъ испортить языкъ, но паче обогатятъ оной новыми и прямыми названіями вещей намъ неизвѣстныхъ или мало извѣстныхъ». Необходимость заимствований он объясняет изменениями и успехами в русской культуре в Петровскую и последующие эпохи. Когда Петр Великий «предпринялъ завесть въ Poссіи добрый во всемъ порядокъ, то надлежало принять въ языкъ слова, дающія нѣкоторое особое понятіе о порядкѣ. Мы узнали тогда ордеръ, военную дисциплину, военные артикулы, экзерцицію, Сенатъ, Коллегію, Юстицію, Полицію, добрую политику, и прочія такія вещи кои до тѣхъ временъ не существовали въ Россіи, слѣдственно не могли быть въ языкѣ нашемъ. По мѣрѣ-же новыхъ познаній, которыя мы заимствовали часъ отъ часа болѣ у чужеземныхъ просвѣщенныхъ Народовъ, языкъ нашъ нечувствительно обогащался, иногда, правду сказать, безполезными и грубыми словами, но большою частью нужными, и такими кои приводимыя къ совершенству науки и художествы сдѣлались всему Свѣту общими. Должно признаться что мы и еще имѣемъ великой недостатокъ въ словахъ, кои особо до наукъ и художествъ касаются; но безполезенъ будетъ трудъ, есть ли мы захотимъ въ собственномъ своемъ языкѣ искать названїй Математики, Географїи, Физики, Исторїи, и ихъ частнымъ терминамъ, кои мы уже издавна заблаго разсудили взять у Грековъ, Латинянъ, Французовъ и Нѣмцовъ, такъ какъ они сами у другихъ брали <…> Чѣмъ болѣ ихъ имѣть мы будемъ, тѣмъ выборъ нашъ будетъ напослѣдокъ совершеннѣе» [Аноним 1775, 77]. Только те народы, у которых Бог отнял разум, могут протестовать против заимcтвований и искать в своем языке необходимые слова: «Нѣкоторые только Народы восхищенные худоразумѣемою любовью къ своему Отечеству, желали въ собственномъ своемъ древнемъ языкѣ найти названїи тѣхъ вѣщей кои въ малыхъ ихъ округахъ прежде несуществовали. Отъ того произошли долгїе, непонятные и грубые слова, которыхъ въ закоренеломъ обычаѣ ни какое просвѣщенїе вдругъ изтребить неможетъ» [Аноним 1775, 60]. Под «долгими» словами Аноним разумеет полные прилагательные и местоимения, к которым он испытывает странную неприязнь и которые предлагает сократить: вместо толстаго человѣка средняго роста говорить и писать толста человѣка средня роста, вместо которая, которое, которые, какая, какое, какiи произносить и писать котора, которо, которы, кака, како, каки [Аноним 1775, 63, 65]. 29 Неприятны ему и такие «долгие» слова, как желание, рождение, изобилие, философия, комедия, трагедия, история, пруденция, которые следует заменить на желань, рождень, изобиль, философь, комедь, трагедь, исторь, пруденца [Аноним 1775, 69-70]. С таких же упрощенных рационалистических позиций Аноним рассматривает и вопросы орфографии. «Буква щ, есть сложная изъ шч; слѣдственно, равно какъ ξ и ψ, безполезна»; «Буква ѣ, произносится равно так какъ е, слѣдственно не надобна; но языкъ нашъ имѣетъ нужду въ буквѣ îо, которую надлежитъ употреблять на письмѣ согласно съ произношенїемъ словъ, то есть согласно съ правильнымъ и прїятнымъ произношенїемъ». «Буква і можетъ служить вездѣ вм. и, которое ни къ чѣму другому не надобно, какъ только для означенія краткаго й, въ словахъ, долгой, высокой и пр. т. п. Буква о часто произносится какъ а; желательно было бы, чтобъ она въ семъ случаѣ означаема была на верьху точкою, какъ напр., въ словахъ попадья, хороша, тово и пр.». «Буква греч. ѳ не надобна, потому что у насъ есть ф. Буква ѵ ставится въ нѣкоторыхъ Греческихъ словахъ вмѣсто і, какъ будто буква должна намъ сказывать, что слово взято у Грековъ; желательно, чтобы мы о томъ знали, но безъ буквы ѵ» [Аноним 1775, 75]. Статья заключается, однако, весьма тонкими наблюдениями над изменениями в семантике слов под влиянием светской культуры: «Въ древнемъ нашемъ языкѣ многія слова, какъ напр. славолюбіе, властолюбіе, честолюбіе, страсти, и другія заключали въ себѣ нѣкоторыя противобожныя понятія; но когда познанія начали приближаться къ человѣческимъ должностямъ, то все сіи слова, доселѣ грѣхами почитаемыя, обратились, въ сердцахъ честныхъ людей, въ источникъ самыхъ похвальныхъ дѣлъ человѣческихъ. Итакъ одинакія слова, въ разныхъ мѣстахъ и въ разныхъ временахъ, могутъ заключать въ себѣ весьма разныя понятія. А дабы при сихъ словахъ, согласить людей мыслить одинакимъ образомъ, то желательно, чтобъ въ Россіи, по примѣру другихъ просвѣщенныхъ Народовъ, составленъ былъ Словарь, съ опредѣленіемъ точныхъ понятій на каждое слово» [Аноним 1775, 78]. Здесь соседствуют и весьма наивный просветительский рационализм, и лингвистический номинализм: для Анонима словарь литературного языка — это конгломерат готовых условных знаков с определенным понятийным содержанием, которые осталось лишь употреблять; чем больше таких знаков, независимо от их происхождения, тем совершеннее язык. Буквы нужны для обозначения звуков, поэтому «лишние» буквы должны быть устранены. Никакого понятия об историзме орфографии и о ее роли хранителя исторической памяти у автора нет и в помине. В том же кругу вопросов о происхождении русского языка и о заимствовании в него иностранных слов вращается мысль анонимного автора статьи «Начертание о российских сочинениях и российском языке». Жалобы на скудость русского языка неосновательны, ибо он «изобиліем, простотою и важностью превосходитъ всѣ языки» по причине того, что ему досталось богатое наследство, с одной стороны, «отъ общаго отца многихъ языковъ, т. е. отъ древняго Славенскаго, съ другой, отъ Греческаго»; своей древностью он превосходит все европейские языки и равен латинскому, «ежели еще и не старѣе». В доказательство автор производит сопоставление русских и латинских слов, излагая при этом довольно разумные общие принципы сравнительного анализа. Во-первых, если оба языка имеют немалое число однокоренных слов, то это значит, что они оба произошли из одного источника, «но долготою времени и многими народовъ перемѣнами различились: слѣдовательно оба почти одной древности. Вовторых, если сопоставимые слова в одном из языков «имѣютъ нѣкоторое знаменованіе, съ натурою вещей знаменуемыхъ сходное, чего въ другомъ не находится; и ежели при томъ отъ перваго есть больше сложенныхъ и производныхъ: по сему будутъ онѣ въ первомъ прямо коренныя, а въ другомъ ближе къ производнымъ». В-третьих, если в 30 одном языке слова имеют «по многимъ слогамъ», то есть, очевидно, по сложному морфемному строению, вид производных, а корень «въ другомъ сыщется; то весьма вѣроятно, что оныя отъ сего произходятъ». Что касается самого сопоставления русских и латинских слов, то в большинстве случаев они удачны, хотя основаны на простом звуковом и семантическом сходстве: асеr — остр, agnus — агнец, аrо — орю, avena — овес, axis — ось, barba — борода, clavis — ключ, dexter — десный, dies — день, discus — доска, do — даю, domus — дом, frater — брат, glaber — гладок, juvenis — юноша, lingo — лижу, malleus — молот, mater — мать, mensis — месяц и т. д. Однако, неверные с современной точки зрения, сближения показывают, что и верные основаны лишь на чутье и догадке, а не на строгих лингвистических аргументах: frutex и прут, hortus и огородъ, sevenus и свирель, sono и звеню и т. д. На основании всех этих сопоставлений автор делает вывод о том, что «ни по какой причинѣ сказать не льзя, чтобы Славенскія слова были моложе Латинскихъ». Еще один аргумент в пользу древности русского языка — это распространение славян по огромной территории и разделение славянства на множество народов — русских, поляков, болгар, сербов, мораван, хорватов, чехов, литву (?), вендов; и то, и другое не могло совершиться в короткое время. В связи с этим автор выражает сожаление, что россияне, пренебрегая русским языком, «ревностно домогаются говорить или писать не совершенно языкомъ весьма низкимъ для твердости нашего духа и обильныхъ чувствованій сердца. Въ столичныхъ городахъ дамы стыдятся въ большихъ собраніяхъ говорить по Россійски, а писать рѣдкія умѣютъ. Ciя зараза разпространяется и во всѣ провинціи. О образованіи разума, о чтеніи полезной Россійской книги, о писаніи на собственномъ языкѣ думаютъ очень мало... До какого бы цвѣтущаго состоянія довели Россіяне свою литературу, если бы познали цѣну языка своего и старались бы на ономъ изображать свои мысли!» [Аноним 1783, 143-161]. Автор, скрывшийся под инициалами А.Б. 9 , проявив большую начитанность в современной ему западной лингвистической литературе, написал рассуждение «О древности и превосходстве Славенского языка и способ возвысить оный до первоначального его величия», в которой утверждает общность славян и единство их языка: «Россїяне, Поляки, Литва, Богемцы, Кроаты, Венды, Моравы, Волохи, Булгары, Карнiолы, Коринөы, Либурны и иные народы говорятъ онымъ съ столь малымъ отличїемъ, что без труда взаимно себя разумѣть могутъ» [А.Б. 1786, 137]. Что касается его древности, то «по всѣмъ изслѣдованїямъ ученыхъ и въ знанїи древностей искусныхъ мужей явствуетъ, что оной есть одинъ изъ первоначальныхъ и коренныхъ языковъ, и если не древнѣйшїй Еврейскаго, имѣющаго много Халдейскихъ и Сирскихъ рѣченїй, то по крайней мѣрѣ оному современный» [А.Б. 1786, 138], восходящий не то к какому-то неизвестному уже допотопному племени, не то к библейскому Ною. Как ни фантастичны эти предположения, они не мешают автору поставить вполне научную и замечательную по силе мысли задачу: «Въ семъ случаѣ, если бы употреблены были надлежащїя мѣры къ приведенїю многоразличныхъ нарѣчїй сего языка къ его началу такъ, чтобъ собравъ всѣ оныя показать особенное свойство и существенное различїе каждаго, то можно бы приступить къ самому надежнѣйшему изслѣдованїю первоначалїя, мѣстоположенїя, происхожденїя, жительства и самыхъ важнѣйшихъ и достопамятнѣйшихъ приключенїй Славенскаго народа и его племени» [А.Б. 1786, 141-142]. Церковный язык, появившийся в позднее время, в силу этого недостаточно надежен для реконструкции исконного славянского языка; намного перспективнее изучать многочисленные «отродїя», то есть живые наречия, «которыя если приведены будутъ воедино и 31 Приведенного материала из сочинений предшественников А. С. Шишкова, думается, вполне достаточно, чтобы воссоздать тот научный контекст и тот спектр научных идей и интересов, какими располагало русское языкознание в конце XVIII — начале XIX века и которые оказали решающее влияние на лингвистическое мировоззрение А. С. Шишкова. Идеи сравнительного изучения языков, установления их родства, поиска праязыка, этимологического изучения лексики русского языка, борьбы с заимствованиями станут любимыми предметами его внимания. Очень легко объявить Шишкова эпигоном того «этимологического» и сравнительного изучения языков, как оно сложилось в эпоху создания «Сравнительного словаря» Палласа и САР; в большой мере это будет справедливо, и этим ограничиваются многие историки языкознания (см. Кочубинского, Булича и др.). Но это только одна сторона правды, а другая сторона заключается в том, что это направление, при всей его методологической ущербности, дало Шишкову определенную точку зрения, с которой он смог многое увидеть дальше и понять глубже, чем его современники. Именно это и составляет для нас главный интерес в чтении шишковских текстов. 32 Глава 2 Борьба против «нового слога» карамзинизма 1 В 1801 году Шишкову исполнилось 48 лет; это был уже зрелый человек с вполне определенным консервативным мировоззрением. Его политические и культурные идеалы сложились в Екатеринскую эпоху, пленявшую его силой, военной славой, государственными порядками. Классицистский синтез имперского величия и неотделимой от него православной веры стали неизменной основой для шишковских оценок явлений политической и культурной жизни России и его научных работ в Российской академии, которая возобновила, по воцарении Александра I, свою деятельность. Как государственный деятель Шишков не принимал той либеральной политики, которую стал проводить Государь, и тех управленческих нововведений, которые он стал осуществлять вместе со своими молодыми сотрудниками Строгановым, Новосильцевым, Кочубеем, Чарторыйским. Вскоре Шишков, как и другие старики екатерининского закала — Трощинский, Мордвинов, Державин, — был удален, со всеми приличными условностями, от государственных дел. С тем большим рвением он принялся за труды в Российской академии, где он «имѣлъ возможность смѣло выступить на борьбу и упорно вести ее, найдя себѣ сочувствіе въ членахъ Россійской академіи, которая оффиціально считалась законодательницею въ отечественной литературѣ и языкѣ» [Стоюнин 1880, 81]. Благодаря своей неуемной энергии «Шишковъ завоевалъ себѣ выдающееся положеніе и преобладающее вліяніе въ средѣ своихъ сочленовъ»; «въ собраніяхъ Россійской академіи читались его сочиненія; трудами его наполнялись академическія изданія; въ его рукахъ находился и выборъ членовъ и выборъ предметовъ для разработки ихъ совокупными силами» [Сухомлинов VII, 188]. Если в сфере государственных дел Шишкову не удалось вернуть к жизни правила и порядки времени Екатерины, то это ему вполне удалось в стенах Академии. Освященные именем великой императрицы «Сравнительный словарь» Палласа и «Словарь Академии российской» навсегда остались для Шишкова идеалом научного лингвистического труда; они очертили для него и круг лингвистических интересов, и приемы их решения; они проложили для него путь, по которому он с неутомимой энергией пошел дальше; куда его привел этот путь, мы вскоре увидим. В начале XIX века академические ряды сильно поредели: одни члены Академии ушли в мир иной, другие в силу преклонного возраста отошли от дел, третьи и всегда в ней лишь числились. По этой причине Шишков оказался едва ли не единственным членом Академии, способным и желавшим трудиться на благо отечественной словесности, а сама Академия оказалась полностью в его руках и стала для него тем орудием, при помощи которого он проводил в жизнь свои идеи, вел борьбу с теми, кто, как он считал, приносит вред русской культуре и ее языку. Он мог бы в подражание Людовику XIV сказать: «Академия — это я», а поскольку Академия была официальным учреждением, то был велик соблазн принять свое частное мнение за выражение официальной точки зрения. Шишков не избежал этого соблазна и критику в свой адрес принимал чуть ли не за покушение на государственные устои; в то же время этот соблазн объясняет ту страстность, с которой Шишков обличал своих оппонентов и защищал свои взгляды, поскольку это были не столько его личные мнения, сколько выражение тех духовных и культурных оснований, на которых держится Империя. 33 2 Хотя классицистский синтез империи, православной веры и культуры оставались для Шишкова идеалом, но, как умный человек, он не мог не видеть и не понимать, что этот синтез под влиянием просветительских идей и следовавшего за ними сентиментализма уходит в прошлое. Ввиду этого культурная стратегия Шишкова приобретает двоякую направленность: с одной стороны, он обрушивается с резкой критикой на все то, что ведет, как ему кажется, к денационализации, космополитизму и секуляризации культуры, а с другой стороны, ищет новых, и притом органичных для России, основ государственно-культурного бытия. На фоне Французской революции, которую Шишков называл не иначе как «чудовищной», эта борьба и эти поиски приобретали особую остроту. В научной литературе преимущественное внимание обычно было обращено на первую сторону, а вторая даже не осознавалась, из-за чего складывалось неверное представление о Шишкове как злобном и недалеком зоиле, стоявшем на пути прогресса. Для полноты образа Шишкова и уяснения его относительной исторической правоты необходимо иметь в виду обе стороны его стратегии. Рассмотрим теперь эти вопросы более подробно. В эпоху Екатерины II синтез государства, церкви, культуры и обслуживающего ее языка принял форму некоей законченной данности, что неизбежно придавало этому синтезу до некоторой степени мифологический оттенок. Просвещенный монарх представал как творец всеобщего счастья, вселенской гармонии и народного благоденствия; это просветительское представление было источником как реформаторских начинаний императрицы Екатерины II, так и культурного творчества, включавшего в себя, например, оды Ломоносова или маскарадное действо Сумарокова «Торжествующая Минерва». Мифологизм отличается от историзма тем, что мыслит некое состояние как окончательное, как конец истории. Так было и с русским Просвещением, однако в реальной жизни было еще далеко до всеобщей гармонии. В 80-е годы XVIII века обнаружился надлом классицистского церковно- и культурно-государственного единства. Если в православной церкви начинается процесс возвращения к патристической традиции, то в светской среде религиозные искания проходили в стороне от православной традиции и были связаны прежде всего с мистическим масонством. Это направление масонской мысли обрело культурное значение в начале 1780-х годов, во главе его стоял профессор Московского университета Иоганн Шварц. Он учил о том, что душевная жизнь человека разделяется на три иерархических ступени: разума, чувства и откровения. Чтобы достичь высшей ступени, необходимо пройти низшие. «На пути к откровению надо было предварительно воспитать разум и чувство, проведя свое Я через горнило самопознания и морали. Для новоанглийских лож 1770-х гг. существенный смысл масонства заключался как раз в разумной морали. Для розенкрейцеров следующего десятилетия, наоборот, установилось правило, что „мораль не есть еще каменьщичество, а только необходимое преддверие онаго”» [Вернадский 1999, 157]. Новое поколение масонов поклонялось уже не разуму и естественной морали, оно создавало культ чувств, видя в них самое природу человека. Известный масон, друг Карамзина Иван Андреевич Петров писал: «Что я чувствую, то мой закон; ибо склонности есть необходимость: следовательно, и правила, взятыя из оных, неопровергательны» [См.: Вернадский 1999, 161]. В 1780-е годы розенкрейцерство вытесняет из масонства рационализм, что обусловило поворот к культуре сентиментализма. Культовой фигурой для русских масонов новой генерации становится Жан Жак Руссо. Виднейший масон И. В. Лопухин, до конца своих дней почитавший Руссо, в своем имении Савинское воздвиг особую «беседку Руссо» с его 34 бюстом. Наряду с Руссо читались и почитались другие, менее именитые представители западноевропейского сентиментализма: Х. Ф. Геллерт, Э. Юнг, С. Геснер, Х. М. Виланд. Переводы их сочинений публиковались в масонских журналах «Утренний Свет» и «Нощь», а также выходили отдельными изданиями в Университетской типографии, взятой в аренду Н. И. Новиковым. Скажем несколько слов об идеологии масонов-розенкрейцеров. Прежде всего, они отказывают в доверии «слепотствующему» разуму: хотя разум и является даром Божиим, но, развращенный грехом, он не приводит к истине, а уводит от нее. «Гневным пафосом против „измышлений слепотствующего разума”, против „лжемудрований Волтеровой шайки” дышат речи главных надзирателей теоретического градуса. Разум и грех становятся в их устах почти синонимами: „Грех есть разумная сила сатаны”, ― говорил впоследствии Руф Степанов» [Вернадский 1999, 188]. Доставалось от розенкрейцеров и материалистам вроде Гельвеция, ибо человек, живущий интересами «брюховатого» мира, даже не подозревает о существовании в самом себе «ментального» человека. Доставалось и деистам, ибо признание существования Божия, но отрицание Его промысла о мире и каждом человеке разрушало суть самой религии. Средством приобщения к высшей премудрости является не разум, а сердце: «Источник познания себя и средств к блаженству нашему есть в сердце» [Вернадский 1999, 193]. Покорение разума вере, воспитание сердца и обретающихся в нем чувств и воли становится главной задачей розенкрейцера, о чем он и обращается в молитве к Господу: «О возлюбленный наш Иисусе! Победи в нас жестоких сих врагов, наипаче сокруши гордую выю воле и разуму нашему, сотри их до основания и даруй нам сердце новое, чистое, волю кроткую и Тебе Единому послушную» [См.: Вернадский 1999, 193]. Итогом правильно воспитанного и должным образом настроенного сердца является главная добродетель розенкрейцерства ― возведенная в культ любовь к смерти. Видимый мир ― тюрьма, а смерть ― освободительница, выводящая душу из тюрьмы к божественному блаженству. «Мы здесь находимся в тюрьме и ждем, пока не потребуют к суду, ― говорил об этой добродетели Руф Степанов… ― Я помню, ― добавлял он также, ― как меня положили в гроб да закрыли покровом, что такое ощутил спокойствие и отраду и так себе мыслил, давно бы пора мне в сем месте лежать» [См.: Вернадский 1999, 197-198]. Далекое от христианского правоверия спиритуалистическое понимание души и царства Божия привело масонов-розенкрейцеров к понятию в н у т р е н н е г о ч е л о в е к а. И счастье, и несчастье жизни находится внутри человека и зависит от него самого; если внутренний человек рассеян, то это ведет к несчастьям, напротив, сосредоточенность внутри себя, искание внутреннего царства Божия приближает розенкрейцера к заветной цели ― общению души с Божеством. По оценке православного богослова, «вся историческая значительность русскаго масонства была въ томъ, что это была психологическая аскеза и собиранiе души. <···> Именно эта внутренняя дисциплина, или аскеза (не только здравая душевная гигiена) и оказалась всего важнѣе въ общей экономiи масонскаго дѣйствiя, — тесанiе “дикаго камня” сердца человѣческаго, какъ говорили тогда. И въ этой “аскезѣ” воспитывался новый типъ человѣка» [Флоровский 1983, 115]. Поэзия масонов была зачастую простым рифмованным переложением этой идеи: Покрыты мракомъ, развлеченны, О чувства! Мiромъ ослѣпленны, Сберитесь купно внутрь меня, Мнѣ нужно нынѣ знать себя. [Магазин I-2, 141]. 35 Концепция внутреннего человека имела не только антропологическое, но и космологическое измерение в силу изоморфности микро- и макрокосма. И человек, и космос составлены из одного и того же набора основных элементов — соли, серы и меркурия; при этом как внешний мир есть символ внутреннего, так и внутренний мир есть символ внешнего. Познавая внутренний мир, мы познаем внешний, и наоборот. Именно этим объясняется увлечение розенкрейцеров алхимией. В силу той же изоморфности внутреннего и внешнего, микро- и макрокосмоса воспитание внутреннего человека имело еще и сотериологический смысл. Грехопадение прародителей было катастрофой не только человеческой, но и космической, оно извратило всю Природу. «Если падение человека повлекло за собой падение всей Натуры, то и обратно ― спасение человека, „совлечение ветхого Адама” и рождение Адама юного, истинного, ― будет очищением мира» [Вернадский 1999, 209]. Спасение натуры и человека достигается совокупными усилиями всех истинно просвещенных светом Христовым, которые для этой цели и объединяются в орден. Орден розенкрейцеров есть союз крестовых братьев, внутренняя церковь Христова, борющаяся за созидание внутреннего человека ради спасения его и мира. Историческая церковь Христова только по наружности называется христианской, по существу же ею овладело язычество, ее членов одолевают все пороки и страсти; человечество вскоре погибло бы, если бы милосердному Господу не было угодно предоставить ему последнее средство спасения ― орден розенкрейцеров. Несмотря на использование многих христианских понятий и идей, орден розенкрейцеров был отрицанием всех исторических христианский церквей; считая их дело неуспешным, их таинства недействительными, орден пожелал подменить их собой, узурпировав и их Божественного главу ― Иисуса Христа, хотя внешнего благочестия масоны никогда явно не нарушали и многие из них исполняли все церковные обряды. Розенкрейцерство своим подобием христианству, культом сердца, воспитанием чувств, созиданием внутреннего человека, интуитивизмом оказалось привлекательным для многих деятелей русской культуры. Являясь в своих произведениях выразителями розенкрейцерской духовности, они созидали и новый литературный язык как орудие этой духовной культуры. Концепция внутреннего человека стала религиознофилософской основой лирической поэзии масонов, и можно, не слишком далеко отходя от истины, утверждать, что именно масонство создало подлинно лирическую поэзию с ее саморефлексией, изображением движений души и сердца. Сами выражения движение души, движение сердца, алтарь сердца, ставшие устойчивыми словосочетаниями русского языка, не были известны древнерусскому языку и впервые появляются в лирике масонов. В литературном отношении надлом классицистского синтеза выразился в смене жанров: государство и олицетворяющий его монарх перестают быть предметом философской рефлексии и поэтического восторга; соответственно ода, ведущий жанр литературы того времени, в котором прежде всего находили выражение нормы употребления языка, подвергается существенной трансформации, например, у Державина [См.: Живов 1996, 428-429]. Начинается постепенная эмансипация поэтического Я от высоких государственных заданий — на место оды приходят малые жанры поэзии, предметом изображения которых становится Бог, природа и внутренний мир лирического Я поэта. Новый комплекс идей мистического масонства нашел воплощение в поэзии М. М. Хераскова (стансы «Все на свете сем преходит», послание «Что мыслишь, человек», идиллия «Пастушка», ода «Утешайся, мысль прискорбна», стихи «Ночное 36 размышление», «Вечность», «К своей лире», «Ничтожность», «Время» и др.), Ф. И. Дмитриева-Мамонова («Любовь», «Эпистола к красавицам», «Мадригал» и др.), И. Ф. Богдановича («Сугубое блаженство», «Душенька»), А. А. Ржевского (оды «Долго ль прельщаться...», «Как я стал знать взор твой…», рондо «И всякий так живет, ты думаешь всечасно...», станс «Прости, приятное теперь уединенье…», элегии «Рок все теперь свершил, надежды больше нет...», «Престрогою судьбою...», стихотворение «Портрет» и др.), В. И. Майкова («Ода о вкусе», «Ода о суете мира, писанная к Александру Петровичу Сумарокову», ода «Война», «Ода ищущим мудрости», ода «О страшном суде» и др.) и других авторов, нередко анонимных (см., например, сборник «Собрание разных песней, ко умилению души служащих» (М., 1785). 3 Подлинным детищем мистического масонства явился русский сентиментализм: «Сентиментализмъ съ масонствомъ связанъ органически. Сентиментализмъ не былъ только литературнымъ направленiемъ или движенiемъ. Это было сперва именно мистическое движенiе, это былъ религiозно-психологическiй сдвигъ. <…> Это было воспитанiе души въ мечтательности и чувствительности, въ какой-то постоянной задумчивости и въ нѣкой “святой меланхолiи” (срв. душевный путь молодого Карамзина, позже — развитiе Жуковскаго)» [Флоровский 1983, 117]. Действительно, при упоминанинии о русском сентиментализме сразу всплывает имя Н. М. Карамзина, который стал признанным главой нового литературного направления, теоретиком новых принципов употребления литературного языка, получивших в истории название «нового слога», которому А. С. Шишков объявил беспощадную войну. Лингвистическая сущность «нового слога» Карамзина хорошо изучена, но для связности изложения нам необходимо хотя бы кратко изложить его основные принципы, оговорившись, однако, что в отношении Карамзина к масонству остается много неясного. Карамзин стал масоном в молодости, в родном Симбирске он вступил в ложу Золотого Венца. Определяющее влияние на решение Карамзина оказал его земляк, масон высоких степеней посвящения Иван Петрович Тургенев. Более всего в ордене розенкрейцеров Карамзина пленяла высокая идея усовершенствования внутреннего человека, воспитание его сердца, культ чувств. «Тень невозможного счастья, горечь монотонной жизни, совет не прилепляться ни к чему на земле (мысль орденского катехизиса), уединенные мрачные размышления, слезы и тихая скорбь ― вот основные мотивы поэзии Карамзина-масона. За ними ощутимы своды черной храмины, череп и скрещенные кости, траурные ленты, гробик розового мрамора, глядя на который масоны думали о тайнах смерти и ждали духовного просветления» [Сахаров 2000, 115116]. Переехав в Москву, Карамзин вошел в кружок Новикова, который «способствовал тому, чтобы открыть Карамзину литературное поприще» [Жуковский 1985, 162]. Свою литературную деятельность Карамзин начинает как переводчик, в частности, он переложил прозой поэму немецкого мистика Геллерта «О происхождении зла». Вожди русского масонства по достоинству оценили дарования молодого Карамзина, готовили его к высшим степеням посвящения в тайны ордена, подготовили и оплатили его путешествие в страны Западной Европы; по поручению Новикова и Трубецкого план поездки составил Гамалея, но в то же время есть сведения, что масоны не хотели этой поездки: И. В. Лопухин писал А. М. Кутузову в 1791 году, что не кто иной, как Новиков, отвращал Карамзина от пустого и убыточного путешествия [См.: Барсков 1915, 89]. Значит, еще до поездки наметилось если не 37 охлаждение, то какие-то расхождения во взглядах между вождями московских розенкрейцеров и Карамзиным. В Европе Карамзин встречался с виднейшими деятелями европейской культуры, связанными с масонством: Виландом, Гердером, Лафатером, Гете, Шрепфером, Штарком, Калиостро и многими другими, однако масон М. И. Багрянский свидетельствует: «Tous ceux qu’il a daigné de ses visites se sont brouillés avec lui dès l’instant même de son entrée» 10 [Барсков 1915, 86]. Во Франции в 1790 году Карамзин стал свидетелем событий Французской революции, посещал заседания Конвента, слушал речи Мирабо и Робеспьера, который увлек его сердце отсутствием эгоизма, аскетизмом и суровой добродетелью. Карамзин сначала увидел во Французской революции поворотный пункт в истории европейского общества, в истории европейской цивилизации: «La révolution française est une de ces événements, qui fixent les destinées de hommes pour une longue suite siècles. Une nouvelle époque commence; je le vois, mais Rousseau l’a prévu» 11 [Карамзин 1866, 480]. Однако позже личные наблюдения над деятелями трагических событий во Франции как с той, так и с другой стороны привели его к глубокому разочарованию в обеих сторонах; незадолго до смерти он писал: «Аристократы, Демократы, Либералисты, Сервилисты! Кто изъ васъ можетъ похвалиться искренностiю? Вы всѣ Авгуры, и боитесь заглянуть въ глаза другъ другу, чтобы не умереть со смѣху. Аристократы, Сервилисты хотятъ стараго порядка: ибо онъ для нихъ выгоденъ. Демократы, Либералисты хотятъ новаго безпорядка: ибо надѣются имъ воспользоваться для своихъ личныхъ выгодъ <…> Основанiе гражданскихъ обществъ неизмѣнно: можете низъ поставить на верху, но будетъ всегда низъ и верхъ, воля и неволя, богатство и бѣдность, удовольствiе и страданiе» [Карамзин 1862, 194-195]. На основании целого ряда свидетельсв можно заключить, что у Карамзина вызывала неприятие мистическая сторона учения масонства. Так, поэт-масон Федор Глинка писал, что в отличие от розенкрейцеров, углублявшихся «въ таинства природы и въ мистическое созерцанiе мiра духовнаго», Карамзин, «оставшись на чертѣ простого сердечнаго вѣрованья, отклонился от Бема, Экартгаузена и не имѣлъ полной вѣры въ камень мудрыхъ и паленгинезiю вещей» [Глинка 1903, 83-84]. О том же писал К. Сербинович: Карамзин «никак не мог согласиться с убеждениями Новикова и членов его общества, несмотря на многие, им же признаваемые нравственные достоинства этих людей, и явно видя нелепость уставов общества и заблуждение его, отстранился от него гораздо прежде, чем оно обратило на себя внимание Правительства; и вообще он был глубоко убежден, что для истины нет нужды прибегать к способам таинственным» [Сербинович 1999, 201]. Это значит, что Карамзин оказался равнодушен к мистике розенкрейцеров, восприняв лишь идею совершенствования сердца внутреннего человека, развитие его чувствительности. Именно с этой целью Карамзин начинает издание «Московского журнала», в объявлении о котором Карамзин писал, что в нем не будут печататься теологические, мистические и слишком ученые, сухие статьи. «Это объявление поразило некоторых масонов, воспринявших его как оповещение Карамзина о разрыве с масонской просветительской традицией» [Виноградов 1961, 249]. Карамзина обвиняли в тщеславии, в отсутствии скромности и смирения, в космополитизме и отсутствии любви к отечеству. А. М. Кутузов писал: «Видно, что путешествiе его произвело въ немъ великую перемѣну въ разсужденiи прежнихъ друзей его. Можетъ быть, и въ немъ произошла французская революцiя» [Барсков 1915, 99]. М. И. Багрянский писал: «Il donne au public un journal, le plus mauvais sans doute, qu’on peut présenter au monde éclairé. Il croit nous enseigner des choses, que nous n’avons jamais connues. Tout ce qui 38 regarde la patrie, est dit avec mepris et une vraiment criante. Tout ce qui regarde les pays étrangers y est avec extase» 12 [Барсков 1915, 87] 13 . А. М. Кутузов пишет пространную пародию на Карамзина от лица самого Карамзина, все содержание которой и ее подпись ― Попугай Обезьянин ― свидетельствуют о том, что в масонском кругу Карамзин стал восприниматься как петиметр, человек легкомысленный, незрелый, чуть ли не одержимый, очевидно неспособный быть наставником общества 14 . Едва ли можно сомневаться в том, что незадолго до заграничного путешествия и во время его в Карамзине совершился некий духовный перелом, заставивший его выйти из ложи и вызвавший резко негативную реакцию его масонских наставников и друзей. Но о его причинах и о содержании духовного облика Карамзина 1790-х годов можно говорить лишь предположительно. Из масонской переписки можно заключить, что консервативно мыслящих масонов-мистиков отталкивали от Карамзина его первоначальное увлечение Французской революцией, к которой сами розенкрейцеры относились резко отрицательно, социально-утопическое мечтательство, либерализм и космополитизм; кроме того, им не могло нравиться развивавшееся в Карамзине разочарование в мистических основах розенкрейцерства, ибо идею совершенствования сердца внутреннего человека, столь важную для розенкрейцеров, Карамзин стал понимать иначе. Для масонов нравственное самоусовершенствование есть средство приближения к Богу, к истинному знанию, которое открывается лишь нравственно совершенному человеку. Для Карамзина добродетель и сердечная чувствительность самоценны, они не средство, а цель, достижение которой приведет к братскому союзу всех людей и всех народов, в чем его бывшие наставники узрели профанацию сокровенной глубины розенкрейцерства. «Карамзин мечтает лишь о том времени, “когда бы все народы земные погрузились в сладостное, глубокое чувство любви”. Эти мечты о всемирном братстве людей, о родстве всех “разнородных и разноцветных представителей человечества”, о “священном союзе всемирного дружества” не были связаны ни с какой определенной программой политических действий» [Виноградов 1961, 293-294]. Поэтому «тонкость чувств, нежность сердца, гуманность не только идей, но и эмоций делались мерилом цивилизованности общества, и их выражение становилось первейшей задачей литературы» [Лотман, Успенский 1987, 528]. Карамзин был увлечен Европой, ее внешней цивилизованностью, социальным реформаторством. Он стал ощущать себя русским европейцем, а Россию воспринимать как часть общеевропейского культурного пространства, что и вызвало упреки в космополитизме со стороны консервативного русского масонства. Именно из этих двух идей ― сентиментализма и европеизма, по-видимому, объединявшихся в сознании Карамзина в общем понятии цивилизованности ― и выросла программа преобразования литературного языка Карамзина, которую он сам и его последователи практически реализовали в своем творчестве. В Европе, которую Карамзин посетил в конце 1780-х годов, «на смену универсальным нормам классицизма, понимавшимся как императив разумного и прекрасного, приходит индивидуальная авторская рефлексия и культивирование свободных художественных форм. Новая эпоха отказалась от установки на “высокое” и “грандиозное” ― или, по крайней мере, от того, как данные категории понимались предшествующей художественной эпохой. На смену грандиозности и гиперболичности, которые в равной мере, хотя и по-разному, были присущи барокко и классицизму, приходит установка на скромное изящество и смягченную иронией “чувствительность”. Салон, уединенный кабинет и условная “хижина” заменяют собой вселенский оркестр барочной музыки и архитектуры и вселенскую драму классицизма, на подмостках которой вечные коллизии разыгрывались между принадлежащими 39 вечности героями. Вполне естественно также, что приметой времени оказались смелые и разнообразные эксперименты, направленные на построение новых художественных форм, выработку новых стилей и новых интонаций повествования» [Гаспаров 1999, 22]. Вступая на поприще языка и литературы, Карамзин сознательно порывал с предшествующей традицией и даже как бы отрицал самое существование русской литературы: в разговоре с Карлом Морицем, когда зашла речь о русской литературе, Карамзин только вздохнул [См.: Карамзин 1820-II, 105-106]. «Изъ такого рѣшительнаго отрицанiя всей предшествовавшей литературы, которую юноша назвалъ “мглою нощи”, мы можемъ заключить съ полнымъ правомъ, что за свое литературное воспитанiе юноша былъ благодаренъ исключительно западу, что онъ не замѣчалъ въ родной литературѣ уже проявившихся родственныхъ ему мотивовъ и, наконецъ, что приступалъ онъ къ литературной дѣятельности съ самыми широкими реформаторскими планами» [Сиповский 1899, 476]. В лингвистическом аспекте влияние новой европейской эстетики проявляется у Карамзина «в стремлении организовать русский литературный язык по подобию литературных языков Западной Европы, т. е. поставить литературный язык в такое же отношение к разговорной речи, какое имеет место в западноевропейских странах» [Успенский 1985, 16]. О своем европеизме Карамзин писал не раз, например: «Петръ Великiй, могущею рукою своею преобразивъ отечество, сдѣлалъ насъ подобными другимъ Европейцамъ. Жалобы безполезны. Связь между умами древнихъ и новѣйшихъ Россiянъ прервалася навѣки. Мы не хотимъ подражать иноземцамъ, но пишемъ, как они пишутъ: ибо живемъ, какъ они живутъ; читаемъ, что они читаютъ; имѣемъ тѣ же образцы ума и вкуса; участвуемъ въ повсемѣстномъ, взаимномъ сближенiи народовъ, которое есть слѣдствiе самаго ихъ просвѣщенiя. Красоты особенныя, составляющiя характеръ Словесности народной, уступаютъ красотамъ общимъ: первыя измѣняются, вторыя вѣчны. Хорошо писать для Россiянъ: еще лучше писать для всѣхъ людей» [Карамзин 1820-IX, 314-315]. Это значит, что новый литературный язык, если он хочет быть языком подлинно европейского типа, уже не может иметь связи со старым славяно-российским языком. Непосредственным образцом при этом служил французский литературный язык, организующим принципом которого была ориентация на природный, естественный язык, выражением которого была разговорная речь; отсюда вытекает главный принцип организации литературного языка: писать, как говорят. Карамзин также считает этот принцип нормой организации литературного языка и выражает сожаление, что русский литературный язык еще не таков: «Французскïй языкъ весь въ книгахъ (со всѣми красками и тѣнями, какъ въ живописныхъ картинахъ), а Руской только отчасти; Французы пишутъ какъ говорятъ, а Рускïе обо многихъ предметахъ должны еще говорить такъ, какъ напишетъ человѣкъ съ талантомъ» [Карамзин 1802, 124]. Из этих слов видно, что, с точки зрения Карамзина, нормальный литературный язык должен быть основан на разговорном языке, как это имеет место во Франции; русский литературный язык еще не является таковым, то есть нормальным, поскольку у нас еще говорят, как пишут. Карамзин, значит, осознавал то, что в России нет образцового устного употребления, на которое мог бы опереться писатель. Выход из этого противоречия между теоретической установкой на разговорную речь и реальным отсутствием образца карамзинисты нашли в понятии идеальной речи, отмеченной печатью хорошего вкуса 15 . Это значит, что русский литературный язык нужно создавать не столько путем подражания природе, сколько путем ее усовершенствования, то есть путем усовершенствования разговорной речи. Такая установка повышает роль индивидуального языкового творчества, превращает писателя в культуртрегера; само же усовершенствование литературного языка должно 40 16 Взгляд на французский литературный язык как на образцовый предопределил отношение карамзинистов к проблеме заимствований. Карамзин и его последователи разделяли просветительское убеждение «о единстве пути всех народов, охваченных процессом цивилизации: путь этот мыслится как постепенное и последовательное движение к одной цели, где одни народы оказываются впереди, а другие следуют за ними; французскому народу суждено было возглавить это движение (на соответствующем историческом этапе), и поэтому французская культура служит ориентиром для других культур, шествующих по дороге прогресса» [Успенский 1985, 25]. Введение иностранных слов в русский литературный язык и образование семантических калек оправдывается необходимостью приобщения к передовой культуре, поскольку средствами русского языка нет возможности выразить весь этот конгломерат новых предметов и понятий 17 . С деятельностью карамзинистов связано появление и распространение таких новых слов и старых слов в новых значениях, как влюбленность, вольнодумство, всеобъемлющий, достопримечательность, личность, нечистоплотность, остроумец, ответственность, первоклассный, полуголодный, промышленность, рассудительность, сосредоточить, усовершенствовать и др.; благодаря карамзинистам в русский язык вошли такие заимствования, как авансцена, антикварий, будуар, буффонада, водевиль, дилижанс, карикатура, контролер, крисис, милиция, полиглот, тост, тротуар, эгоист и др. 18 Помимо прямых заимствований, еще одним способом усвоения «европейского просвещения» было семантическое калькирование, примерами которого могут служить такие слова и обороты, как: брать участие в чем-либо (ср. франц. prendre part à qch.); вести рассеянную жизнь (mener une vie dissipée); бросить тень на что-либо (jetter l’ombres), буря страсти (l'orage de la passion), бумага все терпит (le papier souffre tout), быть в цвете молодости (être dans la fleur de la jeunesse) и мн. др. Вместе с тем Карамзин был противником неумеренного заимствования, был против засорения русского языка варваризмами; так, он протестовал против употребления слов публиковать и рекомендовать 19 . Следствием руссоистской ориентации на естественное начало, на узус разговорной речи, было стремление карамзинистов устранить из литературного языка специфически книжные элементы, прежде всего славянизмы; их не должно было употреблять ни в разговорной, ни в литературной речи. Система славянского языка казалась карамзинистам чужеродным организмом, скроенным по типу греческого языка: «... Авторы или переводчики нашихъ духовныхъ книгъ образовали языкъ ихъ совершенно по Греческому, наставили вездѣ предлоговъ, растянули, соединили многiя слова, и сею химическою операцiею измѣнили первобытную чистоту древняго Славянскаго. Пѣснь Игорю, единственный остатокъ его, доказываетъ, что онъ былъ весьма отличенъ отъ языка нашихъ церковныхъ книгъ. Несторъ зналъ уже, къ нещастью, по-Гречески; къ тому же переписчики дозволяли себѣ поправлять слогъ его» [Карамзин 1803, 210]. Выражение химическая операция «заимствовано из герметического языка масонов, где оно означает алхимические опыты, направленные 41 на получение чистой материи: речь идет, таким образом, об искусственном, лабораторном создании того, что в обычных условиях создается природой ― при этом естественная “первобытная чистота” древнего славянского языка противопоставляется искусственному церковнославянскому языку» [Успенский 1994, 163]. Славянский и русский языки для карамзинистов изначально разные языки, поэтому славянизмы ― чужеродные для русского языка элементы, «иноязычные вкрапления в русскую речь» [Успенский-1985, 39]. По словам Карамзина, язык Библии, переведенной Кириллом и Мефодием, «сдѣлался образцемъ для новѣйшихъ книгъ Христiанскихъ, и самъ Несторъ подражалъ ему; но Русское особенное нарѣчiе сохранилось въ употребленiи, и съ того времени мы имѣли два языка, книжный и народный. Такимъ образомъ изъясняется разность въ языкѣ Славянской Библiи и Русской правды (изданной скоро послѣ Владимiра), Несторовой лѣтописи и Слова о полку Игоревѣ» [Карамзин 1842, Стлб. 153]. Оценка славянизмов носит у Карамзина не семантический и стилистический, а эстетический характер, основывается на вкусе, главной категорией которого является категория «приятности». Так, в письме И. И. Дмитриеву от 17 августа 1793 года Карамзин писал об одной из его песен: «Не льзя ли, любезной поэтъ, перемѣнить въ ней послѣдней строфы? Она мнѣ не такъ нравится, какъ другiя. Персты и сокрушу производятъ какое-то дурное дѣйствiе» [Карамзин 1866, 42]; в другом письме от 6 сентября 1794 года по поводу дмитриевского «Ермака» Карамзин снова пишет: «Зéфиромъ, вмѣсто зефúромъ я терпѣть не могу, и отзывъ для меня лучше, нежели отгласъ» [Карамзин 1866, 50] 20 . Славянизмы вызывают у карамзинистов какое-то иррациональное отвращение, славянизированная речь квалифицируются ими как жесткая, грубая, даже дикая, их употребление называлось педантством, обусловленным влиянием приказного слога или начетничеством в церковной литературе, сопряженным с незнанием условий света: «”Въ слѣдствiе чего, дабы” и проч. (Это слишкомъ по-приказному, и очень противно въ устахъ такой женщины, которая, по описанiю Арiостову, была прекраснѣе Венеры)» [цит. по: Грот 1867, 50]. Устранение славянских по происхождению элементов, по мысли карамзинистов, возвращает «языку его естественный облик» [Успенский 1994, 165]. Отвергаемая в теории, церковнославянская стихия находит употребление в литературной практике писателей-карамзинистов, однако при этом происходило ее приспособление и к вкусам светского общества, когда она «теряла свою культовую и книжно-официальную экспрессию, отрывалась от контекста церковной идеологии и в этом “очищенном” виде вступала в разнообразные сочетания с формами литературной и разговорно-бытовой фразеологии, смешиваясь с салонным просторечием и французским языком» [Виноградов 2000, 53]. Славянизмы типа восхищенный, возсѣдать, златый, выя, добродѣтель, гласъ по-прежнему являются средствами как риторической, так и поэтической речи 21 . Использование Карамзиным славянизмов как средства высокой риторической речи находим, прежде всего, в традиционно высоком для классицизма жанре оды; например: На тронѣ будь благословенъ; Монаршими устами вѣщала милость къ намъ одна; Какое сердцу услажденье Имѣть къ Царямъ повиновенье Изъ благодарности святой; Се твой обѣтъ, о Царь Державный; Бреги Ты громы для враговъ, Рази единое злодѣйство; Развратъ, стыдомъ запечатлѣнный; Ты урну нашея судьбины Для дѣлъ великихъ воспрiялъ (ода «Его императорскому величеству, Александру I, Самодержцу Всероссийскому, на восшествие Его на престол») 22 . Использование славянизмов как средства условно-поэтической речи находим в карамзинских переводах Оссиана, например, в «Сельмских песнях»: глава, златой, злато, древо, власы, гласъ, вранъ, младой, брегъ, огнь, хладный, дѣва, очи, врата, 42 вѣтръ, возсïять, сѣдовласый, сладкогласный, едина. «Печалïю наполнились души Героевъ, когда она сладостнымъ гласомъ запѣла»; «Когда шумятъ бури и сѣверный вѣтръ воздымаетъ волны, сижу я на брегѣ и взираю на скалу гибельную» [Карамзин 1791а, 136, 148]. См. также в повести «Марфа Посадница»: враны, златой, храмъ, стогны, хладныя уста, отвратить лице, преломить жезлы, пастырь, отрокъ, влажный, блато, сирый, стража, граждане, глава, класъ и др. Благодаря заново осмысленному употреблению славянизмов Карамзин создал «тот условный поэтический язык, значение которого для развития русской литературы было огромно. Именно карамзинский поэтический язык стал достоянием школы Жуковского и Батюшкова и дожил до пушкинских времен» [Мордовченко 1959, 42]. Таким образом, роль славянской по происхождению лексики видоизменяется: отчасти она традиционно остается средством высокой риторики, отчасти становится средством формирования условного поэтического языка как стилистической категории сентименталистской эстетики. Диалектика процесса заключалась в том, что само ограничение круга используемой лексики вело к ее большей стилистической определенности [См. об этом: Левин 1964, 317]. Но так или иначе, остается противоречие между декларациями о неприемлемости славянизмов для «нового слога» и их реальным функционированием, пусть и с тщательным отбором и отказом от того, что признавалось архаичным, приказным, «педантским». Опора на употребление естественным образом ставит вопрос об образцовом употреблении. Карамзинисты считали, что литературный язык должен ориентироваться на разговорную речь светского общества, дворянской элиты, речевые навыки которой должны были стать заменой грамматической норме славянского языка. По мысли Карамзина, необходимым условием создания литературного языка является не только вкус и талант, но и знание света: «Автору надобно имѣть не только собственно такъ называемое дарованïе ― то есть, какую-то особенную дѣятельность душевныхъ способностей ― но и многïя историческïя свѣденïя, умъ образованный Логикою, тонкой вкусъ и знанïе свѣта»; «тѣ немногïе, которые остаются въ ученомъ состоянïи, рѣдко имѣютъ случай узнать свѣтъ ― безъ чего трудно Писателю образовать вкусъ свой, какъ бы онъ ученъ ни былъ» [Карамзин 1802, 122, 125-126]. По свидетельству И. И. Дмитриева, Карамзин «по зрѣломъ размышленiи пошелъ своей дорогой и началъ писать языкомъ, подходящимъ къ разговорному образованнаго общества семидесятыхъ годовъ, когда еще родители съ дѣтьми, Русскiй съ Русскимъ не стыдились говорить на природномъ своемъ языкѣ» [Дмитриев 1866, 86]. Вигель в своих «Записках» также писал: «До него не было у нас иного слога, кроме высокопарного или площадного; он изобрел новый, благородный и простой, и написал им путешествие свое за границу и пленительные повести, кои своею новостию так приятно изумили Россию. Можно сказать, что он же создал и разговорный у нас язык и был основателем новой школы, долго поддерживавшей лучшие правила в литературе» [Вигель 2000, 83]. Благородный значит созданный для благородного образованного сословия, простой значит ориентированный на разговорную речь; «итак, имеется в виду разговорная речь дворянской элиты, которая противостоит как “высокопарному”, т. е. славянизированному слогу, так и “площадной”, т. е. простонародной, речи» [Успенский 1985, 42]. Что касается просторечия, то эта категория в начале XIX века не имела такой лингвистической определенности, как сейчас. «Тут были и общеразговорные слова, обороты и формы, лишенные книжного колорита, и те элементы бытовой речи, которые носили экспрессивный отпечаток демократической непринужденности, фамильярности, а иногда и грубости, даже вульгаризма, а также диалектные или 43 жаргонные выражения. К “просторечию” подходила, отчасти с ним сливаясь, струя “простонародной” речи» [Виноградов 1949, 168]. Если все же ограничить понятие просторечия речью простого народа, то в вопросе ее использования в литературном языке Карамзина отличал сентиментальный пуризм: в низких словах он видел выражение низких идей, недостойных внимания чувствительных сердец. В письме И. И. Дмитриеву от 22 июня 1793 года он писал: «Пичужечки не перемѣняй ― ради Бога не перемѣняй! Твои совѣтчики могутъ быть хорошими въ другомъ случаѣ, а въ этомъ они не правы. Имя Пичужечка для меня отмѣнно прiятно потому, что я слыхалъ его въ чистомъ полѣ отъ добрыхъ поселянъ. Оно возбуждаетъ въ душѣ нашей двѣ любезныя идеи: о свободѣ и сельской простотѣ. Къ тону басни твоей нельзя прибрать лучшаго слова. <…> То, что не сообщаетъ намъ дурной идеи, не есть низко. Одинъ мужикъ говоритъ пичужечка и парень: первое прiятно, второе отвратительно. При первомъ словѣ воображаю красной лѣтнiй день, зеленое дерево на цвѣтущемъ лугу, птичье гнѣздо, порхающую малиновку или пѣночку, и покойнаго селянина, который съ тихимъ удовольствiемъ смотритъ на природу и говоритъ: вотъ гнѣздо! вотъ пичужечка! При второмъ словѣ является моимъ мыслямъ дебелый мужикъ, которой чешется неблагопристойнымъ образомъ или утираетъ рукавомъ мокрые усы свои, говоря: ай парень! что за квасъ! Надобно признаться, что тутъ нѣтъ ничего интереснаго для души нашей! ― И такъ, любезной мой И, не льзя ли вмѣсто парня употребить другое слово?» [Карамзин 1866, 39] 23 . В языковой программе Карамзина особая роль отводилась женщинам ― роль вершительниц судеб литературного языка. «Стремясь создать на основе “европейской”, т. е. французской, системы выражения национальный стиль дворянской салонной речи, русский “кандидат авторства” риторически обращал свою речь к светской даме, как бы воплощая в своем творчестве ее язык, ее приемы выражения и направляя “милую читательницу” на путь национально-речевой культуры. Согласно Карамзину, “светские женщины” должны судить писателя и решать: так ли “говорят люди со вкусом”» [Виноградов 2000, 229]. Это связано с тем, что в силу особенностей образования «речь женщин всегда была относительно свободна от книжного влияния, и соответственно женщины могли восприниматься как хранители собственно разговорной речевой традиции». Этим «объясняется ориентация карамзинистов на язык и вкус светской дамы и вообще свойственная для этого направления феминизация языка и литературы: женщины выступают, с одной стороны, как обладательницы тонкого вкуса и “нежного слуха” и, с другой стороны ― как носительницы естественного начала в языке» [Успенский 1985, 58-59]. Феминизация языка нашла свое выражение в ограничении роли славянизмов, обилии варваризмов для обозначения новых понятий и предметов, семантическом калькировании французских слов, отказе от употребления просторечных слова, которые могли бы покоробить нежный слух светской дамы, в манерной перифрастичной фразеологии: вместо солнце было принято говорить дневное светило, вместо глаза ― зеркало души, вместо нос ― врата мозга, вместо рубашка ― верная подруга мертвых и живых, вместо сапожник ― смиренный ремесленник, вместо сабля ― губительная сталь, вместо весна ― утро года, вместо юность ― утро лет, вместо старость ― вечер жизни, вместо поэты ― барды пения, вместо женщины легкого поведения ― нимфы радости [см.: Виноградов 1982, 181-182] 24 . Однако «красавицы» не оправдали ожиданий Карамзина, предпочитая в разговорах русскому языку французский; речь светских дам в начале века была по преимуществу макаронической, и еще Пушкин в 20-е годы писал в письме брату (21.01.22 г.) о «полурусском, полуфранцузском» языке «московских кузин». Очевидно, 44 что надежды карамзинистов на женщин как на образовательниц русского литературного языка были тщетными. Такова языковая программа и языковая практика Карамзина, выросшие на духовной почве сентиментализма и ставшие его наиболее совершенным воплощением. Карамзин был одареннейшим писателем, благодаря чему его «новый слог» воспринимался как образец русского литературного языка. В первое десятилетие XIX века карамзинская реформа литературного языка была встречена с энтузиазмом и породила живой общественный интерес к проблемам литературной нормы. В обществе ведутся разговоры о том, как правильно говорить и писать. Воздействие карамзинского языка было весьма ощутительным на рубеже XVIII и XIX веков. Он вызвал множество подражаний (см. язык сочинений Измайлова, Шаликова, Обрезкова, Мерзлякова, Гнедича, Воейкова, Жихарева, Вяземского и др.). И вот весь этот комплекс идей до глубины души возмутил А. С. Шишкова и стал предметом его беспощадной критики. 4 В 1803 году в заседаниях Российской академии Шишковым было прочитано сочинение под названием «Рассуждение о Старом и Новом слоге российского языка», которое было сочувственно принято академиками и в том же году напечатано отдельной книгой. В последующие годы Шишков переиздавал его трижды — в 1813 г., 1818 г., а также в 1825 г. в составе своего Собрания сочинений и переводов, внося в текст некоторые редакторские изменения, о чем будет сказано ниже. Именно с этой книгой и непосредственно примыкающими к ней «Прибавлением к Сочинению называемому Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка», «О сословах», «Рассуждением о красноречии Священного писания» Шишков вошел в историю русской словесности. Нет ничего проще, чем увидеть в авторе этих сочинений, резко полемичных и по тону и по содержанию, фанатичного приверженца старины, ретрограда, защищающего старое и нападающего на новое только за то, что оно новое. Это суждение является преобладающим до сих пор, но именно этот считающийся самоочевидным и окончательным приговор истории мешает взглянуть на труды Шишкова под иным углом зрения и увидеть в них своеобразную философию языка, не только не ретроградную, но, напротив, весьма перспективную. На глубинном уровне Карамзина и Шишкова разделили разные ответы на один вопрос: что такое язык — форма или содержание? Ни тот, ни другой перед собой такого вопроса не ставили и прямых ответов не давали, но если бы поставили, то скорее всего дали бы уклончивый ответ. Однако уклончивость бывает разной: если Карамзин после некоторых колебаний склонился бы к мнению, что язык есть форма, то Шишков также после некоторых колебаний ответил бы, что язык — это содержание. Эти гипотезы находят свое оправдание и подтверждение как в общих рассуждениях о языке, так и в практической деятельности обоих писателей. Язык есть форма, долженствующая вместить любое содержание, поэтому он, как мы видели выше, должен быть приятным, доступным, легким, сближенным с разговорным языком, особенно в морфологии и синтаксисе, не оскорбляющим тонкого вкуса дам, сближенным путем прямых заимствований и семантических калек с языками культурных народов Европы, то есть европеизирован, и в то же время освобожден от тяжеловесной и не соответствующей требованиям времени архаики, то есть от славянского наследия. Шишков был решительно не согласен с этим. С его точки зрения, своеобразие языка заключается прежде всего в словаре: «Думаютъ, что языкъ опредѣляется 45 грамматиками; но грамматики опредѣляютъ одно только употребленіе языка, то есть учатъ правильному словосочиненію онаго, не входя въ первоначальные источники составленія словъ. Мы видимъ въ нихъ склоненіе именъ, спряженіе глаголовъ, правописаніе (не всегда согласное съ языкомъ); названіе частей рѣчи предлогами и окончаніями (безъ всякаго истолкованія силы и значенія ихъ въ словахъ); раздѣленіе буквъ на гласныя, согласныя, губныя, зубныя, и проч., или словъ на существительныя, прилагательныя, на причастія, союзы, нарѣчія, мужескія, женскія, среднія, настоящія, прошедшія, будущія, и проч. и проч.; но гдѣ найдемъ мы въ нихъ соображенія и мысли, какими человѣкъ при составленіи языка руководствовался» [Шишков 18131а, 30-31]. Обратим внимание на различие понятий «язык» и «наречие», используемых Шишковым. В современной лингвистической номенклатуре содержанием термина «наречие» является наиболее крупная территориальная разновидность национального языка; в этом смысле говорится, например, о малорусском, белорусском и великорусском наречиях русского языка; наречия делятся на диалекты, которые в свою очередь дробятся на говоры. Не то у Шишкова: под наречием он понимает грамматическую форму, в общем внешнюю по отношению к самому языку: «Мы не имѣемъ нынѣ двойственнаго числа, не говоримъ ядоста, идоста, ногама, рукама; но говоримъ ядятъ, идутъ, руками, ногами; мы у тѣхъ же самыхъ именъ и глаголовъ измѣнили только окончанiе: слѣдовательно разность не въ языкѣ, а въ нарѣчiи, нимало не уклонившемся чрезъ то отъ разума и свойствъ языка» [Шишков 1811а, 45]. Исторические изменения и территориальные различия в склонении и спряжении не изменяют «разума и свойствъ языка», сущность которого заключена в словаре: «Собственно подъ именемъ языка разумѣются корни словъ и вѣтви отъ нихъ произошедшiя» [Шишков 1811а, 44]. Если один и тот же корень имеет разные морфологические формы, то они суть формы разных наречий одного языка, а не разных языков. Обращают на себя внимание слова разум и свойства языка. Если вообще своеобразие языка заключается в словаре, то в частности оно заключается в каждом отдельном слове, а еще точнее — в его корне. Корень слова, по мысли Шишкова, — это не условный знак. «Многія слова въ языкѣ нашемъ суть не просто звуки, условно означающія вещь, но заключающія сами въ себѣ знаменованіе оной, то есть описующія образъ ея, или дѣйствіе, или качество, и слѣдовательно заступающія мѣсто цѣлыхъ рѣченій. На примѣръ въ названіи вельможа представляются мнѣ многія понятія совокупно: слово вель (отъ велій) напоминаетъ мнѣ о изяществѣ, величіи; слово можа (отъ мощь или могущество) изображаетъ власть силу. Французъ назоветъ cie grand Seigneur, Нѣмецъ grosser Herr, и оба двумя своими словами не выразятъ мысли, заключающейся въ одномъ нашемъ словѣ; ибо слова ихъ, ни первыя grand, grosser (великъ), ни вторыя Seigneur, Herr (господинъ), не даютъ мнѣ точнаго понятія ни о словѣ велій, ни о словѣ могущество; они говорятъ только великой господинъ, а не вельможа» [Шишков 1811а, 14-15]. Таким образом, здесь впервые не только в отечественной, но и в европейской литературе выражено понятие о том, что позднее Вильгельм фон Гумбольдт будет называть внутренней формой языка, А. А. Потебня — внутренней формой слова, А. Ф. Лосев — ноэмой слова. А. С. Шишков для выражения этого понятия будет пользоваться разными терминами: разум слова, умствование, заложенное в корне слова, понятие, заключающееся в корне слова, сила слова; но в любом случае всегда имеется в виду способ понимания и осмысления вещи. При этом можно быть уверенным (или почти уверенным), что Шишков не читал Платона, его диалог «Кратил», ничего не знал о знаменитом ныне средневековом споре западноевропейских реалистов и номиналистов. Единственным внешним влиянием была сама атмосфера усилившегося интереса к языку и языкам, установившаяся со 46 времен Екатерины Великой, отчасти и под ее непосредственным влиянием и попечением. В этой связи вспомним еще раз о русском Целларии или Словаре Академии российской. Поэтому можно утверждать, что Шишков самостоятельно выработал понятие внутренней формы слова, хотя и не облек это понятие в особый термин, предпочитая говорить о «разуме» или «умствовании» слова. Если корень отдельного слова есть способ понимания и истолкования вещи (в широком смысле этого слова), то совокупность корней вместе с производными от них «ветвями», то есть словарь языка, представляет собой некий органон мысли, органон восприятия и осмысления действительности. Следовательно, шишковскую философию языка в соответствии с давней традицией можно назвать антиноминалистической и реалистической. Напомним, что лингвистический номинализм учит об условности языкового знака, тогда как лингвистический реализм учит о том, что слово есть сама вещь, есть смысловое явление вещи и, одновременно, орудие истолкования, понимания смысла вещи [см.: Лосев 1997, 168-245]. Вернемся к последовательности событий. Как уже сказано, в 1803 году Шишков опубликовал сочинение под названием «Рассуждение о Старом и Новом слоге российского языка», в котором прежде всего обрушился на карамзинистов за их пристрастие к употреблению иностранныных слов, так как заимствования — это слова, лишенные для нас своего заложенного в них «умствования», то есть слова без ясной или хотя бы ощутительной внутренней формы, слепые и глухие условные значки понятий, ничего не сообщающие нашему языковому уму и сердцу. Именно здесь источник гневных инвектив Шишкова против заимствований, против привычки воспитания русских дворян французскими гувернерами. «Начало онаго произходитъ отъ образа воспитанія: ибо какое знаніе можемъ имѣть въ природномъ языкѣ своемъ, когда дѣти знатнѣйшихъ бояръ и дворянъ нашихъ отъ самыхъ юныхъ ногтей своихъ находятся на рукахъ у Французовъ, прилѣпляются къ ихъ нравамъ, научаются презирать свои обычаи, нечувствительно получаютъ весь образъ мыслей ихъ и понятій, говорятъ языкомъ ихъ свободнѣе нежели своимъ, и даже до того заражаются къ нимъ пристрастіемъ, что не токмо въ языкѣ своемъ никогда не упражняются, не токмо не стыдятся незнать онаго, но еще многіе изъ нихъ симъ постыднѣйшимъ изъ всѣхъ невѣжествомъ, какъ бы нѣкоторымъ украшающимъ ихъ достоинствомъ, хвастаютъ и величаются?» [Шишков 1803, 5-6]. По мысли Шишкова, в словах литературного языка должно быть разумное, осмысленное соотношение между понятием и выражающим его словом; должно быть ощутительно, почему данное понятие выражается именно этим словом: «Весьма хорошо слѣдовать по стопамъ великихъ писателей, но надлежитъ силу и духъ ихъ выражать своимъ языкомъ, а не гоняться за ихъ словами, кои у насъ со всѣмъ не имѣютъ той силы. Безъ знанія языка своего мы будемъ точно такимъ образомъ подражать имъ, какъ человѣку подражаютъ попугаи, или иначе сказать, мы будемъ подобны такому павлину, который не зная или пренебрегая красоту своихъ перьевъ, желаетъ для украшенія своего заимствовать оныя отъ птицъ несравненно меньше его прекрасныхъ, и столько ослѣпленъ симъ желаніемъ, что въ прельщающей око разноцвѣтный хвостъ свой готовь натыкать перья изъ хвостовъ галокъ и воронъ» [Шишков 1803, 9]; сила здесь — внутренняя форма слова, вложенное в слово «умствование», способ понимания понятия 25 . Шишков, наверное, первым в России, «осознал тот факт, что значение слова состоит не только в его понятийном содержании (которое может быть с легкостью перенесено из одного языка в другой), но складывается из всей суммы его словообразовательных связей и сочетаемости с другими словами в составе выражений, принятых в данном языке. Поэтому полный объем смысла каждого слова в данном 47 языке („круг знаменования”, как его называет Шишков) всегда уникален; он никогда не соответствует в точности „кругу знаменования” слова, обозначающего соответствующее понятие в каком-либо другом языке» [Гаспаров 1999, 30-31]. Шишков сравнивает «круг знаменования» русского слова трогать и французского toucher и находит, что русское слово соответствует французскому лишь в одном значении — ‘касаться руками’; в других случаях глагол toucher по-русски лучше передать глаголом играть (на клавикордах), а русский глагол трогать (с места) выражается пофранцузски глаголом partir. «Разсуждая такимъ образомъ, ясно видѣть можемъ, что составъ одного языка несходствуетъ с составомъ другаго, и что во всякомъ языкѣ слова получаютъ силу и знаменованіе свое во первыхъ отъ корня, отъ котораго онѣ происходятъ, во вторыхъ отъ употребленія. Мы говоримъ: вкусить смерть; Французы не скажутъ gouter, а говорятъ: subir la mort. Глаголъ ихъ assister, по нашему значитъ иногда помогать, а иногда присутствовать, какъ напримѣръ: assister ип pauvre, помогать бѣдному, и assister à la ceremonie, присутствовать при отправленіи какого нибудь обряда» [Шишков 1803, 40]. Подражать чужому можно, но только подражать надо в добром, а не в худом. «Французы прилѣжаніемъ и трудолюбіемъ своимъ умѣли бѣдный языкъ свой обработать, вычистить, обогатить и писаніями своими прославиться на ономъ; а мы богатый языкъ свой, не рача и не помышляя о немъ, начинаемъ превращать въ скудный. Надлежало бы взять ихъ за образецъ въ томъ, чтобъ подобно имъ трудиться въ созиданіи собственнаго своего краснорѣчія и словесности, а не въ томъ, чтобъ найденныя ими въ ихъ языкѣ, ни мало намъ не сродныя красоты, перетаскивать въ свой языкъ» [Шишков 1803, 11-12]. Однако в современной Шишкову литературной действительности все было наоборот: «Всякъ кто любитъ Россійскую словесность, и хотя нѣсколько упражнялся въ оной, не будучи зараженъ неизцѣлимою и лишающею всякаго разсудка страстію къ Францускому языку, тотъ развернувъ большую часть нынѣшнихъ нашихъ книгъ съ сожалѣніемъ увидитъ, какой странный и чуждый, понятію и слуху нашему слогъ господствуетъ въ оныхъ» [Шишков 1803, 1]. Избегая труда изучения исконных источников русского языка, то есть старинных книг, модные писатели принимаются «за самой легкой способъ, а именно: одни изъ нихъ безобразятъ языкъ свой введеніемъ въ него иностранныхъ словъ, таковыхъ напримѣръ какъ: моральный, эстетичeскïй, эпоха, сцена, гармонïя, акцïя, энтузïязмъ, катастрофа и тому подобныхъ. Другіе изъ Рускихъ словъ стараются дѣлать не Рускія, какъ напримѣръ: вмѣсто будущее время, говорятъ будущность; вмѣсто настоящее время, настоящность и проч. Третьи Французскія имена, глаголы и цѣлыя рѣчи переводятъ изъ слова въ слово на Руской языкъ; самопроизвольно принимаютъ ихъ въ томъ же смыслѣ, изъ Французской литературы въ Poссійскую словесность, какъ будто изъ ихъ службы офицеровъ тѣмижъ чинами въ нашу службу, думая, что онѣ въ переводѣ сохранятъ тожъ знаменованіе, какое на своемъ языкѣ имѣютъ. Напримѣръ: influance переводятъ вліяние, и не смотря на то, что глаголъ вливать требуетъ предлога въ: вливать вино въ бочку, вливаетъ въ сердцѣ ей любовь, располагаютъ нововыдуманное слово cie по Французской Граматикѣ, ставя его по свойству ихъ языка, съ предлогомъ на: fairе l’influance sur les esprits, дѣлать влïянïе на разумы» [Шишков 1803, 24-25]. О таких писателях с иронией пишет Шишков: «Вотъ бѣда для нихъ, когда кто въ писаніяхъ своихъ употребляетъ слова: брашно, требище, рясна, зодчество, доблесть, прозябать, наитствовать, и тому подобныя, которыхъ они сроду не слыхивали и потому о таковомъ Писателѣ съ гордымъ презрѣніемъ говорят: онъ Педантъ, провонялъ Славенщиною и не знаетъ Французскаго въ штилѣ Элегансу» [Шишков 1803, 28-29]. Поставив в один ряд со словами брашно, требище и др. слово рясна ‘женские золотые украшения в виде подвесок’, Шишков, как было замечено М. Альтшуллером, 48 вступил в скрытую полемику с Ломоносовым, который отнес это слово к «обветшалым», уже не употребительным в русском литературном языке: тем самым Шишков стремился «к расширению роли славянизмов и архаических конструкций в литературном языке» [Альтшуллер 2007, 295]. Шишков с презрением и язвительностью приводит цитаты из произведений представителей «нового слога»: «Нѣтъ! мы не жалуемъ нынѣ сей простоты, которую всякъ разумѣть можетъ. Нѣтъ! мы любимъ такъ высоко летать, чтобъ око ума читателева видѣть насъ не могло. Напримѣръ: Проникнутый ефирнымъ ощущенïемъ всевозрождающей весны, схвативъ мирный посохъ свой милаго мнѣ Томсона, стремлюсь въ объятïя природы. Магической Май! Зиждитель блаженства сердецъ чyвствительныхъ, осѣняемый улыбающимся зракомъ твоимъ сообщаюсь величественному утѣшенïю развивающейся натуры; юныя красоты плѣнительнаго времени въ амброзическихъ благовонïяхъ развертываются во взорѣ моемъ. Какое удовольствïе быть въ деревнѣ при симпатическихъ предметахъ! Жажду созерцать неподражаемыя оттѣнки рисующихся полей и проч. Вотъ нынѣшній нашъ слогъ! мы почитаемъ себя великими изобразителями природы, когда изъясняемся такимъ oбразомъ, что сами себя непонимаемъ, какъ напримѣръ: въ туманномъ небосклонѣ рисуется печальная свита галокъ, кои, кpaкая при водахъ мутныхъ, сообщаютъ трауръ перïодическïй. Или: въ чреду свою возвышенный промыслъ предпослалъ на сцену дольняго существа новое двунадесятомѣсячïе; или: я нѣжусъ въ ароматическихъ испареніяхъ всевожделѣнныхъ близнецовъ. Дышу свободно благими Эдема, лобызаю yтѣхи дольняго рая, благоговѣя чудесамъ Содѣтеля, шагаю удовольственно. Каждое воззрѣніе превесьма авантажно. Я бы не кончилъ сихъ или, естьли бы захотѣлъ всѣ подобныя сему мѣста выписать изъ нынѣшнихъ книгъ, которыя не въ шуткахъ и не въ насмѣшку, но увѣрительно и отъ чистаго сердца, выдаютъ за образецъ краснорѣчія. Наконецъ мы думаемъ быть Оссiянами и Стернами, когда, разсуждая о играющемъ младенцѣ, вмѣсто: какъ прiятно смотрѣть на твою молодость! говоримъ: коль наставительно взирать на тебя въ раскрывающейся веснѣ твоей! Вмѣсто: луна светитъ: блѣдная геката отражаетъ тусклыя отсвѣтки. Вмѣсто: окна заиндевели: свирѣпая старица разрисовала стекла. Вмѣсто: Машинька и Петруша, премилыя дѣти, тутъ же съ нами сидятъ и играютъ: Лолота и Фанфанъ, благороднѣйшая чета, гармонируютъ намъ. Вмѣсто: плѣняющiй душу Сочинитель сей тѣмъ больше нравится, чемъ больше его читаешь: Элегическïй Авторъ сей побуждая къ чувствительности назидаетъ воображенïе къ вящшему участвованïю. Вмѣсто: любуемся его выраженiями: интересуемся назидательностïю его смысла. Вмѣсто: жаркiй солнечный лучь, посреди лѣта, понуждаетъ искать прохладной тѣни: въ срѣдоточïе лѣта жгущïй левъ уклоняетъ обрѣсти свѣжесть. Вмѣсто: око далеко oтличаетъ простирающуюся по зеленому лугу пыльную дорогу: многоѣздный трактъ въ пыли являетъ контрастъ зрѣнïю. Вмѣсто: деревенскимъ дѣвкамъ на встрѣчу идутъ циганки: пестрыя толпы сельскихъ ореадъ срѣтаются съ смуглыми ватагами пресмыкающихся Фараонитъ. Вмѣсто: жалкая старушка, у которой на лицѣ написаны были унынiе и горесть: трогательной предмѣтъ состраданïя, котораго унылозадумчивая Физïогномïя означала гипохондрïю. Вмѣсто: какой благорастворенный воздухъ! Что я обоняю въ развитïи красотъ вожделѣннѣйшаго перïода! и проч.» [Шишков 1803, 56-59]. Сам Шишков не только не указал источника пародируемых фраз, но даже применил не совсем честный прием, мистифицировав читателя, говоря о сотнях книг, откуда он якобы брал образчики «нового слога»: «…сіи дурныя фразы выбралъ я изъ разныхъ сочиненій, и естьли бы взялъ на себя еще больше терпѣнія, такъ бы могъ 49 показать нѣсколько сотенъ книгъ, писанныхъ такимъ же языкомъ, и наполненныхъ такими же фразами» [Шишков 1804, 147-148]. Одни историки языка смело атрибутировали эти образчики Карамзину, не утруждая себя поисками конкретных карамзинских текстов с этими нелепыми фразами 26 ; другие полагали, что, хотя частично эти образчики воспроизводят фразеологию «нового слога», все же в самых ярких случаях «мы имеем дело с образчиками пародии, принадлежащими перу самого Шишкова» [Панфилов 1988, 6]. Лишь совсем недавно был выявлен реальный источник пародируемых Шишковым фраз — «Утехи меланхолии», однако их авторство до сих пор точно не установлено: они принадлежат перу или Александра Васильевича Обрезкова 27 , или, что более вероятно, Александра Петровича Орлова 28 . Вот образцы языка и слога этого литератора-графомана 29 : «Дѣтское прыганье внушаетъ мнѣ безмятежность забавъ твоихъ, сей лучшїй даръ Неба смертному! Коль наставительно взирать на тебя въ разкрывающейся веснѣ твоей! Какъ рѣзво скачешь предъ каминомъ, любуясь на алой огнь, тебя прельщающїй! Трещатъ снѣдаемыя дрова, и ты лепечешь, быстро отскакиваешь, дребезжишь въ окна комнаты, сквозь кои блѣдная Геката отражаетъ тусклые отсвѣтки, мгновенно стрѣмишься съ нѣчто значущимъ вниманїемъ, хватаешь ручонками бюсты, цѣлуешь Сократа, Цицерона, Демосѳена, Гервея, между тѣмъ въ гемисферѣ свищутъ ярые Аквилоны; мы при разрисованныхъ свирѣпой старицею стеклахъ занимаемся книгою. Ты, будто предчувствуя ея содержанїе, плесками одобряешь. Лолота, Фанфанъ, благороднѣйшая чета лестно гармонируютъ намъ. Почтенный Милордъ! преданїемъ твоимъ мудрый Дюмениль вдохновенный, съ какою опытностїю повѣствуетъ судьбу близнецовъ, натурою усыновленныхъ. Элегической Авторъ сей побуждая къ чувствительности, назидаетъ воображенїе къ вящшему участвованїю» [Утехи 1802, 45]. «Въ срѣдоточїе лѣта жгущїй Левъ уклоняетъ обрѣсти свѣжесть. Къ удовольствїю старый вертоградъ довольно имѣетъ тѣни, жаръ полудня прохлаждающїй. — Осѣняемый его сводомъ, устремляю взоръ въ освѣщенное солнцемъ поле. Преинтересная картина! отлично удовольственные виды! — Многоѣздный В… трактъ въ пыли являетъ контрастъ зрѣнїю: пестрыя толпы сельскихъ Ореадъ путешествуя въ М... Р... къ золотой жатвѣ, восклицаютъ пѣсни веселїя; имъ срѣтаются смуглыя ватаги пресмыкающихся Фараонитъ, тѣ извѣстные шарлатаны, обманывающїе легковѣрныхъ» [Утехи 1802, 10]. «Я при тихоумилительномъ помаванїи вѣтвей листвяныхъ возсѣжу въ цвѣтникѣ благоухающемъ. — Все убѣждаетъ къ размышленїю, хвалѣ Виновника неизъяснимыхъ прїятностей. Ощущая въ благоговѣнїи проницающїе меня восторги, прислушиваясь нестройному шуму народа, близь моего дома градскїй ровъ копающихъ, вдругъ къ изумленїю моему предстала предъ меня незнаемая женщина, лѣтъ около пятидесяти. — Трогательный предметъ, возбуждающїй состраданїе; унылозадумчивая физїогномїя означала жесточайшую гипохондрїю; весьма, какъ льзя провидѣть, бурею жизни удрученна; ветхїй траурный фоблонъ, и кисейно изношенное покрывало составляли одѣянїе» [Утехи 1802, 11]. «Неизъяснимо восхитительно зрѣть розовую Аврору, электризически облекающую западный оризонтъ въ прелестнѣйшую румяность; — среди сихъ блистательностей Царь дня погружается въ понтъ» [Утехи 1802, 20]. Можно представить себе ту злую радость, которую испытал Шишков, когда ему в руки попал такой подарок, однако вовсе не случайно он скрыл от своих читателей имя автора и, более того, мистифицировал их: очевидно, он сознавал, что Обрезков (Орлов) не вполне может быть символом и знаменем «нового слога». В самом деле, 50 насколько репрезентативна фигура Обрезкова (Орлова) для «нового слога»? В какой степени его российский опус может быть причислен к карамзинскому направлению? И. Ю. Виницкий, характеризуя стиль «Утех меланхолии», полагает, что на старую языковую основу с запутанным синтаксисом и славенщизной у Обрезкова (Орлова) явственно наложились новые, уже чисто карамзинские черты: культ сельского уединения, чувствительность, меланхолия, жеманная перифрастичность, увлечение варваризмами, семантическими и лексическими кальками, — и все это в искаженной, карикатурной форме: «„Утехи меланхолии” отличает какая-то невероятная и для тогдашнего состояния литературного языка стилистическая какофония — „гремучая смесь” из ярко выраженных варваризмов: траур периодический, компанист души, феномен Эвропы (об Александре I!), авантажный, меланхолизм (!), патриархализм, нагой элемент и т. п.; „ветхих” славянизмов: дондеже, сый, вонми, кравы, возседя, се и т. п.; — и составных слов-неологизмов псевдогреческого типа: почтенноужасная мгла, крутоскатистая гора, травокосы, будущность, дикогустейшая суетнопресмыкатель (!), а также состоящее из трех корней слово юнобрачнооблеченная (Природа) <…> „Путаный”, архаизированный синтаксис (с постоянными колико, елико) причудливо сочетается здесь с короткими, эмоционально выделенными фразами и многочисленными „галлицизированными” конструкциями, характерными для так называемого нового слога» [Виницкий 1997, 175-176]. Однако О. Проскурин поставил под сомнение даже малейшую принадлежность Обрезкова (Орлова) к карамзинскому направлению в истории русского литературного языка: «Сочинитель “Утех меланхолии” вообще не был карамзинистом, и его писания имели к “новому слогу” самое отдаленное отношение» [Проскурин 2000, 37]. О. Проскурин связывает литературную продукцию Обрезкова с традицией русской прозы второй половины XVIII века, с так называемой «школой господина Елагина» [Там же, 41], однако не приводит веских доводов в пользу этого. Серьезный анализ языка и стиля этой «школы», а также ее идейных основ в работе О. Проскурина, по существу, отсутствует. Этот анализ проведен нами в другой работе [Камчатнов 2005, 366-382]; на основании этого анализа можно ответственно заявить, что «российское сочинение» А. В. Обрезкова (А. П. Орлова) имеет весьма отдаленное отношение к «школе господина Елагина». Работе О. Проскурина свойственна очевидная заданность цели: ему во что бы то ни стало нужно разорвать связь между Обрезковым (Орловым) и Карамзиным; для достижения этой цели он ищет и, как ему кажется, находит иной источник стиля Обрезкова (Орлова). Он верно замечает: «Сочинитель “Утех меланхолии” неплохо знает современную ему русскую (как, впрочем, и иностранную) словесность. Он с пиететом упоминает имя Карамзина, восторгается Шаликовым, “интересуется назидательностью смысла” новейших авторов. Он мыслит себя творцом, пропитанным духом современной, “чувствительной” литературы, и пишет исключительно самые модные — сентиментально-меланхолические — сочинения» [Проскурин 2000, 41]. Однако, вместо того чтобы детально исследовать именно эти связи Обрезкова (Орлова) с современной ему литературой, О. Проскурин голословно утверждает: «И вместе с тем его языковые и стилистические навыки сформировались под влиянием гораздо более старых образцов» [Там же], — то есть «школы господина Елагина». Поэтому есть смысл взглянуть на литературных кумиров Обрезкова (Орлова), литература которых вдохновляла его музу. Пусть косвенно, но это укажет и на те «сотни книг», в которых Шишков мог находить образчики «нового слога». В тексте «Утех меланхолии» можно найти несколько указаний на симпатичных, в буквальном смысле слова, авторов, из сочинений коих А. В. Обрезков (Орлов) черпает вдохновение и утешение 30 . 51 На первой же странице упоминается Эдвард Юнг (1681 – 1765). Его «Ночные думы», проникнутые мрачной меланхолией, являются одним из первых опытов литературного сентиментализма; переведенные на русский язык масоном А. М. Кутузовым, они содействовали распространению сентиментализма в русской литературе. Не известно, на каком языке Обрезков (Орлов) читал Юнга, но в русском переводе, второе издание которого вышло в 1785 году, можно найти немало речевых оборотов, которым мог подражать автор «Утех». Другим источником вдохновения, упоминаемым в тексте, был французский писатель Ф. Дюкре-Дюмениль (1761 – 1819), автор сентиментальных романов, в которых добродетель постоянно торжествует. Среди любимых авторов помянут и Дж. Томсон (1700 – 1748): «Уваженный просвѣщеннѣйшею Европою, сильно на умы дѣйствующїй Философъ, славный Томпсонъ, присутствуя въ отличнѣйшемъ творенїи четырехъ временъ года, сопутствуетъ мечтамъ моимъ, щастливый Любомудръ!» [Утехи 1802, 17-18]. Дж. Томсон сыграл значительную роль в истории сентиментализма: он был одним из первых, кто проповедовал необходимость общения с природою и противопоставлял ее городской жизни. Известность Дж. Томсону принесла поэма «Времена года» (1730), умело возбуждающая любовь к природе. Сочинения Томсона повлияли на Клопштока, Клейста, аббата Делилля, в России — на Карамзина и других представителей сентиментализма, среди которых был и А. В. Обрезков (А. П. Орлов). Не забыт и «германский Цельс», «глубокомысленный» И. Г. Циммерман (1728 1795), лейб-медик английского короля, трактаты которого об уединении переводились на все языки и имели большой успех. Известны Обрезкову (Орлову) и «Мои безделки» Н. М. Карамзина, среди которых он особо отмечает «Деревню», именно то место, где естественная природа противопоставляется окультуренной: «Вижу садъ, алеи, цвѣтники — иду мимо ихъ — осиновая роща для меня привлекательнѣе. Въ деревнѣ всякое искусство противно. Луга, лѣсъ, рѣка, буеракъ, холмъ, лучше Французскихъ и Англїйскихъ садовъ. Всѣ сїи маленькїя дорожки, пескомъ усыпанныя, обсаженныя березками и липками, производятъ во мнѣ какое-то противное чувство. Гдѣ видны трудъ и работа, тамъ нѣтъ для меня удовольствїя. Дерево пересаженное, обрѣзанное, подобно невольнику съ золотою цѣпью. Мнѣ кажется, что оно не такъ и зеленѣетъ, не такъ и шумитъ въ вѣянїи вѣтра, какъ лѣсное. Я сравниваю его съ такимъ человѣкомъ, которой смѣется безъ радости, плачетъ безъ печали, ласкаетъ безъ любви. Натура лучше нашего знаетъ, гдѣ расти дубу, вязу, липѣ; человѣкъ мудритъ и портитъ» [Карамзин 1796, 171-172]. А. В. Обрезков (Орлов) продолжает, только довольно неуклюже, с обычным преувеличением, эту тему: «Нѣтъ въ сихъ предѣлахъ химерическїя искуственности надменныхъ смертныхъ; — они при всѣхъ своихъ ухищренїяхъ жалки и блѣдны. Неоспоримо сказано нѣгдѣ: “человѣкъ мудритъ и портитъ”. Ужасный ревъ лютѣйшаго льва, страшное рычанїе свирѣпаго медвѣдя, суть изящнейшая музыка неподражаемыя Природы, что во устроенїи Содѣтеля всяческихъ есть дѣло Божества» [Утехи 1802, 1920]. Особая глава в «Утехах» посвящена кн. Петру Ивановичу Шаликову как автору книги «Плод свободных чувствований». П. И. Шаликов (1768 – 1852) был страстным поклонником карамзинского сентиментализма, однако его имя стало скорее нарицательным для обозначения приторной и слащавой чувствительности. П. А. Вяземский написал известную эпиграмму «Отъезд Вздыхалова», в которой высмеял и его самого под именем Вздыхалова, и его стихи. Сочинения Шаликова, будучи вырождением сентиментализма, вызывают полное сочувствие А. В. Обрезкова (Орлова): «Читая прїятнѣйшїя произведенїя ума 52 твоего, питаю къ тебѣ, милой, чувствительный Князь! особенную симпатїю, побужденїе которыя есть слѣдствїе сердечной моей къ тебѣ привязанности. Каждой разъ проходя интереснѣйшее излїянїе мыслей твоихъ, одушевленныя нѣжностїю меланхолїи, коею вдохновенъ ты къ утѣшенїю тебя любящихъ, радостно восторгаюся силою дарованїй , убѣдительностїю скромно парящаго духа твоего. Посещенїe твое къ праху бѣдной Лизы — фантазїя твоя при захожденїи солнца — магическое срѣтенїе твое восхитительныя весны — изящное размышленїе твое на кладбищѣ, — могу сказать, пользуютъ назидательно. Всякое состоянїе людей, читающее изображенїе чувствъ твоихъ, обрѣтаютъ по душѣ и свойству ихъ красоты свои! — Князь! ты щедро организованъ Натурою, она къ тебѣ примѣрно благодѣтельна. Признаюсь откровенно: меня плѣняетъ томное разположенїе пера твоего, столь удачно нѣжнѣйшую часть человѣка потрясающее» [Утехи 1802, 22-23]. Автор «Утех» читает «Гимнъ, исполненный красотъ неподражаемыхъ», делая прямую ссылку на источник (правда, с ошибкой в номере страницы: 14 вместо 4). «Гимн к изящной природе» принадлежит перу В. С. Подшивалова, бескомпромиссного последователя Карамзина и редактора журнала «Приятное и полезное препровождение времени». Этот журнал, дважды упомянутый на страницах «Утех меланхолии», был для их автора, по-видимому, главным источником вдохновения и образцов сентименталистского стиля. Журнал выходил в Москве в 1794-1798 гг. два раза в неделю под редакцией сначала В. С. Подшивалова, потом В. С. Подшивалова вместе с П. А. Сохацким. Продолжением этого издания стал журнал «Иппокрена, или Утехи любословия», выходивший в Москве с 1799 по 1801 год. В числе авторов этих журналов были не только видные писатели-карамзинисты И. B. Дмитриев, В. Л. Пушкин, В. А. Жуковский, но и их второстепенные последователи вроде В. С. Подшивалова и совсем уже третьестепенные эпигоны типа В. В. Измайлова, Ф. Сибирского, П. Шаликова, И. Долгорукова, Г. А. Хованского и др. В объявлении об издании «Иппокрены» о цели издателей было сказано следующее: «Главное желанiе и попеченiе Издателей посвящено будетъ на то, чтобъ пiесы были самыя соотвѣтственныя, отборныя и оцѣненныя здравою и безпристрастною критикою. Онѣ должны заключать въ себѣ то наставительныя и важныя, то легкiя и прiятныя, то чувствительныя и нѣжныя матерiи въ стихахъ и прозѣ, въ сочиненiяхъ и переводахъ, изображенныя слогомъ чистымъ, приличнымъ, натуральнымъ, яко плоды кроткой, благонамѣренной Литературы, между всѣми просвѣщенными народами разтворяющей жизнь благородную невиннымъ и полезнымъ удовольствiемъ. <…> Болѣе всего крайнѣ желательно — повторяютъ Издатели — чтобы струи кротко текущей ихъ Ипокрены были не мутны и чисты, для отраднаго напоенiя чувствiй и хорошаго вкуса» [Цит. по: Неустроев 1874, 814]. Эта декларация ясно свидетельствует об их карамзинском направлении, однако обращаясь к широкой, по тем временам, публике, авторы этих журналов неизбежно профанировали тот комплекс идей, тем, мотивов и стилевых приемов, которые привычно связываются с карамзинским сентиментализмом. С утомительным однообразием на страницах этих журналов воспроизводятся сентименталистская стилистика и топика. Основной мотив: городская суетная жизнь порождает меланхолию, утешение же душа находит в уединении в деревенской хижине, на лоне Природы, неизменность которой возводит созерцающий дух к ее вечному Триединому Творцу. Уединение, роща, перелесок, кладбище, природа, деревня, хижина стали общими местами в поэзии и прозе русского сентиментализма, эпигоны которого нещадно эксплуатировали эти мотивы. В «Иппокрене» печатался и А. В. Обрезков (Орлов): его «Журнал уединенного», вошедший потом под названием «Уединенный» с небольшими редакционными поправками в состав «Утех меланхолии», был опубликован в 1799 году. 53 В Обрезкове (Орлове) следует видеть «опасного пародического двойника Карамзина, невольно обнажившего самые уязвимые стороны “школы” и способного самим фактом своего существования дискредитировать “новый слог” в целом», ибо «в литературе и отрицательные величины иногда играют немаловажную роль и способны выступать представителями — и невольными могильщиками — целого направления» [Проскурин 2000, 36-37]. Недаром младшие карамзинисты поспешили отмежеваться от А. Обрезкова (Орлова): Батюшков высмеял его в своем первом напечатанном стихотворении «Послание к стихам моим» в образе графомана Безрифмина: Безриѳминъ говоритъ о милыхъ, о сердцахъ, Чувствительность души твердитъ въ своихъ стихахъ; Но книгъ его — увы! никто не покупаетъ, Хотя ихъ ***въ въ газетахъ выхваляетъ [Батюшков 1887-I, 8]. Вяземский не забыл о книге Обрезкова (Орлова) и через шестьдесят с лишним лет после ее издания и вспоминал о ней как о предмете всеобщего веселья. Предваряя публикацию пародий на графа Хвостова, он писал как об «Избранных притчах» последнего, так и об «Утехах меланхолии»: «Эта книга была нашею настольною и потѣшною книгою въ Арзамасѣ. Жуковский всегда держалъ ее при себѣ и черпалъ въ ней не рѣдко свои Арзамасскiя вдохновенiя. Она послужила ему и темою для вступительной рѣчи, при назначенiи его членомъ Арзамасскаго общества. Жуковскiй имѣлъ особый даръ отыскивать книги подобнаго рода и наслаждаться ими. Онѣ служили ему врачебнымъ пособiемъ для возбужденiя здороваго смѣха, для благорастворенiя селезенки, pour epanouir la rate, какъ говорятъ Французы. Помню между прочимъ книгу Утѣхи меланхолiи, которая утѣшала и потѣшала насъ до слезъ. И теперь нельзя таки жаловаться на совершенный недостатокъ въ глупыхъ сочиненiяхъ; но мы-ли, въ нынѣшнее время, разучились смѣяться надъ глупостями, глупцы-ли разучились быть забавными, а сдѣлались просто скучными и досадными, — но не слыхать уже знакомаго намъ искренняго, радушнаго, звонкаго хохота, возбуждаемаго забавною и безвредною глупостью. Теперь глупецъ идетъ въ коммунисты, въ нигилисты, въ реформаторы, со всѣхъ ногъ перепрыгиваетъ въ передовые люди, и пишетъ тяжелыя статьи въ журналахъ» [Выдержки IV-1866, 479]. Однако и поспешность и потребность в отмежевании, и память о книге не свидетельствуют ли в пользу того, что карамзинисты все же узнали себя в «российском сочинении» Обрезкова (Орлова), узнали, как узнают себя в кривом зеркале: пропорции чудовищно искажены, но все же это искажение именно этого лица. Таким образом, Шишков, хотя и лукавил, но лишь отчасти. Он слукавил, сказав: «… сiи дурныя фразы выбралъ я изъ разныхъ сочиненiй», однако он был не так уж далек от истины, когда продолжил: «… и естьли бы взялъ на себя еще больше терпѣнiя, такъ могъ бы показать нѣсколько сотенъ книгъ, писанныхъ такимъ же языкомъ, и наполненныхъ такими же фразами» [Шишков 1804, 148-149]. Пусть не сотни, но десятки таких сочинений действительно существовали, ибо в «тени» Карамзина сложился кружок его мелкотравчатых эпигонов, которые всерьез восприняли его программу воспитания сердца и изданием названных журналов пытались посильно исполнить ее; именно к этому кружку, а вовсе не к «школе господина Елагина», принадлежал и А. В. Обрезков (Орлов), хотя и на их фоне он выглядит скорее комичной, чем репрезентативной фигурой. «Новому слогу» Карамзина и его эпигонов Шишков противопоставляет язык и слог богослужебных текстов и произведений эпохи классицизма, прежде всего Ломоносова. 54 Например, «Кантемиръ въ стихахъ своихъ къ Государынѣ Елисаветѣ Петровнѣ говоритъ: Отрасль ПЕТРА Перваго, его же сердцами Великимъ и отцемъ звалъ больше, нежь устами Народъ твой! отрасль рукой взращенна самого Всевышняго, полкруга въ надежду земнаго! Стихи сіи конечно похожи на прозу; но между тѣмъ какая въ нихъ чистая, величавая мысль, и какой хорошій слогъ!» [Шишков 1803, 64]. Или «прочтемъ псалмы Давидовы: сколько красотъ найдемъ мы въ нихъ, не взирая на темноту перевода ихъ! Сила нижеслѣдующихъ могущество, великолѣпіе и славу Божію выражающихъ рѣченій уступаетъ ли огню самыхъ лучшихъ стихотворцевъ: Во исповѣданïе и въ велелѣпоту облеклся еси — Одѣяйся свѣтомъ яко ризою — Ходяй на крилу вѣтреню — Творяй Ангелы своя духи, и слуги своя пламень огненный — Основаяй землю на тверди ея, не преклонится въ вѣкъ вѣка — Бездна яко риза одѣянïе ея — На горахъ станутъ воды — Отъ запрещенïя гнѣва твоего побѣгнутъ, отъ гласа грома твоего убоятся — Восходятъ горы, и нисходятъ поля въ мѣсто еже основалъ еси имъ — Предѣлъ положилъ, его же не преидутъ — Коснется горамъ и воздымятся — Дхнетъ духъ его и потекутъ воды — Словомъ Господнимъ небеса утвердишася и духомъ устъ его вся сила ихъ? и проч. и проч. и проч.» [Шишков 1803, 67-71]. Подробное сравнение ломоносовской «Оды, выбранной из Иова. Главы 38, 39, 41» со славянским переводом соответствующих глав позволяет Шишкову утверждать превосходство последнего и важность и необходимость изучения славянского языка: «Изо всего вышесказаннаго разсудить можемъ, что когда столь превосходный писатель, каковъ былъ Ломоносовъ, при всей пылкости воображенія своего, не токмо прекрасными стихами своими не могъ затмить красоты писаннаго прозою Славенскаго перевода, но едва ли и достигъ до оной, то какъ же младые умы, желающіе утвердиться въ силѣ краснорѣчія, не найдутъ въ сокровищахъ Священнаго писанія полезной для себя пищи?» [Шишков 1803, 91]. Предупреждая возможное возражение, Шишков утверждает, что «простый, средній и даже высокій слогъ Россійскій конечно не долженъ быть точный Славенскій однакожъ сей есть истинное основаніе его, безъ котораго онъ не можетъ быть ни силенъ, ни важенъ» [Шишков 1803, 72], и затем, после приведенного сравнения, повторяет еще раз: «Мнѣніе, что Славенскій языкъ различенъ съ Pocciйскимъ, и что нынѣ слогъ сей неупотребителенъ, не можетъ служить къ опроверженію моихъ доводовъ: я не то утверждаю, что должно писать точно Славенскимъ слогомъ, но говорю, что Славенскій языкъ есть корень и основаніе Россійскаго языка; онъ сообщаетъ ему богатство, разумъ, силу, красоту. И такъ въ немъ упражняться, и изъ него почерпать должно искусство краснорѣчія, а не изъ Бонетовъ, Волтеровъ, Юнговъ, Томсоновъ и другихъ иностранныхъ сочинителей, о которыхъ писатели наши на каждой страницѣ твердятъ, и учась у нихъ Рускому на бредъ похожему языку, съ гордостію увѣряютъ, что нынѣ образуется токмо прïятность нашего слога» [Шишков 1803, 92-93]. Шишков, может быть, несколько наивно, был убежден, что истина не доказывается, а показывается, и потому продолжает делать выписки из библейских и богослужебных текстов, сопровождая их пояснениями и восклицаниями вроде следующих: «Начинаетъ жить въ новости духа жизнь нестарѣемую: какая прекрасная мысль, и какимъ прекраснымъ послѣдовавшимъ изъ того разсужденіемъ заключенная: моли да и азъ совлекшися ветхаго человѣка, облекуся въ новаго созданного по Бозѣ въ правдѣ, преподобïи и истиннѣ!» [Шишков 1803, 95-96]. «Отъ 55 гласа воздыханïя моего прильпе кость моя плоти моей. Какъ можно больше и ощутительнѣе выразить дѣйствіе сокрушающей печали?» [Шишков 1803, 98]. При случае он не забывает поиронизировать над своими оппонентами: «Нынѣ вмѣсто: Матернее Твое дерзновенïе употребляющи, моли, да отверзетъ и мнѣ человѣколюбныя утробы своея благости, сказали бы: проси употребляя, какъ Мать, влïянïе Твое на Сынa, чтобъ Онъ оказалъ надо мною свою трогательность, и назвали бы это безподобною красотою слога» [Шишков 1803, 98]. Наконец, для опровержения ложных мнений приверженцев «нового слога» Шишков «не почел за излишнее» «выписать здѣсь изъ Четиминеи цѣлое житіе тpexъ святыхъ дѣвъ: книги cіи рѣдко читаемы бываютъ, и потому слогъ ихъ мало извѣстенъ» [Шишков 1803, 101]. Имеется в виду «Житие и страдание святых мучениц Минодоры, Митродоры и Нимфодоры» под 10/23 сентября 31 , текст которого Шишков сопровождает ремарками такого рода: «Разсужденіе весьма справедливое», «Какое прекрасное уподобленіе!», «Какое соображеніе подобій, и какое остроумное изобретеніе мыслей къ распространенію слова!», «Прекрасное выраженіе!», «Вездѣ въ уподобленіяхъ соблюдена ясность и удобовразумительность», «Какое богатство мыслей истекающихъ одна изъ другой!», «Какое предъ грознымъ судіею смѣлое изъявленіе любви къ Богу, отверженіе отъ предлагаемыхъ благъ, и презрѣніе къ мірскимъ почестямъ, когда должно для нихъ оставить вѣру!» На фоне этого хотя и устарелого в грамматическом отношении, но по-прежнему выразительного языка комически беспомощным предстает язык некоторых современных Шишкову переводов; он предлагает читателю «разогнуть» наугад какуюнибудь книгу и убедиться в этом. «1) Что такое: развивать характеръ? *Похожъ ли этотъ бредъ 32 на Руской языкъ? 2) Что такое: сохранить ее въ распложенïяхъ свойственнѣйшихъ щастïю? Могутъ ли стихи древнихъ Оракуловъ быть темнѣе сего? 3) Что такое: живыя чувствованïя и легкое благоволенïе? Пустой звукъ словъ не можетъ быть вразумителенъ. <…> 5) Что такое: сïя чувствительность дала разсудительный оборотъ ея мыслямъ? Что такое: сïя чувствительность дала тихость ея нравамъ? Откуду научаемся мы такому чудному составленію рѣчей, такимъ страннымъ выраженіямъ? <…> 18) Влить въ сердцѣ спокойное достоинство, есть одинъ пустой звукъ словъ, безъ всякой мысли. 19) Возвыситься превыше. Вознестись превыше, можно сказать; но возвыситься превыше, отдалиться далѣе, приближиться ближе, подобныя сему выраженія не составляютъ красоты слога. 20) Предусмотрительная прозорливость есть такое же выраженіе, какъ: высокая высота, зримая видимость и проч. 21) Талïя. Таліи бываютъ такъ же и у Рускихъ женщинъ, а потому кажется и названію сему надлежало бы такъ же быть и въ Рускомъ языкѣ. 22) Можно сказать: прекрасные, черные, голубые глаза. Можно такъ же сказать: милые глазки, милой ротикъ; но весьма не хорошо: милые нѣжные глаза! милой нѣжной ротъ! 23) Выраженïе осанки, перемѣняющейся подобно предметамъ, коими она трогалась, придавало фигурѣ ея непреодолимую прелесть!!! Послѣ таковой ясности смысла и красоты слога не остается намъ ничего, какъ токмо удивляться, въ какое краткое время и какіе великіе успѣхи, учась у Французовъ, сдѣлали мы въ Россійскомъ языкѣ. 56 Въ краткой выпискѣ сей, содержащей въ себѣ не болѣе двухъ страницъ, находимъ мы такое великое число несвойственностей, погрѣшностей, нескладицъ и нелѣпостей: сколькожъ найдемъ мы ихъ во всей книгѣ? Можетъ быть въ возраженіе скажутъ мнѣ, что я выбралъ самое худое мѣсто и самый слабый переводъ, по которому не должно заключать вообще о всѣхъ переводахъ. Я и не говорю обо всѣхъ, однакожъ смѣло отвѣчаю, что изъ десяти девять таковыхъ, въ которыхъ подобный сему бредъ выдается за красоту слога. Разогните нынѣшнія наши книги, вы увидите, что главная часть писателей нашихъ щеголяютъ симъ тарабарскимъ языкомъ, и называютъ его новымъ, вычищеннымъ, утончаннымъ!» [Шишков 1803, 129-135]. Все эти примеры взяты Шишковым из перевода романа Анны Радклиф «Таинства Удольфские» («The mysteries of Udolpho». М., 1802), переведенного, скорее всего, не с английского оригинала, а с французского перевода. Например, фраза Выраженïе осанки, перемѣняющейся подобно предметамъ, коими она трогалась, придавало фигурѣ ея непреодолимую прелесть — в оригинале выглядит так: But, lovely as was her person, it was the varied expression of her countenance, as conversation awakened the nicer emotions of her mind, that threw such a captivating grace around her; словосочетание expression of her countenance значит «выражение ее лица», поэтому слово осанка могло появиться в русском переводе лишь под влиянием франц. la contenance ‘осанка, манера держать себя’. Далее Шишков вступает в спор с Карамзиным по поводу его статьи «Отчего в России мало авторских талантов?» [Вестник Европы 1802, № 14]. На сетования Карамзина о том, что «Истинныхъ писателей было у насъ еще такъ мало, что они не успѣли дать намъ образцевъ во многихъ родахъ; не успѣли обогатить словъ тонкими идеями; не показали, какъ надобно выражать прïятно нѣкоторыя, даже обыкновенныя мысли», Шишков отвечает указанием на Ломоносова-лирика, которому нет равных в Европе, и Сумарокова, который, «если бы познаніемъ языка своего обогатилъ себя столько же, какъ Ломоносовъ; онъ бы, можетъ быть, при остротѣ ума своего, въ сатирическихъ сочиненіяхъ не уступилъ Буалу, въ трагическихъ Расину, такъ какъ въ притчахъ своихъ де ла Фонтеню» [Шишков 1803, 147-148]. Сожаление Карамзина о том, что «Милые дамы, которыхъ надлежало бы только подслушать, чтобы украсить Романъ или Комедïю любезными, щастливыми выраженïями, плѣняютъ насъ не Рускими фразами», вызывает у Шишкова лишь ироническую усмешку: «Милыя дамы, или по нашему грубому языку женщины, барыни, барышни, рѣдко бываютъ сочинительницами, и такъ пусть ихъ говорятъ, какъ хотятъ. А вотъ несносно, когда господа писатели дерутъ уши наши не Рускими фразами!» [Шишков 1803, 156-157]. Ответ Шишкова на поставленный Карамзиным вопрос «Отчего в России мало авторских талантов?» заключается в том, что молодые писатели питают нездоровое пристрастие к французскому языку и мало читают старинные славянские и русские книги и потому плохо знают коренные свойства родного языка. Для доказательства этого Шишков делает два рода выписок: одни, сделанные из новейших книг и русскому языку совсем несвойственные, приведены с целью «дать примѣтить» начинающим упражняться в словесности, «сколь сіи вводимыя въ прекрасной нашъ языкъ новости суть безобразны»; другие сделаны из книг церковных «для показанія, что вмѣсто нелѣпыхъ новостей, за которыми мы, читая иностранныя книги, гоняемся, можно чрезъ прилѣжное чтеніе книгъ своихъ почерпать изъ оныхъ истинное краснорѣчіе, обогатить умъ свой знаніемъ силы слога, не ползать по слѣдамъ иностранныхъ писателей, но сопровождаясь своими, пролагать себѣ новый путь; и однимъ словомъ, вмѣсто перенимающихъ слышимые звуки косноязычныхъ попугаевъ, быть сладкогласными на своемъ языкѣ соловьями» [Шишков 1803, 171-173]. Собственно, вторая выписка 57 представляет собой «Опытъ Словаря, или слова и рѣчи выписанныя изъ Священнаго писанїя для показанїя знаменованїя оныхъ»; это первый опыт, или первая редакция «Славенского словаря», о котором пойдет речь в 4 главе. Выписки первого рода весьма обширны, мы здесь остановимся на тех, которые обнажают характер аргументации Шишкова. Представление о языке как системе является общим местом современной лингвистики и обычно связывается с именем Ф. де Соссюра. Однако Шишков, критикуя представителей «нового слога», прибегает к тому, что можно назвать «аргументом системы», хотя такого термина он не знает, да и вряд ли он понравился бы ему. Рассматривая предложение Сïя отмѣна была имѣнно слѣдствïемъ отклонительнаго желанïя его, Шишков пишет: «Прилагательными именами различаются противныя или несходныя между собою вещи: мы для того говоримъ широкая дорога, высокой дубъ, сердитой человѣкъ, дабы читатель или слушатель нашъ не вообразилъ себѣ узкой дороги, низкаго дуба, смиреннаго человѣка. Естьлибъ не было ничего глубокаго, то бы слово мѣлкïй было намъ не нужно, и не могло бы заключать въ себѣ никакого понятія. Худое или вредное желаніе отличается отъ добраго или полезнаго: отъ чегожъ отличается и что значитъ отклонительное желанïе? Развѣ отъ приклонительнаго? Но здѣсь паки слѣдуетъ вопросъ: что значитъ приклонительное желанie?» [Шишков 1803, 175-176]. Каждый язык обладает только ему одному присущими законами лексической сочетаемости; это тоже общее место современной лингвистики. Буквальный перевод с другого языка часто ведет к нарушению этих законов, и Шишков часто обращается к этому «аргументу сочетаемости», называя его «складом» или «составом» языка, например: «Каждому народу свой составъ рѣчей свойственъ: для чего Французы не перенимаютъ у насъ и не говорятъ je vous ai vu passant, jonant etc? Также для чего говорятъ они: je marche, а не je suis marchant, тогда, когда Англичане напротивъ того говорятъ: j am walking, а не j walk?» [Шишков 1803, 177]. Рассматривая язык переводных и оригинальных произведений карамзинистов, он не упускает случая поиронизировать по поводу тех нескладиц, которые выходят из-под их пера, например: «Народъ не думая о предметѣ кровопролитïя въ изступленïи своемъ веселился общимъ бѣдствïемъ. Слово предметъ хотя также есть новое и переводное; ибо нигдѣ въ старинныхъ книгахъ нѣтъ онаго; однакожъ оно довольно знаменательно, такъ что съ успѣхомъ въ языкъ нашъ принято быть можетъ; но при всемъ томъ и оное часто заводить насъ въ несвойственныя языку нашему выраженія. Въ вышесказанной рѣчи предметъ кровопролитïя есть нѣкая загадка, или излишняя кудрявость мыслей равно какъ и въ слѣдующей рѣчи: всякое тиранское изгнанïе, всякое убïйство, было тогда предметомъ благодаренïя и жертвъ. Почему мысль сія была бы хуже или слабѣе выражена, естьлибъ сказано было: за всякое жестокосердое изгнанïе, за всякое убïйство приносились тогда благодаренïя и жертвы? Симъ образомъ рѣчь ciя есть ясная и чистая Руская, а вышесказаннымъ образомъ оная есть Французско-Руская. Чемъ короче какая мысль можетъ быть выражена, тѣмъ лучше: излишность словъ, не прибавляя никакой силы, распространяетъ и безобразитъ слогъ: мы слово предметъ, послѣдуя Французскому слогу, весьма часто безъ всякой нужды употребляемъ, какъ напримѣръ: въ старину было многое очень стыдно, что нынѣ составляетъ честь и предметъ похвальбы. Для чего не просто честь и похвальбу. Или: молодые господа въ своихъ собранïяхъ имѣютъ обыкновенными предметами осмѣянïя легковѣрности невинныхъ женщинъ. Начто здѣсь имѣютъ предметами осмѣянïя легковѣрности? Для чего не просто осмѣиваютъ легковѣрность? Сверхъ сего не странны ли слѣдующія и симъ подобныя выражения: доставляя избытокъ свой въ другихъ предметахъ потребностей; занимательность предмета и проч.? Нѣгдѣ случилось мнѣ прочитать 58 чувствительное какъ нынѣ называютъ, описаніе о человѣкѣ, которой удитъ рыбу: съ дрожащимъ сердцемъ приподнимаетъ уду и съ радостïю вытаскиваетъ предметъ пропитанïя своего. Мнѣ кажется мы скоро будемъ писать: дрова суть предметы топленія печей. О! Kaкie сдѣлаемъ мы успѣхи въ словесности, когда достигнемъ до того, что вмѣсто подай мнѣ платокъ, станемъ слугѣ своему говорить: подай мнѣ предметъ сморканïя моего!» [Шишков 1803, 187-189]. Такой же несвойственной русскому языку «неудобопонятной гилью», по мнению Шишкова, являются выражения: путешествïе сдѣлалось потребностïю души — точка времени — ввесть моря въ переворотъ — вовлечь въ пучину переворота — направлять намѣренïе переворота на всѣ правительства — переворотный факелъ — церковную область преобратить въ переворотную провинцию — пентархïя обратилась въ переворотной кругъ — французскïе переворотные флоты — какое бы слѣдствïе ни имѣлъ противопереворотъ — исторженïе Голландïи изъ подъ переворотной власти — пepеворотная война сдѣлалась войною округленïя — оставить бездны политики — живая, плодотворная черта — черта вероломства — дошло до акцїи — непредѣльный порядокъ — отнести къ публикѣ слова — мысль перваго маїя — вспыльчивое самолюбїе. «Мы смѣемся надъ тою Рускою барынею, которая худо умѣя говорить по Французски, сказала нѣкогда: quande j’ étoit dans la fille, переведя cie cъ Рускаго, когда я была въ дѣвкахъ; но мы несравненно ее смѣшнѣе: она чужой языкъ изломала, располагая оный по природному языку своему, а мы коверкаемъ свой языкъ, располагая оный по чужому: которое изъ сихъ двухъ невѣжествъ больше и глупѣе?» [Шишков 1803, 178]. Нельзя не согласиться с Шишковым и в том, что злоупотребление заимствованиями делает речь неудобовразумительной; при этом надо отметить, что Шишков не был безусловным противником любых заимствований: «Мы имѣемъ еще нужду въ нѣкоторыхъ Техническихъ названіяхъ, безъ которыхъ не можемъ обойтиться, но и тѣмъ, когда отысканы бываютъ пристойныя Россійскія имена, и слухъ нашъ привыкнетъ къ онымъ, то во пepвыхъ раждается отъ того чистота слога, а во вторыхъ и самая наука удобнѣе впечатлѣвается въ разумъ нашъ. Привыкнувъ напримѣръ въ Механикѣ къ слову рычагъ, или въ землемѣріи къ слову отвѣсъ, мы лучше понимаемъ ихъ, нежели слова: левье, перпендикуляръ» [Шишков 1803, 179-180]. Однако эта нужда не оправдывает таких выражений, как: «”Королевская прокламацïя воспламенила даже до энтузïязма патрïотизмъ жителей Провинцïи Абруццо.” Здѣсь также больше иностранныхъ словъ, нежели Рускихъ. Велите прочитать cie человѣку незнающему по Французски, вы увидите, что онъ безъ заиканій и кривляній рта сего не прочитаетъ» [Шишков 1803, 178]. Технические и научные термины нужны нам, потому что они обогащают язык новыми понятиями, для которых с течением времени будут найдены и русские обозначения, «но какая нужда вмѣсто склонность говорить инклинацïя; вмѣсто отвращеніе, антипатïя; вмѣсто будущее время, будущность и прочь.? Трудно быть полезнымъ изобрѣтателемъ, а обезьяною всегда быть можно» [Шишков 1803, 180]. Еще один аргумент можно назвать «аргументом от злоупотребления модой»: в каждое время в каждом обществе возникает мода на употребление тех или иных слов; сами по себе они ничего дурного в себе не заключают, но злоупотребление ими нередко приводит к языковым несуразностям, на что и обращает внимание Шишков: «“Доколѣ буду жить, богини милыя, клянуся васъ любить.” И въ другомъ мѣстѣ: “часто начиналъ онъ говорить о безсмертïи, милой надеждѣ своей.” Во всякомъ языкѣ бываютъ такія слова, которымъ на другомъ языкѣ нѣтъ равносильныхъ: прилагательное милой или милая есть одно изъ таковыхъ словъ. Оно имѣетъ пріятной выговоръ и нѣжное знаменованіе; употребляется въ любовныхъ и дружескихъ объясненіяхъ, и сколько свойственно среднему и простому, столько неприлично высокому и пышному 59 слогу. Весьма пристойно говорить: милой другъ, милое личико; напротивъ того весьма странно и дико слышать: милая богиня, милая надежда безсмертïя. Сколь бы какое слово ни было прекрасно и знаменательно, однако естьли оное безпрестанно повторять и ставить безъ всякаго разбора, гдѣ нипопало, какъ то въ нынѣшнихъ книгахъ употребляютъ слово милая, то не будетъ оно украшеніемъ слога, а токмо однимъ моднымъ словцомъ, каковыя по временамъ проявляются иногда въ столицахъ, какъ напримѣръ: голубчикъ мой, какихъ нибудь, и тому подобныя. Расказываютъ, что Сумароковъ поѣхалъ однажды въ Москву въ то время, когда слово голубчикъ было тамъ въ великомъ употребленіи. По возвращеніи его оттуда въ Пeтepбургъ нѣкоторые изъ его пріятелей у него спрашивали: кого видѣлъ онъ въ Москвѣ? Никого, отвѣчалъ онъ, тамъ нѣтъ людей, все голубчики» [Шишков 1803, 180-182]. К «аргументу стилистической сочетаемости» Шишков прибегает тогда, когда встречает фразы вроде следующих: «”Они въ высокоглаголивыхъ фразахъ описали Бонапартово положенïе.” Юродливое сочетаніе Славенскаго слова высокоглаголивый съ Французскимъ словомъ фразъ или фраза» [Шишков 1803, 182-183]; «”Тамъ вѣтреныя мѣльницы чрезъ дыханïе нѣжнаго Зефира въ движенïе приходили — Тамъ мы подъ молодымъ березничкомъ (развѣ въ молодомъ, а не подъ молодымъ), грибокъ отъ земли отдѣляли. — Тамъ увидѣли, что стогъ сѣна былъ весь въ полымѣ (развѣ въ поломѣ, а не въ полымѣ), и бѣдные мужики тщетно старались подавать оному руку помощи.” Надлежитъ вездѣ наблюдать приличность, и отнюдь не соединять грубыхъ понятій съ нѣжными, или важныхъ съ низкими, какъ развѣ токмо въ шуточномъ слогѣ. Нѣжные Зефиры могутъ играть распущенным власами красавицы, шевелить розовыми листочками, прохлаждать утомленную солнечнымъ зноемъ пастушку; но пристойно ли имъ двигать вѣтреныя мѣльницы? Сыскавъ грибъ говоримъ ли мы когда: я грибокъ отъ земли отдѣлилъ? Хорошо о нещастномъ человѣкѣ сказать мы подали ему руку помощи, но прилично ли говорить cie о стогѣ сѣна?» [Шишков 1803, 197-198]. «Аргумент логичности» Шишков привлекает тогда, когда сталкивается с алогичными выражениями вроде следующих: «”Влеченïе нашихъ идей столь же обширно какъ пространный Океянъ.” Влеченіе, скрипѣніе, смиреніе и проч., не имѣютъ никакой обширности или пространства, и потому не могутъ быть уподоблены Океяну, такъ какъ поверхность не можетъ быть уподоблена толстотѣ, или точка высотѣ. Надобно разсуждать когда пишешь»; «”И такъ тихими шагами бѣгая по полю мы очень весело шли.” Тихими шагами не бѣгаютъ, и когда бѣгаютъ, тогда уже не ходятъ» [Шишков 1803, 197]. Если заимствования нехороши, то, может быть, положение могут спасти семантические кальки? Нет, — отвечает Шишков, — они тоже нехороши, ибо искажают свойственную языку лексическую сочетаемость. Шишков исходит из правильной и в общем-то очевидной истины о том, что многозначные слова разных языков, совпадая в основном значении, могут не совпадать в переносных. Слово другого языка может пробудить дремавшие в слове родного языка возможности к переносу значения на новые предметы или понятия, в чем собственно и заключается семантическое калькирование, однако вследствие этого действительно возникают необычные для данного языка словосочетания, которые могут повести к недоумению, непониманию, а то и к соблазну. Примером могут служить слова вкус и трогать, трогательный, вызвавшие особенно суровое порицание со стороны Шишкова. «Съ словомъ вкусъ мы точно также поступаемъ, какъ съ словомъ предметъ, то есть весьма часто упоптебляемъ его не къ статѣ. Оно произходитъ отъ глагола вкушать или отъ имени кусокъ, и значитъ чувство, какое получаетъ языкъ нашъ отъ раздробленія зубами куска снѣди. Сіе есть главное его знаменованіе: и потому въ 60 слѣдующихъ и подобныхъ сему рѣчахъ: вкусное вино, прïятное вкусомъ яблоко, противное вкусу лѣкарство, такожъ и въ сопряженіи его съ приличными ему прилагательными именами, какъ то: кислой, сладкой, горькой, пряной вкусъ и проч., имѣемъ мы ясное и чистое о немь понятіе. Но поелику человѣческій разумъ весьма обширенъ, такъ что сколько бы ни изобрѣлъ онъ разныхъ названій, однако всегда изобиліе мыслей его превосходнѣе будетъ изобилія словъ: сего ради часто бываетъ, что одно и тожъ самое слово служитъ къ изображенію двухъ или многихъ понятій, изъ которыхъ одно есть первоначальное, а другія по сходству или подобію съ онымъ отъ него произведенныя. Мы говоримъ вкушать пищу, и говоримъ также вкушать успѣхи. 3дѣсь въ первой рѣчи слово вкушать имѣетъ настоящее свое знаменованіе, а во второй заимствованное отъ подобія съ онымъ. Равнымъ образомъ и слово вкусъ употребляется иногда въ первоначальномъ знаменованіи, то есть означаетъ чувство, различающее снѣдаемые вещи; а иногда въ производномъ отъ подобія съ онымъ, то есть означаетъ разборчивость или знаніе различать изящность вещей. Въ семъ послѣднемъ смыслѣ нигдѣ не находимъ мы онаго въ старинныхъ нашихъ книгахъ. Предки наши вмѣсто имѣтъ вкусъ говаривали толкъ вѣдать, силу знать. Потомъ съ Нѣмецкаго geshmack вошло къ намъ слово смакъ; а наконецъ, читая Французскія книги, начали мы употреблять слово gout, нежели по собственнымъ своимъ понятіямъ. 33 Отъ сего то заимствованія словъ съ чужихъ языковъ раждается въ нашемъ сія нелѣпость слога и сей чуждый и странный составъ рѣчей. Естьли бы мы распространивъ знаменованіе слова вкусъ, употребляли оное тамъ токмо, гдѣ составляемая изъ онаго рѣчь непротивна свойству языка нашего, как напримѣръ слѣдующая: у всякаго свой вкусъ или это платье не по моему вкусу; то конечно было бы сіе обогащеніемъ языка, ибо въ обѣихъ сихъ рѣчахъ нѣтъ ничего противнаго здравому разсудку; слово вкусъ означаетъ въ нихъ съ равною ясностію и то и другое понятіе, то есть, первоначальное и производное отъ онаго. Но мы говоримъ: онъ имѣетъ вкусъ въ музыкѣ. Хотя привычка и дѣлаетъ, что рѣчь сія не кажется намъ дикою, однакожъ въ самомъ дѣлѣ оная состоитъ изъ пустыхъ словъ, незаключающихъ въ себѣ никакой мысли; ибо какимъ образомъ можно себѣ представить, чтобъ вкусъ, то есть чувство языка или рта нашего, пребывало въ музыкѣ, или въ платьѣ, или въ иной какой вещи? Естьли составленіе сей рѣчи терпимо, то для чего и другихъ такимъ же образомъ не составлять? Напримѣръ мы въ просторѣчіи говоримъ: онъ принюхалъ 34 что у нихъ на умѣ; для чегожъ, пріемля обоняніе за проницаніе, не говорить: онъ имѣетъ обонянïе въ ихъ умѣ? Рѣчь сія отнюдь не должна быть страннѣе первой, поелику оная точно такимъ же образомъ составлена. Одѣватъся со вкусомъ есть также не собственное наше выраженіе; ибо мы не говоримъ, или по крайней мѣрѣ не должны говорить: плакать съ горестïю, любить съ нѣжностїю, жить со скупостïю; но между тѣмъ, какъ свойство языка нашего во всѣхъ другихъ случаяхъ велитъ намъ говорить: плакать горько, любить нѣжно, жить скупо, въ семъ единомъ нельзя сказать: одѣваться вкусно; и такъ, когда мы какую рѣчь не можемъ составить по свойству языка нашего, и должны непремѣнно составлять оную противу свойствъ его; то сіе уже одно показываетъ, что мы нѣчто чужое вмѣшиваемъ въ свой языкъ» [Шишков 1803, 200-204]. «Трогательная сцена; занимательная книга или площадь.» Нововыдуманныя слова сіи въ великомъ нынѣ употребленіи. Почти во всякой книгѣ и на всякой страницѣ мы ихъ находимъ. Между тѣмъ естьли что нибудь безобразнѣе, какъ слово сцена, и еще трогательная сцена въ Россійскомъ, а особливо важномъ слогѣ? Слово трогательно есть совсемъ ненужной для насъ и весьма худой переводъ Французскаго слова touchant. Ненужной потому, что мы имѣемъ множество словъ тожъ самое понятіе выражающихъ, какъ напримѣръ: жалко, чувствительно, плачевно, слезно, сердобольно, и проч.; худой потому, что въ нашемъ языкѣ ничего не значитъ. Защитники сихъ 61 юродивыхъ словъ скажутъ мнѣ: когда глаголъ toucher по Руски значитъ трогать, то для чегожъ нарѣчіе touchant не должно значить трогательно? Я уже выше сего показалъ, что два соотвѣствующія на двухъ языкахъ слова не могутъ имѣть одинакаго круга знаменованія, и что глаголъ toucher не всегда значитъ трогать. Я не однократно говорилъ также, что мы не изъ Французскихъ книгъ должны учиться Рускому языку: иначе мы будемъ столько же смѣшны какъ бы Французы смѣшны были, ежелибъ они не слѣдуя собственнымъ своимъ понятіямъ, но гонясь за нашими, для выраженія словъ, таковыхъ напримѣръ, какъ тронуться, то есть помѣшаться въ умѣ, тронуться съ мѣста, то есть двигнуться, и тронуться, то есть повредиться (говоря о съѣстныхъ припасахъ или напиткахъ), стали выдумывать новыя, несвойственныя языку ихъ слова, производя ихъ отъ глагола toucher , для того токмо, что у нас происходятъ онѣ отъ глагола трогать» [Шишков 1803, 207-208]. В связи с этим Шишков вспоминает старую историю о том, как Сумароков, соблазнившись модным словом, употребил его в переводе «Гамлета»: уличенная сыном в убийстве своего мужа и пришедшая въ раскаяние Гертруда говорит Клавдию: Вы всѣ свидѣтели моихъ безбожныхъ дѣлъ, Того противна дня, какъ ты на тронъ возшелъ, Тѣхъ пагубныхъ минутъ, какъ честь я потеряла, И на супружню смерть не тронута взирала. На эту новацию откликнулся Тредиаковский: «... тронуть его, вмѣсто привесть въ жалость, за Францусское touche, толь странно и смѣшно, что невозможно словомъ изобразить. Вы можете тотчасъ почувствовать неблагопристойность сего слова на нашемъ языкѣ изъ околичности. Въ Трагедiи Гамлетѣ, говоритъ у Автора женщина именемъ Гертруда, въ дѣйств. 11. въ явл. 2. что она И на супружню смерть не тронута взирала. Кто изъ нашихъ не приметъ сего стиха въ слѣдующемъ разумѣ, именножъ, что у Гертруды супругъ скончался не познавъ ея никогда, врассужденiи брачнаго права, и супруговы должности? Однако Авторъ мыслилъ не то: ему хотѣлось изобразить, что она нимало не печалилась объ его смерти» [Тредиаковский 1750, 476-477]. Ломоносов отозвался известной эпиграммой: Женился Блезъ, старикъ безъ мочи, На Стеллѣ, что въ пятнадцать лѣтъ, И, не дождавшись первой ночи, Закашлявшись, оставилъ свѣтъ. Тутъ Стелла бѣдная вздыхала, Что на супружню смерть не тронута взирала. «Изъ сего довольно явствуетъ, сколь много знаніе языка предохраняетъ Писателя отъ погрѣшностей и несвойственныхъ выраженій, въ которыя онъ безъ того, при всемъ своемъ остроуміи и дарованіи, не рѣдко впадать будетъ» [Шишков 1803, 149]. Хотя в отношении данных слов (вкус, трогать) Шишков оказался плохим пророком, ибо эти кальки прочно вошли в русский язык, все же его общие теоретические рассуждения не лишены основательности. Против злоупотребления заимствованиями выступали многие деятели русской культуры конца XVIII — начала XIX века, но у них неприязненное отношение к заимствованиям было обусловлено чувством уязвленного национального самолюбия, тогда как у Шишкова оно было философски обосновано. Для познания свойств родного языка надо обращаться к родным источникам, в частности, к словарным богатствам памятников славянской письменности; с этой целью Шишков решает создать «Опытъ Словаря, или слова и рѣчи выписанныя изъ Священнаго писанія для показанія знаменованія оныхъ», о принципах которого и 62 полученных результатах мы будем говорить в 4 главе. Показав то, что, по его мнению, составляет красоту и глубокомыслие славенского языка, Шишков сетует на то, что русские писатели нового поколения не сумели «въ подвигѣ словесности» воспользоваться красноречием своих предков, виной чему неумеренное сближение с чужестранными народами, когда «вмѣсто занятія отъ нихъ единыхъ токмо полезныхъ наукъ и художествъ, стали перенимать мѣлочные ихъ обычаи, наружные виды, тѣлесныя украшенія, и часъ отчасу болѣе дѣлаться совершенными ихъ обезьянами. Все то, что собственное наше, стало становиться въ глазахъ нашихъ худо и презрѣнно. Они учатъ насъ всему: какъ одѣваться, какъ ходить, какъ стоять, какъ пѣть, какъ говорить, какъ кланяться, и даже какъ сморкать и кашлять. Мы безъ знанія языка ихъ почитаемъ себя невѣждами и дураками. Пишемъ другъ къ другу по Французски. Благородныя дѣвицы наши стыдятся спѣть Рускую пѣсню. Мы кликнули кличь, кто изъ Французовъ, какова бы роду, званія и состоянія онъ ни былъ, хочетъ за дорогую плату, сопряженную съ великимъ уваженіемъ и довѣренностію, принять на себя попеченіе о воспитаніи нашихъ дѣтей? Явились ихъ престрашныя толпы; стали насъ брить, стричь, чесать. Научили насъ удивляться всему тому, что они дѣлаютъ; презирать благочестивые нравы предковъ нашихъ, и насмѣхаться надъ всѣми ихъ мнѣніями и дѣлами» [Шишков 1803, 351-352]. Вследствие этого «родилось въ насъ и презрѣніе къ Славенскому языку», общим местом новейшей критики стала похвала писателю за то, что его слог «не надут Славянщизною» [Шишков 1803, 354]. Не надутый славянщизною, слог новейших писателей зато оказался надут чужеязычием, и Шишков не может удержаться, чтобы не привести еще с десяток примеров злоупотребления иностранными словами: «вездѣ вмѣсто явленія нахожу сцену, вмѣсто дѣйствія, актъ; вмѣсто унынія или задумчивости меланхолïю; вмѣсто баснословія, мифологïю; вмѣсто вѣры, религïю; вмѣсто стихотворческихъ описаній, дескриптивную или описывательную поэзïю; вмѣсто согласія частей, гармоническое цѣлое; вмѣсто предмѣстія, форштадъ; вмѣсто разбойниковъ, бандидовъ; вмѣсто возницы или извощика, фурмана; вмѣсто осмотра, визитацию; вмѣсто досмотрщика, визитатора; вмѣсто соборной церкви, катедральную; вмѣсто разсматриванія книгъ, рецензïю; вмѣсто добледушія, героизмъ и проч. Фу пропасть! думаю, начто такою расточительною pyкою и безъ всякой нужды сыплютъ они въ языкъ нашъ столько иностранныхъ словъ? Стану читать далѣе и вижу, что набивъ голову свою девятью долями чужеземной и одною долею своей словесности, и перемѣшавъ это вмѣстѣ, часто бываютъ они и тогда непонятны, когда кажется говорятъ собственнымъ языкомъ своимъ. Читаю Рускія слова и не понимаю ихъ: главное дѣйствіе (въ драмѣ) возмутительно, но не менѣе того естественно. Что значитъ здѣсь возмутительно? — Годъ траура былъ для меня возрастомъ. Что значитъ здѣсь: возрастомъ? — Индѣ, чтобы разумѣть Руское слово, должно мнѣ приводить себѣ на память Французской языкъ. Какъ можно положить себѣ въ голову, что когда Французы женъ своихъ называютъ: ma moitié, то и мы своихъ можемъ называть: моя половина? Гдѣ Французы скажутъ: objet, goût, tableau, тамъ и у насъ должно говорить: предметъ, вкусъ, картина, нимало не разсуждая о томъ, хорошо ли и свойственно ли то нашему языку, или нѣтъ?» [Шишков 1803, 356-358]. «Многіе нынѣ, почитая невѣжество свое глубокимъ знаніемъ и просвѣщеніемъ, презираютъ Славенскій языкъ и думаютъ, что они весьма разумно разсуждаютъ, когда изо всей мочи кричатъ: не ужъ ли писать аще, точïю, вскую, поне, распудить и проч.? Такихъ словъ, которыя обветшали уже и мѣста ихъ заступили другія, толико же знаменательныя, конечно нѣтъ никакой нужды употреблять; но дѣло в томъ, что мы вмѣстѣ съ ними и отъ тѣхъ словъ и рѣчей отвыкаемъ, которыя составляютъ силу и красоту языка нашего. Какъ могутъ обветшать прекрасныя и многозначащія слова, 63 таковыя напримѣръ, какъ: дебелый, доблесть, присно, и отъ нихъ происходящія: одебелѣть, доблïй, приснопамятный, приснотекущïй и тому подобныя? Должны ли слуху нашему быть дики прямыя и коренныя наши названія, таковыя, какъ: любомудрïе, умодѣлïе, зодчество, багряница, вожделенïе, велелѣпïе и проч.? Чемъ меньше мы ихъ употреблять станемъ, тѣмъ бѣднѣе будетъ становиться языкъ нашъ, и тѣмъ болѣе возрастать невѣжество наше; ибо вмѣсто природныхъ словъ своихъ и собственнаго слога мы будемъ объясняться чужими словами и чужимъ слогомъ» [Шишков 1803, 47-48]. «Рассуждение о старом и новом слоге» завершается сентенцией о том, что «доколѣ не возлюбимъ мы языка своего, обычаевъ своихъ, воспитанія своего, до тѣхъ поръ во многихъ нашихъ наукахъ и художествахъ будемъ мы далеко позади другихъ. Надобно жить своимъ умомъ, а не чужимъ» [Шишков 1803, 368]. К «Рассуждению…» Шишков приложил два «письма»: по-видимому, эти письма представляют собой литературную мистификацию и написаны самим Шишковым, хотя вопрос о возможном ином авторстве писем остается открытым. Первое письмо является апологией «старого» слога, а также содержит ряд отрывков из различных произведений, являющихся образцами чистого славянорусского языка: «Переводъ Казицкаго изъ сочиненій Віона», «Переводъ Кондратовича изъ Овидіевыхъ элегій», «Ломоносовъ въ похвальномъ словѣ Елисаветѣ», «Херасковъ въ Россіядѣ», «Разсужденіе о двухъ славныхъ добродѣтеляхъ, которыя Писателю Исторіи имѣть необходимо должно, то есть объ искренности и не суевѣрномъ Богопочитаніи, сочиненіе Николая Матониса», «Филотова рѣчь, когда онъ обвиняемъ былъ въ злоумышленіи на жизнь Цареву. Сочиненіе Квинта Курція о дѣлахъ Александра Великаго, переводъ Крашенинникова», «Рѣчь отъ лица малолѣтныхъ Царевенъ, Анны и Елисаветы, къ родителю ихъ Петру Великому, возвратившемуся въ Россію по долговременномъ Его странствованіи, сочиненіе Феофана Прокоповича», «Платонъ, въ рѣчи говоренной имъ въ Успенскомъ Соборѣ въ день Коронаціи Его Императорскаго Величества Государя Императора АЛЕКСАНДРА ПАВЛОВИЧА», «Клеона къ Цинею. Переводъ Голенищева-Кутузова», «Изъ Гораціевыхъ Сатиръ, переводъ Филиппа Геннингера», «Изъ Кантемировыхъ Сатиръ. Изъ 8 Сатиры», «Захаровъ въ похвальномъ словѣ своемъ Екатеринѣ Второй», «Суворовъ въ словѣ на торжество мира», «Изъ Хемницеровыхъ басенъ, куры и голубка», «Изъ второй Гораціевой Сатиры, переводъ Баркова», «Письмо Горація Флакка о стихотворствѣ къ Пизонамъ, переводъ Поповскаго», «ХАРИТЫ (Изъ сочиненій Державина)», «Богдановичъ въ Душинькѣ описываетъ путешествіе Венеры». Второе письмо является обличением «старого» слога и апологией «нового», в карикатурно преувеличенном виде изображающем его стилистические особенности. Если оно принадлежит перу Шишкова, то он показал себя в нем как чуткий стилизатор и остроумный пародист 35 . «Таким образом, позиция Шишкова — в ее первоначальном виде, еще не замутненном эксцессами журнальной полемики, — далека от примитивной ксенофобии. Опасность иноязычного влияния Шишков обосновывает философскими и лингвистическими аргументами, которые предвосхищают романтическую идею уникальности каждого народа, его языка, истории и культуры, романтический культ национального прошлого, отпечатавшегося в культурной памяти каждого народа через его язык, легенды и словесность» [Гаспаров 1999, 31]. Доводы Шишкова против «нового слога» ему самому казались вполне справедливыми, примеры вполне убедительными, поэтому тон его «Рассуждения…», несмотря на некоторую бранчливость и грубоватость остроумия, был в целом довольно благодушным. Его оппонентам оставалось только признать свое интеллектуальное 64 поражение и принести литературное покаяние, однако в действительности вышло не так и литературный спор приобрел характер литературной войны. 5 В 1804 году в журнале «Северный вестник» было напечатано «Письмо от неизвестного» «деревенского жителя», содержащее возражения Шишкову, и в том же году в «Московском Меркурии» появляется рецензия редактора журнала П. И. Макарова на «Рассуждение…» Шишкова. Автором рецензии, скрывшимся за инициалами А. З., по обоснованному предположению М. Л. Майкова, был Дмитрий Иванович Языков [Майков 1896, 29]: как непременному секретарю Российской академии ему было не с руки открыто выступать против своего сочлена. Д. И. Языков как критик не пытается обсуждать суть проблем, поднятых Шишковым; его взгляд скользит по поверхности и выискивает отдельные мелкие недостатки, подвергаемые справедливому порицанию. Так, если Шишков с большим одобрением отнесся к употреблению Ломоносовым, во избежание двусмысленности, слова чать вместо чай [см. Шишков 1803, 22-23], то Языков находит его доводы неубедительными: «Доказательство, не скажу слабое, а смѣшное! И не умѣющій читать пойметъ тoтъ часъ по смыслу пѣсни, что чай тутъ не означается напитокъ; а знающій Исторію знаетъ также, что во время Анакреона, чаю не только еще не пивали, но онъ былъ и неизвѣстенъ; слѣдственно, въ дождѣ ему повредиться никакъ не льзя было» [Языков 1804, 23]. Если Шишков считает, «чтеніе книгъ на природномъ языкѣ есть единственный путь, ведущій насъ во храмъ словесности» [Шишков 1803, 7], то критик «Северного вестника» не без иронии выставляет контрдовод: а как быть с теми частями словесности, «для которыхъ нѣтъ еще у насъ никакихъ образцовъ» [Языков 1804, 20]. Если Шишков в доказательство того, как Ломоносов умел в высоком слоге помещать низкие слова, не унижая ими слога, приводит стихи: О коль велико въ немъ движеніе сердечно! Геройско рвеніе, досада, гнѣвъ и жаль, И для погибели удалыхъ главъ печаль, то его критик, при всем уважении к Ломоносову, считает именно эти стихи неудачными на том основании, что слово жаль никто «не почтетъ иначе как за нарѣчіе, которое частію употребляется за безличной глаголъ; а тутъ употреблено оно вмѣсто существительнаго имени: жалость, сожалѣніе, и вставлено, какъ видно, для риѳмы». Кроме того, храбрых воинов не следует называть удалыми, ибо «слово удалый означаетъ у насъ буяна, повѣсу, и значило ли оно когда нибудь другое что либо, сомневаюсь 36 . Сверхъ того, вообще низкія слова не принадлежатъ къ Эпопеи; онѣ унижаютъ важность и достоинство оной» [Языков 1804, 22]. Если Шишков считает противным грамматическому строю русского языка употребление глагола влиять с предлогом на по аналогии с французским l’influance sur les esprits, и предлагает заменить его русским глаголом наитствовать, то его критик, соглашаясь, что этот глагол употребляется не с настоящим предлогом, все же не может согласиться с тем, чтобы «слово influance можно было перевести наітіемъ, наітствовать. — Славянское наітіе означаетъ болѣе нашествіе, нежели вліяніе. Наітіе Св. Духа, хорошо; но наитствовать на дѣла не знаю лучшели имѣть вліяніе на дѣла» [Языков 1804, 26]. Парадоксальная идея Шишкова о том, что «мы, оставя сіе многими вѣками утвержденное основаніе языка своего, начали вновь создавать оный на скудномъ основаніи Французскаго языка» [Шишков 1803, 2], вызывает у критика лишь удивление: «Признаюсь, что ciя мысль показалась мнѣ новою. Я всегда думалъ, что лучшіе наши писатели и переводчики заимствуютъ изъ Французскаго и другихъ языковъ только некоторыя слова и даже выраженія, которыя нимало неоскорбили бы 65 нашихъ прадѣдовъ, если бы они жили въ наши времена, и что къ сему принуждаются они утонченіемъ понятій нынѣшнихъ просвѣщенныхъ народовъ и недостаткомъ на нашемъ языкѣ словъ къ выраженію оныхъ» [Языков 1804, 19]. Критик не понял дилеммы, разделившей карамзинистов и Шишкова: что есть язык — форма или содержание, хотя неосознанно придерживается точки зрения представителей «нового слога». Если язык есть форма, то отчего бы и не обогатить эту форму, то есть совокупность средств выражения, в особенности словарь, путем заимствования слов, служащих выражению новых понятий, слов, в которых чувствуется недостаток. В заключение критик пишет: «Не худо для таковыхъ случаевъ, всегда имѣть въ памяти, что всѣ самые богатѣйшіе языки, въ томъ числѣ и Славянской, образовались одинакимъ способомъ; то есть, подражаніемъ, или если можно такъ сказать, переливомъ словъ одного языка въ другой. Сличите церковныя наши книги съ Греческими и убѣдитесь въ сей истинѣ. Paзумѣется, что во всемъ должна только быть мѣра» [Языков 1804, 28]. Таким образом, общая мысль Шишкова крайне упрощена и сводится к стремлению запретить в употреблении иностранные слова и использовать в качестве литературного славянский язык. 6 Более интересна и в идейном плане более содержательна критика П. И. Макарова. Об этом журналисте и критике надо сказать несколько слов особо. Петр Иванович Макаров, который был, наверное, большим карамзинистом, чем сам Карамзин, издавал журнал «Московский Меркурий», в котором «вызывающе резко отстаивал идеи единства европейской культуры, пропагандировал стирание черт местного своеобразия, оправдывал все новое и иронизировал над стариной» [Лотман, Успенский 1996, 443]. Когда мода стала объектом критики моралистов, Макаров не только взял ее под защиту, не только печатал в своем журнале сообщения о новинках моды, но и объявил ее своей точкой зрения на текущие события: «И такъ, Моды будутъ нашею точкою зрѣнïя, подъ которую (что касается до времени) станемъ подводить и прочïя свои статьи ― наблюдая притомъ, чтобы извѣстïя о книгахъ были сколько можно новѣе» [Макаров 1803а, 73]. «Мода как символ н о в о г о , а к т у а л ь н о г о , с е г о д н я ш н е г о действительно становится у Макарова той „точкой зрения”, с которой он оценивает окружающий мир. Он вызывающе подчеркивает условность тех или иных существующих норм и приличий. Он не упускает и случая посмаковать изменение нравов в сторону большей свободы: все новое для него ― лучшее, подобно тому, как для его литературных противников ценности принципиально связываются с прошлым, с традицией» [Лотман, Успенский 1996, 445]. Вот образчик его рассчитанного на эпатаж объявления о новейших тенденциях в моде: «Какъ скоро Богиня сдѣлаетъ движенïе, чтобы переворотиться, тонкая ткань, обтягиваясь около тѣла, рисуетъ всѣ его выпуклости, показываетъ явственно всѣ его формы. Сверьхъ того, костумъ требуетъ, чтобы груди были совершенно на ружѣ, и чтобы руки, голыя до самыхъ плечь, никогда не прятались. Словомъ сказать: видишь настоящую Венеру, окруженную Купидонами и Грацïями!... Что можетъ быть прелестнѣе такой картины?» [Макаров 1803б, 177-178]. Еще до выхода в свет «Рассуждения о старом и новом слоге» произошла небольшая стычка Макарова с Николаем Петровичем Брусиловым, издателем «Журнала Российской Словесности», который опубликовал сборничек под названием «Безделки, или некоторые сочинения и переводы» (СПб., 1803), среди которых находился «Разговор Сократа с Петиметром нынешнего века в царстве мертвых». Тема «Разговора» — воспитание юношества; в отношении языка примечателен такой диалог: 66 «Петиметръ Слушай конецъ моего описанiя: на пятомъ году къ дитятѣ приставятъ дядекъ, Гувернеровъ, иностранцевъ ….. Сократъ Иностранцевъ? О боже! Но какая имъ польза въ Иностранныхъ учителяхъ, развѣ мало у васъ въ отечествѣ людей, которые могли бы дать пристойное воспитанiе, которые бы могли образовать умъ и сердце молодаго человѣка? Развѣ отцы ….. Петиметръ Ехъ, голубчикъ! ты все судишъ по Гречески! будто у насъ думаютъ о томъ, чтобы образовать сердце молодаго человѣка, внушить ему любовь къ добродѣтели и ненависть къ порокамъ, и проч. У насъ не за тѣмъ приставляютъ иностранцевъ, къ нимъ отдаютъ дѣтей за тѣмъ, что бы научить ихъ иностраннымъ языкамъ, что бы внушить имъ презрѣнiе ко всему нацiональному, изгладить изъ памяти ихъ языкъ природной и тѣмъ бы хотя мало отличить ихъ отъ тѣхъ непросвѣщенныхъ провинцiяловъ, которые такъ крѣпко за нацiональное держутся, какъ паукъ за паутину. И не хвастовски сказать, что есть между людьми составляющими le beau monde Персополя такiе молодцы, которые доживъ до глубокой старости, слово сказать на природномъ языкѣ не умѣютъ. Это дѣлаетъ честь нашему воспитанiю! Сократъ У насъ никогда въ Грецiи такъ не поступаютъ. Никогда Фемистоклы и Аристиды наши не стыдились говорить отечественнымъ языкомъ, и никогда наемнику не поручалось у насъ исполнить долгъ родительской!» [Брусилов 1803а, 10-12]. В ответ на вопрос, какую пользу отечеству и какое утешение родителям принесут молодые люди, получившие такое воспитание, Сократ услышал: «О другъ мой! Отечество мое тамъ, гдѣ мнѣ хорошо» [Брусилов 1803а, 14]. На выступление Брусилова в обзоре новых книг отреагировал Макаров. Приведя из «Разговора Сократа с Петиметром» лишь самое начало: «— Сократъ. Что это за чучело? скажи, другъ мой, кто ты? человѣкъ ли? или …. Право не знаю, какъ тебя назвать, по крайней мѣрѣ скажи, съ которой ты слетѣлъ планеты? — Петиметръ. Ха, ха, ха! Par ma foi! Вы великой чудакъ, скажите, кто вы? quel est votre profession ici? — Сократъ. Кто я? ты меня не знаешь? Я Сократъ, Филозофъ, родомъ изъ Афинъ, одинъ изъ семи мудрецовъ Грецїи. — Петиметръ. Сократъ? мудрецъ? Аѳины? Que diable! что за странные слова? я отъ роду объ нихъ не слыхивалъ. Или ты пьянъ дружокъ, или съ ума сошелъ, ты врешь такїя пустяки, какихъ и въ нашихъ sociétés не говорятъ…—», — он лишь заметил: «Похоже ли это хотя нѣсколько на разговоръ Сократа? И какой Петиметръ скажетъ, что онъ не слыхалъ словъ: мудрецъ, Аѳины?» [Макаров 1803в, 42]. Брусилов обиделся на то, что Макаров счел, что «единственное достоинство сей маленькой книжки состоитъ въ ея краткости. Сіи слова Г. Критика можно разумѣть всякимъ образомъ. — Естьли же онъ находитъ достойнымъ Критики только малое число страницъ, то позволитъ спросить себя: Не ужели всѣ книги должны быть in Folio?» [Брусилов 1803б, 66]. «Похоже ли это хотя нѣсколько на разговоръ Сократа! говоритъ мой Критикъ. А я спрошу: похоже ли это хотя нѣсколько на Критику?» [Брусилов 1303б, 68]. На это Макаров уже ничего не отвечал, так как у него появился более серьезный противник — А. С. Шишков и его «Рассуждение о старом и новом слоге». В декабрьском номере «Меркурия» Макаров встал на защиту «нового слога», опубликовав развернутую критику «Рассуждения…» Шишкова. Рассмотрим аргументацию критика. Можно согласиться с тем, что славенский язык в XII веке был богаче и приятнее других языков Европы, которая, за исключением Константинополя и Испании, «отъ 67 Балтїйскаго моря до отечества Горацїевъ и Виргилїевъ, представляла одну картину глубочайшаго невѣжества» [Макаров 1803д, 158]; «наши предки успѣли занять отъ Грековъ множество названїй и нѣсколько метафоръ; успѣли, оставя Древнее Славенское нapѣчїe, образовать свой языкъ по свойству Греческаго. Процвѣлъ ли онъ заимствованными красотами (стр. 1), решительно сказать не можемъ: для сего надлежало бы видѣть и понимать чистый Славенскїй языкъ, котораго теперь не видимъ. Знаемъ только, что мы получили въ наслѣдство великое количество словъ, которыми, однакожь, не умѣемъ изъяснить всего, что думаемъ» [Макаров 1803д, 159]. Этот «аргумент от истории» весьма важен: если Шишков настаивает на изначальном единстве славянского и русского языков, считая их даже не языками, а наречиями одного языка, то карамзинисты декларируют изначальное различие этих языков; таким образом, славянский по отношению к русскому становится чем-то подобным латыни по отношению к новым европейским литературным языкам. При условии, что русская культура является частью европейской, новый русский литературный язык должен отказаться от славянского наследия и сблизиться с разговорным языком общества. С тех пор вопрос о языковой ситуации в Древней Руси, о соотношении славянского и русского был предметом многочисленных лингвистических дискуссий, но так и не получил общепризнанного решения 37 . Однако, продолжает Макаров, из-за татаро-монгольского нашествия Россия в культурном отношении отстала от Европы: «… когда Науки перешли въ Италїю, и понятїя начали быстро переливаться изъ Государства въ Государство; когда изобрѣтено книгопечатанїе, и умы частныхъ людей сдѣлались, такъ сказать, имѣнїемъ общимъ; когда наконецъ видъ Европы совершенно перемѣнился: съ того времени мы очевидно и далеко отстали отъ другихъ народовъ. Поэзїя давно украсилась именами Данта и Петрарка; Флоренцїя уже спорила о преимуществѣ съ древними Аѳинами; а мы еще носили оковы потомковъ Чингисхановыхъ» [Макаров 1803д, 158-159]. Явился Петр, и Россия быстрыми шагами стала догонять Европу. Первые успехи в образовании нового литературного языка ознаменовались поэзией Кантемира. «Недоставало только человѣка съ дарованїями превосходными и обработанными ученїемъ долговременнымъ, чтобы отважиться на образованїе новаго языка. Ломоносовъ отважился — и предалъ имя свое безсмертїю. Онъ собственнымъ примѣромъ доказалъ обожателямъ древности, что старинное не всегда есть лучшее» [Макаров 1803д, 160]. Этот «аргумент от Ломоносова» также весьма примечателен. Авторитет великого ученого и поэта был настолько велик, что отдавать его имя в монопольное владение Шишкову было никак нельзя, поэтому надо было превратить Ломоносова в своего союзника и предтечу, что Макаров виртуозно исполнил, представив дело так, что все значение его в истории русского литературного языка заключается в том, что он был «новатором», разорвавшим связь со славенским языком и осмелившимся на создание нового языка. Говорить о сугубой тенденциозности такого толкования едва ли приходится. Однако культурная и научная жизнь не стоит на месте; уже в эпоху Екатерины II «мы переняли отъ чужестранцевъ Науки, Художества, обычаи, забавы, обхожденїе; стали думать, какъ всѣ другїе народы (ибо чѣмъ народы просвѣщеннѣе, тѣмъ они сходнѣе) — и языкъ Ломоносова такъ же сдѣлался недостаточнымъ, какъ просвѣщенїе Россїянъ при ЕЛИСАВЕТѢ было недостаточно для славнаго вѣка ЕКАТЕРИНЫ» [Макаров 1803д, 161-162]. Этот «аргумент исторической изменчивости литературного языка», особенно его словаря, настолько очевиден, что едва ли стоило тратить столько слов, чтобы доказать, что язык эпохи князя Ярослава Мудрого отличается от языка эпохи Ивана Грозного, 68 как и последний от языка эпохи Екатерины Великой. Вопрос в другом: насколько этот аргумент достигает цели критика? Действительно ли Шишков предлагает использовать в литературе нового времени язык славянской Библии и богослужения? К этому вопросу мы еще вернемся. Протесты Шишкова против употребления заимствований Макаров отвергает на том основании, что все языки составились путем взаимообмена: «Всѣ языки составились одинъ изъ другаго обмѣномъ взаимнымъ. Римляне приняли много словъ отъ Грековъ, и передали много своихъ другимъ народамъ; Французы приняли слова Греческїя, Английскїя и даже Италїанскїя, для того, что Италїянцы прежде ихъ упражнялись въ Наукахъ и Художествахъ; Англичане образовали свой языкъ изъ разныхъ языковъ древнихъ и новыхъ. Почему же намъ однимъ не занимать? мы ли первые начали? Мы застали Руской языкъ наполненный словами Греческими, Латинскими, Татарскими, Нѣмецкими; всѣ народы, съ которыми наши предки имѣли войну или связи торговыя, сообщали имъ слова. Безобразитъ ли теперь нашъ языкъ Нѣмецкое слово кучеръ? какой поселянинъ не разумѣетъ его? или, лучше сказать, какого поселянина увѣришь, что оно не коренное Руское? Нѣкоторыя чужестранныя слова совершенно необходимы; лишь только не должно пестрить языка безъ крайней осторожности» [Макаров 1803д, 165-166]. Макаров обличает пристрастность, отсутствие надежных критериев для суждения о том, какие иностранные слова допустимы, а какие нет в русском языке: если сам Шишков употребляет слова прозаический, метафорический и др., то, справедливо вопрошает критик, «для чего не сказать перїодъ, тропъ? для чего не писать гармонїя, монотонїя, техническихъ словъ музыки?» [Макаров 1803д, 167]. Возражая Шишкову, Макаров писал, что просвещение стерло грань, отделявшую русский народ от европейских: «Сочинитель Разсуждениïя о слогѣ, утверждая, что каждой народъ въ составленïи языка своего умствовалъ по собственнымъ своимъ понятïямъ, весьма различнымъ отъ другаго народа, подаетъ оружïе на себя; ибо, въ отношенïи къ обычаямъ и понятïямъ, мы теперь совсѣмъ не тотъ народъ, который составляли наши предки; слѣдственно хотимъ сочинять фразы и производить слова по своимъ понятïямъ, нынѣшнимъ, умствуя какъ Французы, какъ Нѣмцы, какъ всѣ нынѣшнïе просвѣщенные народы» [Макаров 1803д, 168-170]. Нетрудно видеть, что, употребляя одно и то же слово умствовать, Шишков и Макаров вкладывают в него различное содержание: Шишков связывает его с внутренней формой слова как органа мысли, а Макаров ― с самой отвлеченной мыслью, с понятиями, а не со способами их понимания. Вместо того, чтобы осуждать дурные фразы плохих писателей (Туссентъ былъ великїй духъ между Неграми и др.), было бы лучше «сравнить два хорошихъ сочиненїя одного рода, старое и новое двухъ Писателей одной степени: тогда увидѣли бы, которому слогу должно отдать преимущество» [Макаров 1803д, 178]. Распространение просвещения в немалой степени зависит от языка. Если разговорный и книжный язык будет один и тот же, то распространение просвещения пойдет быстрыми шагами. «Славяно-русский» же язык «сдѣлался нѣкоторымъ родомъ священнаго таинства, и вездѣ тамъ, гдѣ онъ былъ, Словесность досталась въ руки малаго числа людей. Всякой ли можетъ посвятить 30 лѣтъ цвѣтущаго времени своей жизни на чтенïе старинныхъ книгъ, чтобы при сѣдыхъ волосахъ написать хорошее сочиненïе, непонятное всѣмъ его знакомымъ, кромѣ ученыхъ» [Макаров 1803д, 181]. Если и далее литературный язык будет отделен от разговорного языка образованного общества, то он станет совсем темным, и тогда «просвѣщенïе, вмѣсто того, чтобы разливаться ― и, подобно лучамъ утренняго солнца, играющимъ сперва на вершинахъ горъ, проникать напослѣдокъ въ мѣста самыя глухïя ― ограничится тѣснѣйшимъ 69 кругомъ. Тогда пропадетъ уже вся надежда сдѣлать для насъ Руской языкъ прïятнѣе другихъ языковъ» [Макаров 1803д, 182]. Предлагаемая Шишковым замена слова влияние словом наитствование, а слова развитие ― прозябением понятий делает ли язык понятнее и способствует ли распространению просвещения? Все значение Карамзина в том и состоит, что он создал «средний» язык, одинаковый и для разговоров и для книг: «Но есть языкъ среднïй, тотъ, которой стараются образовать нынѣшнïе Писатели равно для книгъ и для общества, чтобы писать какъ говорятъ, и говорить какъ пишутъ; однимъ словомъ, чтобы совершенно уничтожить языкъ книжной. И на что сей послѣднïй?» [Макаров 1803д, 180]. Как и для Карамзина, «красавицы», «Аспазии и Делии» являются для Макарова носительницами истинного вкуса и вершительницами судеб литературного языка: «Малозначущая Философïя ― есть превыше! Пусть укажутъ намъ хотя одну женщину, которая такъ сказала говоря съ другомъ!» [Макаров 1803в, 65]. Язык общества не может и не должен иметь ничего общего с простонародным языком, и Макаров порицает Шишкова за употребление слов, «которыхъ не льзя сказать въ хорошемъ обществѣ»: врать, бред, гиль, похуляя, пронюхал, фу пропасть, потчивать и др. [см.: Макаров 1803д, 193]; в рецензии на перевод сочинения г-жи Жанлис «Матери-соперницы» он находит «множество словъ и выраженïй весьма низкихъ и неправильныхъ, на примѣръ: шельма, точить балы, покалякать, держать ухо остро, попасться въ просакъ, ужалобить, прибранить» и заключает, что переводчику надлежало бы «подражать людям, которые говорятъ хорошо, а не тѣмъ, которые говорятъ дурно. Выраженïя простонародныя не должны Писателю служить правиломъ» [Макаров 1803г, 121-122]. Макаров считает, что критик имеет право на любое мнение, но выражать его должно с соблюдением приличий; недопустимо употреблять такие слова, какие позволяет себе Шишков в отношении своих оппонентов: врать, бред и др. Кроме того, оскорбительным является перемешивание фраз из сочинений Карамзина с фразами из сочинений его дурных подражателей: «Г. Карамзинъ сдѣлалъ эпоху въ Исторїи Рускаго языка. Такъ мы думаемъ, и, сколько намъ извѣстно, такъ думаетъ Публика. Сочинитель Разсужденїя о слогѣ думаетъ иначе: но противореча мненїю всеобщему, надлежало кажется говорить не столь утвердительно; надлежало вспомнить, что одинъ человѣкъ можетъ ошибиться; а тысячи, когда судятъ по вещамъ очевиднымъ, рѣдко ошибаются. Г. Карамзинъ сдѣлался извѣстнымъ всему ученому Свѣту; его сочиненїя переведены на разные языки, и приняты вездѣ съ величайшею похвалою: какъ патриоты, мы должны радоваться славѣ, которую соотечественникъ нашъ прїобрѣтаетъ у народовъ чужестранныхъ, а не стараться затмить ее!» [Макаров 1803д, 190-191]. Придирчивый судья других, Шишков и сам может стать предметом насмешек, и Макаров не отказывает себе в удовольствии привести несколько неуклюжих шишковских фраз вроде таких, как: слова за волосы друг друга тянут; Славенский язык, повелитель многих народов (язык, которым говорят, может ли быть повелителем народов?); колико цветник сей сладким веществом неистощаем (вм. неистощим); изображаемому им и др. [см.: Макаров 1803д, 193-197]. Если бы, «не подозрѣвая насъ въ раждающейся ненависти къ своему отечеству, не утверждая превосходства древняго слога передъ новымъ — онъ (Шишков – А. К.) сообщилъ нѣкоторыя правила для языка, другимъ еще неизвѣстныя, и найденныя долговременнымъ его прилѣжанїемъ: то получилъ бы истинныя права на благодарность. Но Г. Сочинитель, давъ свободу патрїотической своей ревности, забывъ, что написанное въ кабинетѣ должно его же волею явиться въ Публикѣ, выдалъ книгу для иныхъ утомительную, для другихъ огорчительную, и не знаемъ къ чему полезную» [Макаров 1803д, 197-198]. Таков вердикт Макарова. 38 70 Раздраженный явным непониманием своих доводов, Шишков издает новую книгу под названием «Прибавление к сочинению, называемому Разсуждение о старом и новом слоге Российского языка, или собрание критик, изданных на сию книгу, с примечаниями на оныя», — по тону сдержанный, но местами весьма ядовитый ответ своим критикам. Шишков обличает А. З. (т. е. Языкова), критика «Северного вестника», в простом неумении внимательно читать и понимать прочитанное. На обвинение критика в том, будто бы Шишков хочет ввести в употребление в качестве литературного славянский язык, тот отвечает: «Когда кто хочетъ судить чью книгу, то кажется необходимо должно ему напередъ прочитать ее и понять. Вы же, какъ видно, мою или не читали, или худо поняли. Разогните ее, вы вездѣ найдете въ ней подобныя сему разсужденія: “Простой, среднïй, и даже высокой слогъ Россïйской конечно не долженъ быть точно Славенскïй, однако же сей есть истинное основанïе его, безъ котораго онъ не можетъ быть ни силенъ, ни важенъ”» [Шишков 1804, 3-4]. Столь же нелепо и обвинение в том, что Шишков будто бы предлагает бросить читать книги на нынешнем русском и других языках: «Государи мои! вы обвиняете меня такими мыслями, какихъ у меня въ головѣ никогда не бывало. Етакъ вамъ не мудрено сдѣлать меня невѣждою, когда вы, не понявъ меня, собственныя ваши мысли мнѣ приписывать будете» [Шишков 1804, 8]. Чтение книг на иностранных языках, особенно выдающихся авторов, может быть очень полезно: оно способно обогатить нашу словесность новыми мыслями и понятиями, однако никакая самая великая книга не может научить нас «краткости и плавности слога, свойственному намъ составу рѣчей, силѣ выраженій, приличному употребленію словъ» [Шишков 1804, 17]. Чтение иностранных книг служит обогащению отечественного языка только при условии правильного их перевода, и Шишков ставит вопрос о том, что следует понимать под таковым: «Какой переводъ книгъ почитается наилучшимъ? Не тотъ ли, въ которомъ переводчикъ всѣ иностраннаго сочинителя мысли умѣлъ на своемъ языкѣ выразить съ равною силою и красотою? Слѣдовательно не гонялся за чужими словами и оборотами рѣчей, но искалъ своихъ» [Шишков 1804, 48]. Высказанная в общем виде, эта мысль кажется весьма обыкновенной, однако при более глубоком рассмотрении она дает уже нетривиальные результаты. Поводом к углублению размышлений на эту тему стали для Шишкова слишком буквальные переводы с французского эпигонов «нового слога», изобилующие лексическими и синтаксическими кальками. Слова двух языков, например, русского и французского, могут совпадать в своих основных значениях, но это не значит, что во всех контекстах одно и то же французское слово можно переводить одним и тем же русским. Причина этого заключается в том, что каждое слово языка обладает национально своеобразной лексической сочетаемостью. Шишков был, вероятно, первым в русском языкознании ученым, кто осознал этот факт. Вот несколько примеров. «Загляните въ хорошіе словари, вы увидите, что часто одному иностранному имени или глаголу соотвѣтствуютъ пять или шесть рускихъ именъ или глаголовъ; и обратно, одному рускому пять или шесть иностранныхъ. Отъ чего сіе? отъ того, что одно и тожъ самое иностранное слово, употребленное въ пяти или шести разныхъ рѣчахъ, при переводѣ оныхъ на нашъ языкъ не иначе выражено быть можетъ, какъ особливымъ рускимъ словомъ. Сіе есть свойство языковъ. Французы говорятъ espace de lieu, и мы можемъ сказать пространство мѣста, какъ то: пространство сей площади содержитъ въ себе пять сотъ квадратныхъ саженъ. Но Французы говорятъ также: espace de tems; можемъ ли мы сказать: пространство времени? Нѣтъ. По француски ето хорошо, а по нашему совсемъ непонятно; мы говоримъ: разстоянïе времени, какъ то: разстоянïе времени между началомъ первой и концомъ шестидесятой минуты 71 называется часъ. Французы говорятъ: l’étendue d’un corps: какъ переведемъ мы cie? протяженïе тѣла. Хорошо. Но вездѣ ли можемъ мы l’étendue переводить протяженïемъ? Нѣтъ. Французы говорятъ: l’étendue d’un jour, у нихъ ето принято и общимъ употребленіемъ утверждено, а у насъ смѣшно бы было вмѣсто долгота дня сказать протяженïе дня. Французы говорятъ composer, по нашему, смотря по составу рѣчи, иногда значитъ ето составить, иногда сочинить, иногда сощитаться, иногда договариваться, и пр. Они скажутъ décomposer, а мы не можемъ сказать разсоставить. Намъ для выраженія сего понятія надлежитъ искать другаго, собственнаго своего слова. И такъ чтожъ значитъ переводъ словъ? Естьли пріискиваніе выраженій, то для сего нужно знать свой языкъ и силу собственныхъ своихъ словъ; естьли же простое преложеніе чужестранныхъ названій и принятіе оныхъ точно въ тѣхъ знаменованіяхъ, какія онѣ на своихъ языкахъ имѣютъ, не соображаясь со свойствами нашего языка, то таковый переводъ не требуетъ конечно ни трудныхъ умствованій, ни глубокихъ знаній, но за то вмѣсто мнимаго обогащенія чрезвычайно портитъ языкъ нашъ» [Шишков 1804, 55-57]. 39 Еще более углубляясь в исследование этого предмета, Шишков приходит к пониманию того, что своеобразие лексической сочетаемости определяется внутренней формой слова, то есть тем внутренним образом, или способом понимания вещи или понятия. Впервые понятие (но не термин) внутренней формы было выражено Шишковым еще при написании «Рассуждения о старом и новом слоге»: «...естьли мы хотя нѣсколько разсудимъ, то увидимъ, что каждой народъ въ составленiи языка своего умствовалъ по собственнымъ своимъ понятіямъ, весьма различнымъ отъ другаго народа: мы напримѣръ слово сокровище произвели отъ глагола сокрывать, разсуждая, что чѣмъ драгоценнѣе какая вещь, тѣмъ рачительнѣе стараются сохранять, или сокрывать оную. По сему понятію нашему всякое богатство или редкую и драгоценную вещь называемъ мы сокровищемъ. Французы напротивъ того, умствуя иначе, произвели названіе cie отъ имени or, золото, сложа оное съ предлогомъ tres, соотвѣтствующимъ нашему предлогу npe, или нарѣчію весьма. Итакъ по ихъ понятію tresor, то есть сокровище, есть вещь превосходнѣйшая или дражайшая золота. — Намъ свойственно отъ нашего названія сокровище произвести глаголъ сокровиществовать, котораго они отъ своего названія произвести не могутъ. Имъ же свойственно отъ ихъ названія tresor произвести имя tresorier, котораго мы отъ нашего названія произвести не можемъ. Отсюду явствуетъ, что не токмо отрасли, происходящія отъ корней словъ, но и самыя соотвѣтствующія въ двухъ языкахъ слова, хотя одно и тожъ понятіе выражаютъ, но по различнымъ умствованіямъ составлены и отъ разныхъ источниковъ проистекаютъ» [Шишков 1803, 305-306]. Фактически Шишков не прав, ибо франц. tresor восходит в конечном счете к греч. θησαυρός ‘клад, сокровище’, однако в данном случае важно не это, а сам его подход к слову, корню как орудию понимания и интепретации действительности. Переводчик, по мысли Шишкова, обязан считаться с внутренней формой слова или фразеологизма, в противном случае его постигнет неудача. Например: «Часто хотя не въ книгахъ, однако въ разговорахъ, Францускую рѣчь il n’est pas dans son assiette, переводятъ у насъ: онъ не въ своей тарелкѣ, не зная того, что ежели бы французы подъ словомъ assiette разумѣли здѣсь тарелку, такъ никогда бы рѣчь ciя имъ въ голову не пришла, потому что оная не составляла бы никакой мысли. Хотя тарелку и называютъ они assiette, однакожъ assiette есть также у нихъ и морское названіе, которое значитъ разностъ углубленія между носомъ и кормою корабля. На нашемъ морскомъ языкѣ разность сію называютъ деферентомъ. Примѣчается, что каждый корабль при разныхъ деферентахъ, какiе оному дать можно, имѣетъ одинъ такой, при которомъ онъ лучше и скорѣе ходитъ. Отсюду по подобiю съ кораблемъ говорится и о человѣкѣ: il n’est pas 72 dans son assiette, онъ не своемъ деферентѣ, то есть: какъ корабль не при томъ углубленiи носа съ кормою, какое свойственно образу его, ходитъ лѣниво и медлѣнно, такъ и человѣкъ не въ томъ расположенiи духа, какой наиболѣе сроденъ ему, обыкновенно бываетъ вялъ, не веселъ, задумчивъ. И такъ въ словахъ: онъ не въ своемъ углубленïи или деферентѣ, есть мысль и подобiе; но въ словахъ: онъ не въ своей тарелкѣ, нѣтъ никакаго подобiя ни мысли. Для чего привелъ я примѣръ сей? для того, чтобъ показать, что мы часто не зная ни францускаго, ни своего языка силы, переводимъ слова и рѣчи, и составляя такимъ образомъ новыя, никому непонятныя выраженія, думаемъ, что мы обогащаемъ ими словесность нашу» [Шишков 1804, 6263]. Шишков, надо думать не без сарказма, напоминает карамзинистам слова Вольтера: «Горе тѣмъ рабственнымъ переводчикамъ, которые, гоняясь за каждымъ словомъ, отъемлютъ у мысли силу!» [Шишков 1804, 125], однако нельзя не заметить и иронии истории: идиома быть не в своей тарелке, несмотря на свою полную безóбразность, то есть отсутствие внутренней формы, все же вошла в русский язык, хотя с совершенно условным значением, врагом которого Шишков оставался всю жизнь. Мысль Шишкова станет понятнее, если взглянуть на нее в свете той теории именования, которую разрабатывал А. Ф. Лосев: в акте номинации есть три момента: «1) отвлеченный смысл сам по себе, 2) какой-нибудь его заместитель и представитель и 3) их отождествление в одном и неделимом предмете. Пусть мы имеем немецкое слово для обозначения понятия «искусство». Тут у нас: 1) отвлеченное понятие искусства, одинаковое во всех языках и во всех пониманиях; 2) сфера могущества, воли творчества, которая, взятая сама по себе, отнюдь не есть нечто обязательно связанное с искусством (хотя в данном случае языковое сознание призвало эту сферу как специального заместителя и выразителя искусства); и 3) то третье, где оба эти принципа совпадают настолько интимно и неразрывно, что получается одно и единое слово, в котором иной раз уже с трудом можно различить оба эти момента» [Лосев 1997, 190]. Это слово Kunst. Те же три момента и у Шишкова: слова, хотя одно и то же понятие выражающие, по различным умствованиям составлены и от разных источников проистекают. Внутренняя форма часто нагляднее всего предстает в таких единицах языка, как идиомы. Допустим, у нас есть отвлеченное понятие полной ненужности какой-либо вещи; далее есть образ, гештальт — рыба под зонтиком; наконец, есть отождествление отвлеченного понятия и его заместителя — образа рыбы под зонтиком; так появляется фразеологизм: Нужно мне это как рыбе зонтик. В протестах Шишкова против заимствований и семантических калек была и политическая подоплека: «Слѣды языка и духа чудовищной французской революцiи, доселѣ намъ неизвѣстные, мало по малу, но прибавляя отчасу скорость и успѣхи свои, начали появляться и въ нашихъ книгахъ. Презрение къ вѣрѣ стало оказываться въ презрѣнiи къ языку славенскому» [Шишков 1870-2, 5]. Однако важнее и содержательнее другое: слово для Шишкова есть способ понимания и выражения идеи, которая сама по себе не является ни русской, ни французской; можно и нужно заимствовать идеи, но выражать их надо на своем языке. Эту в целом, безусловно, здравую, глубокую и плодотворную мысль, близкую к принципам заимствования Ломоносова, Шишков мог иногда довести до абсурда, предлагая, например, употреблять вместо слова фортепьяно якобы равнозначное ему тихогром, вместо калоши — мокроступы, вместо бильярд — шаротык. В своих пометках к Академическому словарю Шишков предлагает заменить слово анатомия — трупоразъятием, геометрию — землемерием, анемометр — ветрометром [см.: Файнштейн 1980, 157-163]. Существенное значение, вплоть до нашего времени, имеют контраргументы Шишкова в защиту славянского языка. Прежде всего, отказ от славянского наследия 73 сильно обеднит словарь русского литературного языка: «Всякъ знаетъ, что богатство наше состоитъ въ Славенскомъ языкѣ. Употребительный нынѣ Россійскій языкъ есть чадо онаго, заимствующее отъ него все свое украшеніе. Запрети намъ писать: конь, всадникъ возница, вертоградъ, храмъ, молнïеносный, быстропарящïй, и всѣ подобныя симъ слова, имѣющія корень свой въ Славенскомъ языкѣ, словесность наша будетъ не лучше Камчадальской» [Шишков 1804, 100]. Культурные европейские народы никогда не отказываются от наследия предков, и Шишков, надо думать, не без удовольствия и скрытой иронии поучает русских европейцев тому, что древние книги могут стать источниками обогащения современных языков: «Мейснеръ читаетъ нечаянно попавшуюся ему забытую всѣми старинную книгу, называемую: шесть сотъ двадцать семь повѣстей о шутливыхъ рѣчахъ и бранныхъ словахъ придворнаго балагура Клауза. Пріятель Мейснеровъ, нашедъ его упражняющегося въ чтеніи сей книги, спрашиваетъ у него: какъ можетъ онъ читать такой вздорь? Мейснеръ отвѣчаетъ: можетъ быть усмотрю я здѣсь первое основанïе нѣкоторыхъ славныхъ вымысловъ; найду нѣсколько хорошихъ не справедливо забытыхъ выраженій; соберу нѣкоторыя свѣденïя о тогдашнемъ образѣ мыслей Саксонцевъ — Господинъ Меркурій не знаю по какому праву отъ лица всѣхъ нынѣшнихъ писателей кричитъ: мы не хотимъ читать старинныхъ рускихъ книгъ; мы хотимъ быть Виландами, Мейснерами, Доратами! Государи мои! я отъ истиннаго сердца желаю вамъ сего, но не вижу къ тому никакой надежды: Мейснеры даже и въ Клаузахъ ищутъ, нѣтъ ли чего такого, что изъ нихъ почерпнуть можно, а вы даже и въ сокровищахъ Славенскаго языка ничего добраго не находите» [Шишков 1804, 108-109] 40 . На возражение Макарова, что все языки составились один из другого взаимным обменом («Римляне приняли много словъ отъ Грековъ, и передали много своихъ другимъ народамъ; Французы приняли слова Греческïя, Латинскïя, и даже Италïянскïя. <…> Почему намъ однимъ не занимать? мы ли первые начали?» [Макаров 1803д, 165]), Шишков находит остроумный ответ, привлекая к себе в союзники не кого-нибудь, а самого Вольтера: «Волтеръ исчисляя недостатки существующіе въ языкахъ, между прочимъ говоритъ: «надлежало бы, чтобъ крикъ каждаго животнаго отличался особливымъ словомъ. Не имѣть выраженïя означающаго птичïй или ребячïй крикъ, и называть толь различныя между собою вещи одинакимъ именемъ, есть превеликая скудость языка. Слово vagissement, происходящее отъ латинскаго vagitus, могло бы весьма хорошо выражать вопли младенца въ колыбели» [Шишков 1804, 128-129]. Если французы могут обогащать свой язык, обращаясь к латинскому наследию, то русским сам Бог велел с этой же целью обращаться к славянскому языку: «И такъ, когда знаменитый писатель сей, будучи Французомъ, велитъ, для обогащенія языка своего, почерпать слова изъ Латинскаго, довольно уже отдаленнаго отъ нихъ языка; то какъ же, будучи рускимъ, не велѣлъ бы онъ намъ почерпать словъ изъ ближайшаго къ намъ и природнаго языка нашего Славенскаго?» [Шишков 1804, 130]. Шишков нашел в Вольтере себе союзника и по вопросу о порче языка чужеязычием [см.: Шишков 1804, 138]. Вывод напрашивается сам собой: не Макаров, а Шишков является истинным русским европейцем, ибо он поступает так, как поступают представители всех культурных исторических народов — уважает святыни своего народа, к числу которых относится и древний язык, черпает из национальной традиции творческое вдохновение 41 , не искажают чистоту языка бездумным употреблением заимствований, тогда как «карамзинисты» выглядят дикарями и варварами, увлекающимися модными побрякушками. Помимо своей роли источника пополнения словаря русского литературного языка славянский язык еще более важен как основа его высокого стиля. Желание 74 «карамзинистов» создать некий «средний» язык, равно пригодный для книг и для разговоров в обществе, и тем самым уничтожить книжный язык, представляется Шишкову столь же неосуществимым, как попытка найти среднюю точку на шаре, ибо во всех литературных языках существует различие между разговорным и книжным языком, а внутри книжного — различие между стилями в зависимости от «важности» темы и наличных средств воплощения стиля. В отношении последних в русском литературном языке особую роль играют средства славянского языка, и Шишков на ряде примеров показывает очевидное различие между выражением одной и той же мысли средствами разных стилей: «Слогъ или языкъ, которымъ объясняемся мы въ книгахъ, часто не приличенъ бываетъ разговорамъ, а языкъ какимъ объясняемся мы въ разговорахъ, часто не приличенъ бываетъ книгамъ, особливо же требующимъ важнаго и высокаго слога. Въ книгѣ могу я сказать: гряди Суворовъ, надежда наша, побѣди враговъ! Но естьли бы я въ личномъ моемъ разговорѣ съ нимъ сказалъ ему ето, такъ бы всѣ сочли меня сумасшедшимъ. Въ книгѣ могу я сказать: звѣздоподобный, златовласый, быстроокïй; но естьли бы я въ бесѣдѣ такимъ образомъ разговаривать сталъ, такъ бы вcѣхъ поморилъ со смѣху» [Шишков 1804, 119]. Или: «Сколько книжной или ученой языкъ страненъ въ разговорахъ общежитія, столько языкъ разговоровъ страненъ въ высокихъ сочиненіяхъ, и недостаточенъ для книгъ, выключая тѣхъ, которыя требуютъ простаго слога. Весьма бы смѣшно было въ похвальномъ словѣ какому нибудь Полководцу, вмѣсто: Герой! вселенная тебѣ дивится, сказать: Ваше Превосходительство, вселенная вамъ удивляется» [Шишков 1804, 120]. Не останавливаясь на второстепенных разногласиях между Макаровым и Шишковым, признаем, что позиция последнего выглядит более основательной, ибо он ратовал за стилистически многообразный и семантически укорененный в русской культурно-языковой традиции литературный язык. 8 Критическое выступление Макарова, сочувственно принятое сторонниками «нового слога», подало повод к сатире С. С. Боброва 42 ; однако, возможно по моральным соображениям, в связи со смертью Макарова осенью 1804 года, она не была напечатана, осталась в рукописи, но была известна современникам; долгое время памфлет считался утерянным и лишь сравнительно недавно был найден и опубликован 43 . Свое отношение к полемике Шишкова с последователями «нового слога» Бобров определил в четвертой части сборника «Рассвет полночи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных Гениев России с последованием дидактических, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва» (Ч. 1-4. СПб., 1804) под названием «Таврида», которую открывают «Предварительные мысли». Здесь он осуждает неумеренное увлечение заимствованиями, обосновывая это, как и Шишков, тем, что сами европейцы очень ревниво относятся к подобной порче своих языков; создание новых слов «гораздо простительнѣе, нежели суетный вводъ многихъ чужестранныхъ словъ безъ нужды, какъ то: рельефъ, барельефъ, мораль, натура, девизъ, фронтисписъ, ангажировать, азардъ, фрапировать, пикировать, также какъ и странный переводъ чужихъ реченій при достаткѣ и силѣ своихъ. — Извѣстно, съ какимъ негодованіемъ и нетерпѣливостью просвѣщеннѣйшіе изъ Англичанъ чувствуютъ, когда иностранныя слова празднуютъ у нихъ въ чужомъ покроѣ; они тотчасъ перераждаютъ ихъ въ собственныя, хотя и весь языкъ ихъ, правду сказать, почти заемной» [Бобров 1804-IV, 12]. В вопросе о славянском наследии Бобров также следует за Шишковым: «Къ стати при семъ можно упомянуть, что мы, пренебрѣгши драгоцѣнный вкусъ нашей древности, по крайней мѣрѣ вырывающійся изъ 75 подъ развалинъ старобытныхъ пѣсенъ, или народныхъ повѣстей и особенныхъ поговорокъ, — пренебрѣгши самое богатство древней нашей словесности, которую, кажется, вмѣсто присвоенія чужихъ сокровищъ, лучше бы можно было нынѣ съ помощію времени вновь усыновить, — пренебрѣгши всѣ сіи драгоцѣнности, не перестаемъ по сію пору пресмыкаться въ притворѣ искуства, и никогда не растворяя собственныхъ красокъ, пишемъ чужою кистію, и даже съ надменною нѣкоею радостію и жадностію хватаемъ чужія слова, какъ будто кладъ, и присвояемъ вкусъ не только въ иноземной одеждѣ, но и свое родное одѣваемъ на чужую стать. Я говорю о точномъ національномъ вкусѣ. Сумнительна и подложна та красавица, которая къ природнымъ прелестямъ еще занимает пригожство отъ румянъ, притиранiй и проч. <…> Забывать вовсе коренный, матернiй Славенскiй языкъ съ нѣкимъ горделивымъ небреженiемъ есть то же, какъ своенравно подвергаться участи блуднаго сына, или безчувственности осляго жребяти. Неблагодарность къ родителю всегда гибельна!» [Бобров 1804-IV, 12-13]. Следует отметить, что «в 1805 г. Россия официально вступила в военный конфликт с Францией, и вопрос о французском воздействии на русский язык получил новый, уже чисто политический поворот» [Лотман, Успенский 1975, 467]. В этих новых культурно-политических обстоятельствах определилось отрицательное отношение Боброва к жеманной манерности «нового слога», к речевым навыкам щеголей, выражением которого стал памфлет «Происшествие в царстве теней». Возможно, форму разговора в царстве мертвых Бобров позаимствовал у Н. П. Брусилова 44 ; так или иначе, используя форму лукиановского диалога, Бобров свел в царстве мертвых древнего Бояна, Меркурия, Ломоносова и новейшего Галлорусса, под видом которого изобразил Макарова. «Замысел сатиры Боброва таков: поскольку Макаров торжественно заявил о превосходстве новой русской культуры над древней, надо свести обе эпохи на загробный суд, а судьей назначить Ломоносова, которого Макаров (по мнению Боброва, без достаточных на то оснований) зачислил в предшественники Карамзина» [Лотман, Успенский 1975, 467]. Каждый из участников диалога наделен собственной речевой манерой, которая воплощает ту или иную лингвистическую позицию; «перед нами как бы театр масок, где распределение ролей отражает распределение возможных речевых установок» [Лотман, Успенский 1975, 477]. Речь древнего Бояна нарочито архаизирована, приветствуя Ломоносова, он говорит так: «Радуюсь прибытiю твоему, великiй пѣвецъ Славы россiйской! — Первенствуй во вѣки между нами, и суди праведно челомъ бьющихъ тебѣ Бардовъ! — Не я, но паче сей юноша ищетъ нѣкоего уряда; онъ въ краткое время бесѣды успѣлъ поразить буесловiемъ своимъ, издѣваясь надъ праотеческимъ обычаемъ, языкомъ и правилами, а превознося токмо свои и сверстническiе непонятные мнѣ писанiя» [Бобров 1996, 581-582]. Галлорусс воплощает в карикатурном виде все особенности «нового слога»; в ответ на недоумение Бояна по поводу его вида и языка он выскомерно объясняет закосневшему старцу: «Знаешь ли, что нынѣ у насъ всё перемѣнившись? — Я тебѣ разскажу: — на мѣсто неуклюжаго вашего платья, вашихъ жупановъ носятъ послѣдней моды фраки, какъ видишь на мнѣ; — прическа на головѣ славная a la Tite, — бороды брѣютъ; — старыхъ упрямцовъ обычаи брошены; всѣ ихныя морщины разправлены; — ихная грубость, ихная серiозностъ, или по вашему степенность как ветхiя и поношеныя вещи, презрѣны; нынѣ все моложе, все освѣженнѣе; все улыбается; — чувства утонченнѣе; — языкъ руской очищеннѣе; кисть нашихъ Авторовъ не по прежнему сентиментальнѣе, живѣе, рѣзвѣе; вотъ какая во всемъ реформировка! по чести скажу: прежняя Россiя была подлинно покрывшись какимъ то ночнымъ мерцанiемъ; все было тогда заблудительно, не развязано, не выяснено; а нынѣ, — ты видишь и судишь по мнѣ, — вездѣ ужь разсвѣтавши; — однимъ словомъ, все въ своей тарелкѣ» [Бобров 1996, 576]. Ср. 76 также: какая странность; на хорошей ноге (калька фр. sur un bon pied); ретушировать ‘обновлять’; ах!; надобно, чтобъ; перечистить себя; галиматья; этикеты; былъ нарядясь; был развязаннѣе; были тобою плѣняющіеся; утонченный вкусъ; блистать; играть славную роль; поэты поютъ браво; большой свѣтъ (le grand monde); патетически; до безконечности; феноменъ; онъ много начитанъ (il a beacoup lu); здѣлали постель (faire le lit); женерозъ (généreux ‘великодушный, благородный’); беретъ мѣсто; разтрогалъ мой жени; возьмите терпѣніе (prendre patience); печать чистаго вкуса (l’empreinte du pur goût); здѣлайте честь (faire honneur); интересное; рецензируете; эложь (éloge ‘хвала, похвала’); очень браво; сіяющія мысли и др. 45 После уничтожающего разбора образцовых, по мнению Галлорусса, произведений «нового слога» Ломоносов выносит им суровый приговор, являющийся одновременно лингвистическим манифестом Боброва: «Я стараясь очищать его, не только не опровергъ основанiй Славенскаго языка, но еще въ оныхъ, какъ въ органическихъ законахъ, показалъ всю необходимость и существенность, и тѣмъ положилъ предѣлы всякому вводу иноязычныхъ нарѣчiй, какъ примѣси чужей крови. Но вы перелѣзли ciи предѣлы, изказили языкъ, и сему изкаженiю дали еще имя: новой вкусъ, чистое, блестящее, сладкое перо, утонченная кисть. ― И ты еще осмѣлился оскорблять сего почтеннаго старца, которому долженствовалъ бы изъявить всякую признательность и справедливость! — Вѣтрогонъ! <· · · > Положимъ, что важный языкъ его для тебя кажется дикимъ, и какъ бы грубымъ тѣломъ мыслей; но знай, что въ семъ твердомъ и маститомъ тѣлѣ душа прекрасна и молода. По тогдашнему времени оно для нее было довольно удобнымъ и всякаго прiятiя достойнымъ жилищемъ. Твой же на противъ того языкъ вмѣсто, чтобы по руководству моему возвышался, отъ часу болѣе чрезъ васъ упадаетъ, не имѣя другой души, кромѣ такой, которая находитъ вкусъ въ Секванской водѣ, не рѣдко вредной даже нравственности; Да и трудно ли упасть ему, когда мнимые твои Генiи надлежащимъ образомъ не вытвердя органическихъ правилъ языка, и не повинуясь основательному разбору истинныхъ судителей, но слѣдуя только тщеславiю, вольнодумству и самоугожденiю безъ любви къ отечественному, вдругъ принимаются за перо, и похищаютъ блестящее имя какихъ то писателей? — Боянъ всегда будетъ слыть соловьемъ не только девятаго или десятаго вѣка, но съ сего времени станетъ почитаться честiю и украшенiемъ послѣднихъ вѣковъ; а твоя и тебѣ подобныхъ блистательность останется въ одной могилѣ съ тобою; повѣрь мнѣ» [Бобров 1996, 599-600]. Окончательным определением посмертной судьбы Галлорусса стало непрестанное, «безъ перемѣжки», чтение «Телемахиды» Тредиаковского 46 с разбором каждого периода по правилам риторики, поэтики и грамматики. Таким образом, за утонченностью, перифрастической изнеженностью, обилием заимствований и семантических калек стоит, по мнению Боброва, слабость духа, упадок силы, отсутствие любви к отечеству и даже безнравственность. Всему этому Бобров противопоставляет «коренные», органические начала русского литературного языка, коими он признает язык простонародных песен и церковных книг. Не отвергая термина «вкус», Бобров наполняет его новым содержанием: «… если Карамзин, говоря о вкусе, ориентируется на просвещенное употребление, то Бобров ориентируется на проникновение в Гений языка и нации» [Лотман, Успенский 1975, 574], в чем следует усматривать появление новых, предромантических тенденций в русской культуре. Вместе с тем в речи бобровских резонеров — Бояна и Ломоносова — легко заметить довольно много галлицизмов, на что уже было указано публикаторами текста «Происшествия…»: «Так, например, Боян у Боброва употребляет слово вкус в значении фр. goût, очаровательный — в значении фр. brillant, восклицание небо! в соответствии с фр. o ciel!; точно так же употребление слов трогательный, блистательный, блистательность, приятный, приятность, прелесть в устах бобровского Ломоносова 77 может в конечном итоге отражать значение фр. tochant, brillant, élégant, élégance, charme» [Лотман, Успенский 1975, 500]. Это значит, что для Боброва значимым было культурное противостояние петиметрам; он обличает в них то, что носило отчетливо знаковый характер, в частности, те галлицизмы, которые были свойственны речи щеголей; те же галлицизмы, которые не опознавались в этом качестве, были семиотически нейтральны, могли быть употреблены и в речи противников Галлорусса Бояна и Ломоносова. В этом отличие Боброва от Шишкова, который свою критику злоупотребления заимствованиями основывал больше на лингвофилософских, нежели культурологических аргументах. Итак, на данном этапе полемики языковая проблематика не выделялась из общеидеологических конфликтов эпохи, литературный язык как орудие духовной культуры не отделялся от содержания тех или иных духовных и идейных направлений русской культуры начала XIX века, однако эта живо ощущаемая современниками связь между языком и выражаемым на этом языке идейным содержанием мешала ему стать универсальным общенародным средством культурного общения. Непосредственная связь языка и идеологии была препятствием для развития русского литературного языка, но эту связь нельзя было разорвать механически, не предложив ничего взамен, то есть не найдя нового принципа употребления языка, однако ни сторонники, ни противники «нового слога» не были еще способны или готовы к этому: идейные пристрастия этой насыщенной политическими и идеологическими катаклизмами эпохи не позволяли им вывести лингвистическую проблематику за скобки идейных баталий, не позволяли им осознать собственно проблему литературного языка как относительно самостоятельной культурной ценности; его ценность осознавалась лишь в связи с той или иной идеологией, а должна быть осознана вне этой связи. 9 Не удовольствовавшись ответом критикам, Шишков в 1805-1806 годах предпринимает новые усилия для обоснования и развития своих взглядов и пишет три статьи: «О звукоподражании», «Разговор о переводе», «О сословах». Первая из этих статей представляет интерес в связи с вопросом о соотношении понятий «язык» и «природа». Если карамзинисты связывали естественность с разговорным узусом образованного общества, в силу чего славянский язык объявлялся искусственным, то для Шишкова этой оппозиции не существовало, так как язык вообще, как человеческий феномен, возник из подражания природе: «Первоначальному составленію языковъ учительницею была сама природа. Люди слыша естественные звуки, соглашали голосъ свой съ оными, и давали имъ тѣ самыя имена, какими, казалось, они сами себя называютъ. Крикъ птицы, произносящей слоги куку, подалъ поводъ назвать ее кукушкою. И такъ кукушка есть имя звукоподражающее голосу сей птицы. Примѣтя, что гусь повторяетъ слогъ го, утка слогъ ква, что кошка кричитъ мяу, и что въ голосѣ собаки и голубя есть нѣчто похожее на оръ и на уръ, сдѣлали изъ того глаголы и стали говорить: гусь гогочетъ, утка квакаетъ, кошка мяучитъ, собака ворчитъ, голубь уркуетъ или воркуетъ. И такъ глаголы гогочетъ, квакаетъ, мяучитъ, ворчитъ, уркуетъ, суть слова звукоподражающія голосамъ гуся, утки, кошки, собаки, голубя. Такимъ же образомъ и другія многія названія составлены» [Шишков 1805, 245]. Искусный писатель на любом языке может усилить выразительность своей мысли, подражая звукам самой природы, и Шишков на многих примерах из произведений Вергилия, Тассо, Ломоносова, Державина показывает это. Поэтому славянский язык такой же «природный», как русский, французский и любой другой, но для нас, русских, он имеет особое значение, поскольку он еще и «коренной» язык, из которого вырос 78 русский литературный язык; как корни и крона дерева составляют одно целое, так и русский литературный язык есть язык славяно-русский, в котором славянский «корень» образует единое целое с русской «кроной». Идея языка как живой субстанции, которая живет и в которой все живет и развивается по собственным органическим законам, полностью завладела сознанием Шишкова и нашла дальнейшее обоснование в «Разговоре между двумя приятелями о переводе с одного языка на другой». Осмысленное общение между разумными людьми возможно лишь в том случае, если в употребляемых ими словах заключается мысль, то есть ясная внутренняя форма, «а иначе онѣ будутъ пустые звуки» [Шишков 1808а, 228]. «Слово должно раждать смыслъ, и наподобіе сѣмени пускать отъ себя отрасли; тогда языкъ цвѣтетъ; иначе онъ только спутывается и безобразится» [Шишков 1808а, 232] — спутывается и безобразится в том случае, если в него проникают инородные тела, то есть иноязычные слова в виде прямых заимствований или кáлек. Словарь любого языка состоит из слов трех родов: «1e, изъ коренныхъ; 2е, изъ отраслей, отъ сихъ корней произшедшихъ; 3е, изъ двухъ разныхъ названій. — Коренныхъ словъ немного: онѣ существуютъ отъ самаго начала языка; отъ нихъ, какъ бы отъ нѣкоего сѣмени, языкъ, наподобіе великаго древа, возрасталъ и разширялъ вѣтви свои. Безсомнѣнія слова сіи долженствовали что нибудь значить, т. е. содержать въ себѣ мысль, но отдаленность времени покрыла непроницаемымъ мракомъ первоначальныя ихъ знаменованія. Какое понятіе, или мысль, заключается въ словѣ солнце, мы нынѣ этова уже не знаемъ; но только всѣ вообще принимаемъ звукъ сей, или слово cie, за дошедшій до насъ знакъ, изъявляющій дневное свѣтило. Итакъ слово cie, можетъ быть у первородныхъ предковъ нашихъ содержавшее само въ себѣ ясное о семъ свѣтилѣ понятіе, сдѣлалось для насъ простымъ условнымъ знакомъ, не заключающимъ въ себѣ никакой мысли» [Шишков 1808а, 222]. Однако утрата внутренней формы, или деэтимологизация слова, хотя и является прискорбным фактом, все же не является большой утратой, так как «сіи условные знаки такъ глубоко врѣзались въ воображеніе и память нашу, что они столько же намъ понятны и ясны, какъ и тѣ, которые мы изъ самой природы извлекаемъ. Cie можемъ мы сказать о коренныхъ словахъ; но совсѣмъ не въ тѣхъ обстоятельствахъ находятся произшедшія отъ нихъ отрасли: разумъ оныхъ непремѣнно уже долженъ основываться на разумѣ корня, пустившаго ихъ отъ себя. Знаю ли я, или нѣтъ, отъ чего произошло названіе громъ; но когда изъявляемое симъ знакомъ понятіе вкоренилось твердо въ умѣ моемъ, тогда уже на семъ корнѣ основываю я знаменованія отраслей его, таковыхъ, какъ громко, гремушка, погромить и проч. Здѣсь-то, въ изобрѣтеніи сихъ словъ, разумъ мой долженъ руководствоваться знаніемъ свойствъ языка своего» [Шишков 1808а, 223-224]. То же относится и к третьему роду слов, то есть сложным словам, составление которых требует «немалаго умствованія и соглашенія ихъ со свойствами языка» [Шишков 1808а, 225]. Таким образом, язык подобен как бы огромному покрывалу, наброшенному на мир; смыслы этого мира присутствуют в этом покрывале, причем в живой связи, обеспечиваемой словопроизводством. Если же на место русского слова становится чужое, хотя бы и в виде кальки, то есть только по внешней форме русское, то эта живая связь разрывается; тогда «принятыя безъ разсужденія слова заведутъ насъ въ составленіе невразумительныхъ рѣчей. Новость ихъ прельститъ насъ; мы подумаемъ, что отцы наши не умѣли объяснять своихъ мыслей; станемъ и слова и слогъ ихъ презирать; станемъ пустословіе называть красотою, невѣжество вкусомъ, незнаніе языка своего краснорѣчіемъ, и наконецъ до того удалимся отъ простыхъ и ясныхъ понятій, что будемъ, какъ въ бреду, говорить чего сами не понимаемъ» [Шишков 1808а, 246]. 79 Шишков согласен со своим собеседником, что употребление — это такая сила, посредством которой всякое малоизвестное слово «дѣлается извѣстнѣе, распространяетъ знаменованіе свое, и становится общимъ и яснымъ. Однакожъ худое употребленіе слова, какъ бы оно ни сдѣлалось общеупотребительнымъ, не можетъ быть принято тѣми любителями словесности, которые читаютъ съ разсужденіемъ и вникаютъ въ силу каждаго слова» [Шишков 1808а, 231-232]. Помимо словообразовательных связей и отношений между словами существуют и иные связи, в частности, синонимические. Как писал С. К. Булич, «невыработанность литературнаго языка и шаткость его употребленія, вмѣстѣ съ примѣромъ западныхъ болѣе культурныхъ народовъ (особенно французовъ), невольно вызывали попытки “твердо установить” или “опредѣлить” значеніе тѣхъ или другихъ словъ, къ чему у насъ стремились еще въ XVIII в.» [Булич 1904, 1060]. В начале XIX века до появления шишковской статьи на этот предмет было написано несколько небольших заметок. В основанном княгиней Дашковой журнале «Собеседник любителей российскаго слова» был опубликован «Опыт российского сословника» (1783, ч. 1); в самом названии статьи сделана попытка ввести в употребление русский, скалькированный с греч. синоним, термин сослов. Здесь с наивно-реалистических позиций, когда слово, понятие и сама вещь представляют неразличимое целое, рассмотрено несколько рядов синонимов, например: «Сумазбродъ, шаль, невѣжда, глупецъ, дуракъ. Сумазбродъ никогда не слѣдуетъ разсудку, съ котораго сбрелъ, а руководствуется во всѣхъ своихъ дѣлахъ однимъ воображенïемъ. Шаль притворяется обыкновенно глупѣе, нежели онъ есть, для того, что безъ сего притворства не стало бы природнаго ума его возбудить на себя вниманïя. Невѣжда называется человѣкъ безъ просвѣщенïя. Глупецъ тотъ, котораго умъ весьма ограниченъ. Дуракъ, который ума вовсе не имѣетъ. Сумазбродъ весьма опасенъ, когда въ силѣ. Шаль часто дурачествомъ досаждаетъ. Невѣжда обыкновенно въ своихъ мнѣнïяхъ упрямъ. Глупцы смѣтны въ знати. Дураку законъ не писанъ» [Собеседник 1783, 130]. Тот же наивный реализм видим и в статье журнала «Иппокрена, или Утѣхи любословия», в которой синонимы горесть, печаль, неприятность различаются по степени проявления признака: «Горесть въ разсужденiи Печали тоже, что привычка въ разсужденiи дѣйствiя. — Смерть родителя намъ причиняетъ Горесть, потеря тяжебного дѣла Печаль, а нещастiе знакомаго Непрїятность. Горесть угнетаетъ, Печаль приводитъ въ досаду, Непрїятность причиняетъ минутную печаль» [Иппокрена 1801, 9, 305]. Шишков, разумеется, отказывается от употребления термина синонимы, употребляя вместо него термин сословы, определение которых таково: «Подъ именемъ сослововъ разумѣются названія, изображающія близкія или смежныя между собою понятія, какъ напримѣръ мотовство и расточительность, утѣхи и забавы, благополучіе и щастіе. Всѣ таковыя слова кажется сословствуютъ, или иначе сказать единословятъ, согласуются между собою, и потому называются сословами» [Шишков 1806, 247]. Ни в одном языке сословы не бывают абсолютно тождественными, и Шишков устанавливает три признака, которыми синонимы отличаются друг от друга: «Примѣчаемыя между ими отмѣны состоятъ или въ разности смысла, или въ силѣ знаменованія, или въ томъ, что одно изъ нихъ приличнѣе важному, а другое простому слогу» [Шишков 1806, 247248]. На основе этих признаков Шишков рассматривает два синонимических ряда: бедность – убожество – скудость – нищета и шествие – течение – ход. Однако слова конь и лошадь Шишков отказывается считать сословами, «ибо оныя не иное что суть, 80 какъ два на разныхъ языкахъ одной и той же вещи названія, одно Славенское, а другое Татарское» [Шишков 1806, 248]. Так это или не так — это вопрос не такой простой, как кажется на первый взгляд. Таким образом, синонимия — это внутриязыковое отношение, определяемое внутренней формой слова, то есть образом понимания вещи. Заимствованные слова лишены для нас внутренней формы, следовательно, не могут вступать в синонимические отношения, так что в логике и Шишкову, и Калайдовичу не откажешь. 10 Весьма неожиданную поддержку А. С. Шишков получил со стороны «Вестника Европы» и его редактора — М. Т. Каченовского. Михаил Трофимович Каченовский (1775-1842) был библиотекарем, а потом правителем личной канцелярии графа А. К. Разумовского; после назначения последнего попечителем Московского университета Каченовский переезжает в Москву и с этих пор начинает сотрудничать с журналами. С 1804 г. фактически, а с 1805 г. и формально Каченовский становится редактором-издателем «Вестника Европы», оставленного Карамзиным ради исторических занятий. Каченовский старался держаться карамзинской программы, однако имел и свою точку зрения на текущую литературу. В апрельском номере за 1807 год под псевдонимом Лука Говоров появилось «Письмо города N. N. в столицу», автором которого был сам редактор. На основании многочисленных выписок из «Рассуждения о старом и новом слоге» и «Прибавления» А. С. Шишкова Каченовский пришел к выводу о недобросовестности критики Макарова: «Издатель Меркурїя, которой, какъ послѣ оказалось, умышленно давалъ другой толкъ мненїямъ господина Сочинителя о слогѣ, приписываетъ ему то, чего онъ не говорилъ, и не хотѣлъ говорить. Г. Сочинитель в Разсужденїи своемъ на многихъ мѣстахъ совѣтуетъ и желаетъ, чтобы мы гордились именемъ Россїянъ, любили бы свое отечество, занимали бы у другихъ народовъ только доброе и полезное; а Издатель Меркурїя выводитъ заключенїе, будто онъ презираетъ науки, и хочетъ просвѣщенїе превратить въ невѣжество; ибо что другое значитъ вопросъ: не уже ли Сочинитель, для удобнѣйшаго возстановленїя стариннаго языка, хочетъ возвратить насъ и къ обычаямъ и къ понятїямъ стариннымъ?» [Каченовский 1807, 296]. Возражения Каченовского Шишкову носят частный характер. Так, он считает, что не всякое славянское слово или выражение может быть употреблено в русском языке; например, «выраженїя умереть грѣху, раждаться въ животъ нынѣ потому неупотребительны, что противны свойству языка; умрохомъ грѣху и раждаться въ животъ поставлено въ Славенскомъ переводе для того, что на Греческомъ стоитъ ajpeqÜnomen th`/ aJmartiva/, gevnna`tai eijõ zwh;n. Употреблять сїи выраженїя въ нынѣшнемъ слогѣ было бы тоже, что переводить un homme de grand air словами человѣкъ большаго воздуха. — Слово вѣтротлѣнный, которое переведено съ Греческаго ajnemovfqeroõ (отъ a[nemoõ вѣтръ, и fqeivrw порчу), не можетъ быть введено въ употребленїе, потому что подлинное значенїе онаго неизвѣстно, да и самой стихъ (Притч. 10, 5), въ которомъ оно встречается, весьма теменъ» [Каченовский 1807, 303304]. Что касается заимствований, то не всегда они вредны: «Кого винить, что всѣ народы изъясняютъ мысли свои словами заимствованными, когда нетъ собственныхъ!» [Каченовский 1807, 305]; кальки же бывают полезны тем, что пробуждают творческий дух заимствующего языка: «Способность открывать эстетическїя красоты мы называемъ вкусомъ, разумѣя слово сїе въ переносномъ значенїи; для чего не называть его грубымъ и тонкимъ, какъ говоримъ тупое, острое зрѣнїе?» [Каченовский 1807, 305]. 81 На это «Письмо» Шишков откликнулся анонимной статьей, помещенной в том же «Вестнике Европы» (1807, № 24). Здесь опять повторяются жалобы на французское воспитание русских детей-дворян, утверждения о том, что французский язык есть по сути орудие духовной колонизации других народов Европы, укоризны по поводу забвения славянского языка, призывы к народной гордости сбросить с себя чужестранное духовное и языковое иго, полюбить свое, ухаживать за своим, — и тогда национальная культура необходимо процветет, удивляя совершенством и своеобразием другие народы. 11 Еще более решительно поддержал Шишкова Евстафий Иванович Станевич (1775-1835), издавший в 1804 г. «Собрание сочинений в стихах и прозе», в котором обнаружил симпатию к идеям Шишкова, что поставило его во враждебные отношения к карамзинистам. Так, Каченовский и Воейков указывали на отсутствие у автора поэтического дарования. В 1808 г. Станевич напечатал в защиту Шишкова «Рассуждение о русском языке», позже он станет членом «Беседы любителей русского слова» и сотрудником «Чтений», издававшихся «Беседой», за что подвергнется нападкам со стороны членов «Арзамаса». Но это будет впереди, а пока остановимся на его «Рассуждении о русском языке». По его собственным словам, Станевич не принадлежал ни к одной из литературных партий, и, читая книгу Шишкова с полным беспристрастием, он лишь спрашивал свою совесть: какую цель преследует сочинитель? Прочитав же, «позналъ, что все его желаніе состоитъ въ томъ, чтобы Русскіе говорили болѣе по Русски. Сердце мое тайно одобрило сіе желаніе» [Станевич 1808, II, 40]. После чтения книги Шишкова Станевич чувствовал себя так, как чувствует себя путник, долго блуждавший в дремучем лесу и наконец нашедший дорогу. Станевич подхватил у Шишкова и стал развивать дальше мысль о том, что причиной упадка русского языка и искусства словесности является неправильное воспитание дворянского юношества. «Такъ по истиннѣ, ни что другое, кромѣ воспитанія, не властно произвести въ умахъ толь непонятной перемѣны, возжечь въ сердцахъ толь примѣрной ненависти къ своему природному нарѣчію, и толь чуднымъ и страннымъ образомъ направить наши понятія. Безъ сей очаровательной, или паче нашъ разумъ обояющей силы не могло бы произойти такой превратности во всѣхъ нашихъ разсужденіяхъ, такого рѣшительнаго отвращенія отъ всего того, что досталось намъ отъ нашихъ предковъ, и толь непоступнаго упрямства вооружаться противъ того, что почитается за самое священное и у дикихъ даже народовъ. Такъ, одно воспитаніе всему злу сему причиною» [Станевич 1808, I, 5]. Мало того, что в дворянских домах французы-гувернеры воспитывают русских детей и «приучаютъ нашъ слухъ къ языку своему, наше понятіе къ образу ихъ мыслeй и располагаютъ умы наши къ предпочтенію нарѣчія ихъ своему природному; мы имѣемъ множество еще общенародныхъ училищъ, ими заведенныхъ, гдѣ лучшее наше дворянство воспитывается по образцу иностранцевъ. Въ сихъ злобѣдственныхъ для Россіи училищахъ, дѣти, будучи окружены иностранцами, перестаютъ сами быть настоящими Русскими, и вырастаютъ ко вреду своего отечества. Пагубныя слѣдствія такого воспитанія, по не щастію, стали слишкомъ очевидны, и я не думаю, чтобы кто нибудь усумнился въ истиннѣ словъ сихъ; исключая, можетъ быть, сихъ самихъ полу Русскихъ, которые должны yжe ради стыда своего не признавать онаго» [Станевич 1808, I, 17] 47 . Как и Шишков, Станевич полагает, что быть истинным европейцем значит «стараться о приведеніи въ совершенство языка отечественнаго», причем для этого нам «не столько нужно выдумывать, составлять, заимствовать слова, сколько умѣть 82 отыскивать ихъ въ тѣхъ книгахъ, которыхъ болѣе мы не читаемъ. Въ сихъ то книгахъ, отъ куда сочинитель разсматриваемаго сочиненія, почерпнулъ свои прекрасные примѣры, зарыты слова недостающіе намъ, коихъ знаменованіе начинаетъ уже для насъ затмѣваться, и коихъ корни большею частію остаются намъ неизвѣстными. Въ сихъ то книгахъ хранится и богатство нашего краснорѣчія» [Станевич 1808, I, 40]. Однако этот источник закрыт для большинства писателей в силу нравственных причин: «Перестанемъ говорить, что у насъ нѣтъ образцовъ краснорѣчія; а лучше признаемся, что мы не читаемъ тѣхъ книгъ, въ которыхъ есть оно; а не читаемъ потому, что тѣ книги говорятъ намъ о умерщвленіи плоти нашей, а мы привыкли распалять ее; онѣ толкуютъ намъ о умѣренности пищи, а мы любимъ пресыщеніе; онѣ выхваляютъ простоту одѣянія и воздержаніе, а мы предпочитаемъ блескъ, великолѣпіе, щегольство и роскошъ; онѣ учатъ насъ бережливости, a мы къ мотовству пристрастилися; онѣ увѣщеваютъ дѣтей быть послушными родителямъ своимъ, а дѣти желаютъ, чтобы родители ихъ слушали; онѣ твердятъ отцамъ и матерямъ, что бы они были своимъ дѣтямъ примѣрами согласия, благонравія и цѣломудрія, а отцы и матери тяготяся быть такими примѣрами, послабляютъ своимъ дѣтямъ на тотъ конецъ въ молодости, что бы сіи прощали имъ слабости въ ихъ старости; а сіи слабости бываютъ болѣе распутства и пороки, нежели недостатки, сопричастныя человѣческой природѣ; словомъ тѣ книги мудрствуютъ о добродѣтели, возносятъ духъ нашъ къ Богу, просвѣщаютъ разумъ и сердце вѣрою, назидаютъ насъ въ безсмертіи; а мы вѣдаемъ добродѣтель по одному преданію, сомнѣваемся о Богѣ, отвергаемъ вѣру, и издѣваемся надъ безсмертіемъ…» [Станевич 1808, I, 42]. Во второй части своего труда Станевич отозвался на слова Макарова об изменчивости языка как его неотъемлемом свойстве следующим образом. Есть изменения и изменения: одни изменения происходят внутри языка, они неизбежны, хотя и вызывают сожаление. Станевич приводит ряд слов, которые изменили свое значение и ныне употребляются не в том смысле, что в древнерусском языке, в языке св. Писания: наказание ‘наставление, научение, просвещение’, гнать ‘стремиться к чему-л., достичь, возлюбить’, наведение ‘напасть, бедствие’, пресловутый ‘прослывший, известный’, нашествие ‘наитие’. «Такимъ образомъ можно составить цѣлый словарь изъ словъ нами оставленныхъ, забытыхъ, или измѣнившихся въ своемъ коренномъ знаменованіи. И сей-то перемѣнѣ не льзя противустоять, по нещастію; но я скажу здѣсь съ сочинителемъ разсужденія о старомъ и новомъ слогѣ, “не о нарѣчіи дѣло идетъ, о разумѣ и силѣ языка”. Такого роду измѣненія не такъ еще вредны какъ вносимыя чужеязычіемъ: ибо упущенія въ первомъ случаѣ могутъ быть исправленными сочинителемъ дарованіями, которой, владѣя отечественнымъ словомъ, можетъ искусства своего силой воскрешать умершихъ, возставлять упадшихъ, укрѣплять пришедшихъ въ безсиліе и погребенныхъ въ забвеніи дѣлать извѣстными и причислять ихъ къ обширнымъ и отъ нихъ произошедшимъ племенамъ. Когда же поврежденіе языка бываетъ отъ изученія языковъ иностранныхъ, тогда всякое исправленіе тѣмъ труднѣе, чѣмъ долѣе продлится сія зараза чужеязычія; а наконецъ и во все невозможною содѣлается, буде ни кто не вызовется излѣчить насъ отъ оной. Въ то время не одинъ уже видъ языка потерпитъ, но и самая сущность и свойство его измѣнятся; и тотъ, кто могъ бы прежде быть ему полезенъ своими дарованіями, увлечется самъ общимъ мнѣніемъ и введеннымъ употребленіемъ» [Станевич 1808, II, 23-24]. «Языкъ Гомеровъ не перемѣнился ли?» — риторически вопрошал Макаров. Да, — отвечает Станевич, — переменился, но переменился оттого, что переменилась сама Греция: «Языкъ Гомеровъ цвѣлъ въ благословенныя времена Греціи; но когда погибла 83 Греція, тогда погибъ и языкъ Гомеровъ. Уже ли подобной участи ожидать и намъ для того только, чтобы произвесть въ языкѣ какую нибудь перемѣну?» [Станевич 1808, II, 26]. Не унылая покорность неизбежным переменам в языке, а борьба со временем — вот истинное призвание культуры и литературы. Когда Макаров меланхолически написал, что «придетъ время, когда и нынѣшній языкъ будетъ старъ: цвѣты слога вянутъ, подобно всѣмъ другимъ цвѣтамъ» [Макаров 1803, 165], то Станевич на это не без иронии возразил: «Есть ли вы не умѣли утвердить языка своего на коренныхъ его словахъ, то какъ вы, или ваши послѣдователи, утвердятъ его безъ оныхъ? И естьли языкъ Ломоносова не показался вамъ достойнымъ пощады, то вашъ ли пощадитъ кто? Впрочемъ, когда васъ разумѣть не будутъ, то это не великая потеря для потомства; а естьли Ломоносова, то они потеряютъ много: ибо Ломоносовы родятся вѣками. Видите-ли до чего могутъ довести ваши умствованія! Мы будемъ вѣчно безъ языка, и вѣчно ни чему не научимся» [Станевич 1808, II, 61]. Кроме того, история учит, что народы переменяют свои языки тогда, когда бывают побеждены другими народами; так, римляне «не перемѣняли его пока сами были побѣдителями, а старалися еще ввести его между народовъ побѣжденныхъ. Тщетно Боецій и Симмакъ старалися поддержать языкъ Латинскій во времена Теодорика; варвары повсюду торжествовали, и языку надлежало наконецъ измѣниться» [Станевич 1808, II, 63]. Особое преимущество русского языка перед остальными европейскими заключается в его необычайно богатых возможностях словопроизводства, поэтому «на сей конецъ нуженъ намъ словарь, коего главное свойство долженствуетъ состоять въ отысканіи и помѣщеніи всѣхъ коренныхъ словъ, извѣстно ли ихъ знаменованіе или нѣтъ, и сіе для того, чтобы опредѣлить ихъ со временемъ общимъ всѣхъ славянскихъ племенъ стараніемъ. Ибо весьма легко можетъ статься, что потерянное коренное слово въ Россійскомъ языкѣ, могло сохраниться въ наpѣчіи Польскомъ, или Сербскомъ и многихъ другихъ, отъ древняго Славянскаго нарѣчія произшедшихъ» [Станевич 1808, II, 34]. По существу перед нами зародыш идеи словаря, содержащего в себе праславянский лексический фонд. Если язык — это прежде всего словарь, представляющий собой не конгломерат разноязычных по происхождению лексем, а органическое единство коренных и производных слов, то приведение в известность всех коренных слов, способных рождать новые производные, будет способствовать истинному обогащению языка; в педагогическом отношении только усвоение такого словаря может сделать русского — русским, то есть мыслящим по-русски, чувствующим по-русски, творящим по-русски новые произведения словесности, и «всякой писатель съ обширными дарованіями можетъ найти удобный случай отличиться своимъ слогомъ, не прибѣгая къ чужеязычію» [Станевич 1808, II, 34-35]. Обличая сторонников обогащения языка путем заимствований, Станевич пишет: «Конечно, ничего нѣтъ легче какъ заимствовать слова изъ другихъ языковъ, когда мы затрудняемся въ объясненіи какой нибудь мысли требующей новаго слова. Способъ сей ласкаетъ нашей лѣности, удовлетворяетъ самолюбію и прикрываетъ наше невѣжество. Почему весьма не удивительно, когда онъ имѣетъ толикое множество защитниковъ. А иначе, надлежало бы умствовать, вникать въ сокровенности языка, отыскивать его корни посредствомъ многолѣтняго чтенія старинныхъ книгъ нашихъ, или углубленіемъ въ составныя слова, разлагать ихъ, примѣчать ихъ связи съ другими, ихъ вѣтьви, ихъ измѣненія въ буквахъ, ихъ сокращенія и перемѣны въ различныхъ нарѣчіяхъ. Но cie требуетъ великаго труда, долговременнаго упражненія; а это и не любо намъ. Какъ, читать чети минеи, прологи, акафисты! какъ это можно? Когда же сочинять въ прїятномъ вкусѣ новыхъ Французскихъ писателей? Уже ли должно готовиться быть проповѣдникомъ? Ахъ! когдаже получить лавровый вѣнокъ отъ руки милой Делїи? Когдаже писать новымъ слогомъ, образующимся прїятными нашими писателями? 84 Такъ думаютъ и разсуждаютъ молодые наши сочинители, и неумствуя ни мало о языкѣ, хотятъ быть однако его законодателями» [Станевич 1808, II, 38]. Читаешь эти слова и удивляешься: здесь начертана целая программа исследований по историческому словообразованию, включающая в себя выявление исконных праславянских или индоевропейских корней, изучение памятников письменности с целью установления всех производных, не только существующих, но и существовавших в истории языка, изучение морфемного строения слов со всеми историческими изменениями, обусловленными изменениями «букв», то есть фонемного облика слова как в диалектах русского, так и в других славянских «наречиях». Во времена Станевича и Шишкова еще не было средств научного решения этих задач, но, хотя в наше время многие из них успешно решены, историкословообразовательного словаря русского языка как не было, так и нет. Наконец, в вопросе о слоге Станевич, возражая Макарову, идет дальше Шишкова: если последний придерживался ломоносовской теории трех стилей, то Станевич понятие стиля связывает с индивидуальностью человека: «Весьма къ стати сказать нѣчто о слогѣ. Многіе у насъ хотятъ, чтобъ говорили такъ, какъ пишутъ; и писали бы такъ, какъ говорятъ; и чтобъ слогъ былъ у всѣхъ одинъ. Но слогъ въ писаніи не то же ли самое, что лице, голосъ и нравъ въ человѣкѣ, изъ коихъ по первымъ двумъ мы узнаемъ нашего отца, друга или знакомаго, а по послѣднему, судимъ о свойствахъ человѣка? И чѣмъ они примѣтнѣе, казистѣе, тѣмъ болѣе заключаютъ въ себѣ нѣчто особеннаго и только имъ свойственнаго; тѣмъ они отличнѣе и памятнѣе. Такъ точно и въ слогахъ. Всякой писатель можетъ имѣть свой слогъ, и чѣмъ болѣе въ немъ дарованія, тѣмъ онъ отличнѣе можетъ быть и въ своемъ слогѣ. По слогамъ можно почти также узнавать сочинителя, какъ узнаютъ человѣка по его лицу и голосу: ибо слогъ есть ни что иное, какъ способъ выражать свои мысли, понятія; или, естьли позволять мнѣ cie выраженіе, слогъ есть лице нашихъ мыслей, голосъ нашихъ чувствій. Слогъ Руссовъ не тотъ что Волтеровъ, такъ какъ и нравы ихъ были различны. Свифтъ былъ отмѣненъ отъ Стерна, какъ и Попе отъ Адиссона. Ломоносовъ отличался отъ Сумарокова, какъ и сей отъ Хераскова, Богдановичъ имѣлъ свой слогъ особенный. Державинъ отличился равно своимъ; хотя всѣ они писали чистымъ Русскимъ языкомъ, не заимствуя ничего изъ иностранныхъ реченій и оборотовъ. Слѣдственно хотѣть имѣть одинъ слогъ, значитъ хотѣть нелѣпицы и не умѣть во все разсуждать» [Станевич 1808, II, 88-89]. Однако новизна собственно лингвистических взглядов Шишкова осталась Станевичем понятой не до конца. Говоря о связи слова и смысла, Станевич утверждает условность этой связи: «Впрочемъ бѣдность словъ предполагает равную бѣдность и въ разумѣ: ибо разумъ объемлющій довольно различныхъ предметовъ, богатый самъ собою, требуетъ и много словъ къ выраженію богатыхъ его мыслей потому, что слова ни что иное суть, какъ только простые наружные знаки нашего о вещахъ понятія» [Станевич 1808, I, 10]. Эти знаки нужны для того, чтобы действовать на нашу память, пробуждая в ней необходимые представления, но именно здесь «сходство словъ имѣетъ всю свою пользу; примѣтное ихъ одно изъ другаго происхожденіе, сцѣпленіе, разширеніе, облегчаетъ нашу память; ускоряетъ наши знанія, способствуетъ дѣйствіямъ разума и провождаетъ надежно къ истиннѣ: ибо (да позволятъ мнѣ cie уподобленіе) языкъ дѣлается тогда огромнымъ свиткомъ, на которомъ слова какъ знаменательныя знаки, показываютъ послѣдующимъ однѣ за другими племенамъ успѣхи предковъ ихъ, да не теряютъ они безполезно времени на то, что уже прежде ихъ было сдѣлано, но поступаютъ далѣе къ новымъ открытіямъ» [Станевич 1808, II, 61]. Таким образом, гениальная идея Шишкова о внутренней форме слова, о языке как органоне, или лоне, 85 рождающем мысль, а не только ее выражающем, не была усвоена даже тем, кто в остальном был горячим его приверженцем. Свой труд Станевич завершает словами искренней благодарности автору «Рассуждения о старом и новом слоге»: «Чтожъ касается до меня, то я вмѣняю себѣ въ похвалу и достоинство, что умѣлъ ему быть признательнымъ за показаніе мнѣ собственныхъ моихъ недостатковъ, и что отвратилъ меня отъ того пути, по которому идя, могъ бы переходить отъ одного предразсудка къ другому. Отдавая первый должную ему справедливость, приношу здѣсь нѣкоторую дань его дарованіямъ и любви къ отечеству; и за то, что доставилъ мнѣ пріятнѣйшія минуты при чтеніи его мыслей о языкѣ нашемъ, первый кладу цвѣтокъ благодарности, къ которому въ послѣдствіи безсумнѣнія приложатся еще многіе для соплетенія вѣнка, которымъ потомство украситъ его изображеніе» [Станевич 1808, II, 78] 48 . 12 В том же 1808 году Шишков опубликовал «Перевод двух статей из Лагарпа, с примечаниями переводчика», содержащий извлечения из двух статей Лагарпа ― «О французском языке в сравнении с древними языками» и «О слововыражении и фигурах» и снабженный комментариями переводчика. У Шишкова было две причины перевести и напечатать эти статьи. Во-первых, французский теоретик литературы Лагарп был авторитетной фигурой в кругу карамзинистов, однако его рассуждения о бедности французского языка в сравнении с греческим и латинским подкрепляли мысль Шишкова о «скудости» французского языка и преимуществе славенского перед «новым русским слогом»; тем самым Шишков побивал противников их же собственным оружием. Во-вторых, отказ от славянизмов и замена их разговорными и заимствованными элементами всегда рассматривались Шишковым как отторжение от веры и нравственности и внесение в умы просветительских и революционных идей; Лагарп, бывший в молодости вольтерьянецем и антиклерикалом и под влиянием преступлений Французской революции обратившийся к католицизму, подавался Шишковым как раскаявшийся грешник, вернувшийся на путь истины. Скудость французского языка в сравнении с древними классическими языками Лагарп видит прежде всего в том, что сейчас называется его аналитическим строем, изза которого он вынужден употреблять большое количество служебных слов, без которых «мы не можемъ ступить: A, de, des, du, je, moi, il, vous, nous, elle, le, la, les, и сіе вѣчное que, которое по нещастію не льзя назвать que retranché (усеченное или сокращение que), какъ токмо въ граматикахъ латинскихъ: вотъ чемъ рѣчи наши безпрестанно наполняются!» [Цит. по: Шишков 1808б, 7]. Славянский язык благодаря своему синтетическому строю имеет те же преимущества, что и греческий с латинским, перевое из которых — это краткость. Шишков приводит фрагмент из «Послания к Римлянам» (2: 17-23) ап. Павла: в славянском переводе он насчитывает 71 слово, во французском 137 — и заключает: «сколько пустыхъ звуковъ, изъ коихъ въ руской нѣтъ ни одного, должны мы будемъ повторить! сочтемъ и выпишемъ ихъ для любопытства: qui, le, de, qui, la, qui, qui, qui, qui, la, qui, le, des, la, de, qui, les, le, des, le, des, le, de, la, de, la, la, qui, les, qui, qu’, qui, qu’, qui, les, des, qui, la, la, de la! Bсe cie долженъ я произнесть! послѣ гладкой и пріятной дороги рускаго чтенія, по всѣмъ симъ кочкамъ и каменьямъ долженъ я проѣхать!» [Шишков 1808б, 9]. Второй отмеченный Лагарпом недостаток французского языка в сравнении с древними — это жесткий порядок слов, благодаря которому мысль всегда выражена логически стройно, но вместе с тем уныло однообразно: «Превозносимая нами стройнаго словошествованія нашего ясность отнюдь не яснѣе свободнаго, быстраго и разнообразнаго словотеченія древнихъ, и не иное что есть, какъ неизбѣжимая въ языкѣ 86 нашемъ необходимость. У кого ноги скованы, тотъ поневолѣ ступаетъ одинакой мѣры шагами: такъ-то и мы, когда не можемъ не хромать, то по неволѣ хроманье свое называемъ достоинствомъ» [Цит. по: Шишков 1808б, 23]. Классические языки благодаря свободному порядку слов (свободному словоизвращению, по терминологии Шишкова) открывают перед писателем неисчерпаемые возможности выражения: «Какое безконечное разнообразіе въ дѣйствіяхъ и сочетаніяхъ раждается отъ сего свободнаго словоизвращенія, подающаго средство всѣ части рѣчи приводить въ благоустройство и согласіе, прерывать, удерживать, противуполагать, собирать и всегда ухо привязывать къ воображенію, безъ того, чтобъ сіе искуственное составленіе причиняло хотя малѣйшую темноту въ разумѣ! для почувствованія сего надлежитъ непремѣнно читать древнихъ на собственномъ ихъ языкѣ: иначе знанія сего ничемъ внушить не можно» [Цит. по: Шишков 1808б, 24-25]. Мы же, русские, находимся в гораздо более выгодном положении, ибо нам нет нужды учить древние языки, «языкъ нашъ самъ древній, и преимуществами своими имъ не уступаетъ. Красоты раждающіяся отъ удобства въ переставливаніи словъ языку нашему столько же свойственны, какъ Греческому и Латинскому» [Шишков 1808б, 25]. Свободный порядок слов является источником стилистического разнообразия, чего нет и не может быть во французском языке: «Итакъ мы можемъ однѣ и тѣже слова по волѣ своей перебирать, и сочетаваніями оныхъ давать различныя силы слогу и выраженію; какое великое преимущество! ибо иное расположеніе приличнѣе восклицанію или удивленію, иное повѣствованiю, иное гнѣву, иное презрѣнію, и такъ далѣе. “Моря чермную пучину не влажными стопами древній пѣшешествовалъ Израиль.” — Вотъ слогъ стихотворческій, цвѣтущій. “Древній Израиль пѣшешествовалъ чермную пучину моря не влажными стопами.” Вотъ слогъ простой, повѣствовательной» [Шишков 1808б, 27]. Если «словосочиненіе францускаго языка неспособно къ наблюденію сихъ красотъ, свойственныхъ греческому, латинскому и нашему языку», то, напротив, «вся красота прозы нашей основывается на удобности извращенія словъ» [Шишков 1808б, 31, 32]. Третье преимущество древних языков перед французским заключается в том, что в них существует возможность составлять сложные слова: «Они въ одномъ словѣ могутъ сочетавать многія слова, и многіе образы и мысли соумѣщать въ одномъ выраженіи. Они однимъ словомъ описываютъ шлемъ мещущій лучи свѣта во всѣ стороны, воина имѣющаго шишакъ украшенный разноцвѣтными перьями, и тысячу другихъ вещей, которыя всѣ долго исчислять» [Цит. по: Шишков 1808б, 43]. Таким же преимуществом обладает и славяно-русский язык: «Мы такихъ многознаменательныхъ словъ не меньше Греческаго найдемъ въ языкѣ нашемъ: светоносный, лучезарный, искрометный, всѣ сіи слова означаютъ тоже, что метать лучи свѣта во всѣ стороны. Мы говоримъ: древо благосѣннолиственное. Пусть во Францускомъ языкѣ найдутъ мнѣ слово заключающее въ себѣ три разныхъ понятія! пусть однимъ словомъ изобразятъ въ деревѣ и то что оно густо листьями, и то что даетъ отъ себя тѣнь, и то что тѣнь сія есть благая, сирѣчь прохлаждающая насъ, дѣлающая намъ пріятность!» [Шишков 1808б, 43]. При этом что в греческом, что в славяно-русском языке такие сложные слова обладают ясной внутренней формой: «На Греческомъ составныя слова не суть пустыя звуки, къ которымъ мысль присоединена условнымъ образомъ; нѣтъ, онѣ сами въ себѣ заключаютъ выражаемое ими понятіе» [Шишков 1808б, 44]; для французов же, из-за невозможности составить сложные слова вынужденных обращаться к заимствованию из греческого, слова вроде astronomie, géographie, mythologie остаются лишенными внутренней формы условными знаками. Наконец, четвертое преимущество классических языков перед французским заключается в возможностях словообразования: «Возмемъ слово regarder (зрѣть, смотрѣть, глядѣть). Естьли мы хотимъ выразить разные образы сего regarder, то 87 должны прибегнуть къ рѣчамъ, составленымъ изъ нарѣчій, en haut, en bas (въ верхъ, въ низъ) и проч. Но слово Латинское aspicere одно, само собою, посредствомъ присовокупленія къ нему предлога, изъявляетъ всѣ возможныя измѣненія: смотрѣть въ даль, prospicere; смотрѣть внутрь, inspicere; смотрѣть въ бокъ или вкось, perspicere; смотрѣть въ глубь или глубоко, introspicere; смотреть назадъ себя, respicere; смотрѣтъ въ верхъ, suspicere; смотрѣть въ низъ, despicere; смотрѣть такъ, чтобъ различить одинъ предметъ отъ многихъ другихъ (вотъ многосложное понятіе, одно слово объясняетъ его), dispicere; смотрѣть около или вокругъ себя, circumspicere» [Цит. по: Шишков 1808б, 46-47]. Русский язык в этом отношении еще богаче латинского: «Мы, также какъ и Латинцы, вмѣсто смотрѣть въ даль, можемъ говорить: прозирать, провидѣть; вмѣсто смотрѣть назадъ или кругомъ: оглядываться, озираться; вмѣсто смотрѣть въ верхъ или въ низъ: воззрѣть, низзрѣть; вмѣсто смотрѣть такъ, чтобъ различить одинъ предметъ отъ многихъ другихъ: разсмотрѣть, разглядѣть и проч. Безсомнѣнія мы еще болѣе, нежели они, найдемъ въ словахъ нашихъ отличій: посмотрѣть, усмотрѣть, осмотрѣть, просмотрѣть, отсмотрѣть, подсмотрѣть, высмотрѣть, присматривать, надсматривать, всмотрѣться, насмотрѣться, засмотрѣться, осмотрѣться, и проч. Каждой изъ сихъ глаголовъ разное даетъ понятіе» [Шишков 1808б, 47-48]. Из этих сопоставлений вывод напрашивается сам собой. Великие французские писатели, Расины, Фенелоны и Вольтеры, вопреки исходной скудости их языка сумели возвысить его и сделать лучшим среди литературных языков Европы. Именно в этом усердии следует подражать французам, используя все те преимущества, которыми обладает славяно-русский язык, а не «проповѣдовать, что языкъ нашъ грубъ, бѣденъ, неустановленъ, удаленъ отъ просторѣчія; что надобно всѣ старыя слова бросить, ввести съ иностранныхъ языковъ новыя названія, новыя выраженія, разрушить свойство прежняго слога, пepeмѣнить словосочиненіе его, и однимъ словомъ писать не поруски» [Шишков 1808б, XIV]. 13 Новое развитие взгляды Шишкова получили в «Рассуждении о кpaсноречии Священного Писания, и о том, в чeм состоит богатство, обилие, красота и сила Российского языка, и какими средствами оный еще более распространить, обогатить и усовершенствовать можно», которое было прочитано в годичном собрании Российской академии 3 декабря 1810 года. «Рассуждение» состоит из трех статей. В первой статье Шишков рассуждает о «превосходныхъ свойствахъ нашего языка», кои он обнаруживает в органической связи слов, образующих «гнезда», в которых смысл каждого слова поддерживается живой связью с другими через их общее происхождение от одного корня; сам Шишков пользуется при этом не метафорой «гнезда», а образом дерева: слова, «подобно вѣтвямъ дерева, питаются отъ своего корня, то есть сохраняютъ въ себѣ первоначальное понятiе» [Шишков 1811а, 5], то есть слова сохраняют идущий от корня образ, или способ понимания вещей, хотя бы эти вещи и не имели между собой никакой предметно-логической связи. Шишков подробно рассматривает это на примере корня лук- и его производных «ветвей» — лукъ, лукá, лучица, лукоморье, слякать, облукъ, излучина, луковица, лукошко, лукавство, случай, случиться, случить, случка, разлученіе, разлука, разлучиться, отлученіе, отлучить, отлучка, прилучить, прилука, полученie, получить, залучить, улучить, излучить, благополучие, злополучие и проч. Хотя происхождение слова лукъ нам неведомо, «однако по образу и употребленію сего орудія знаемъ, что оное есть дуга, или кривая, согнутая черта. Слѣдовательно понятіе о лукѣ сопряжено неразрывно съ понятіемъ о кpивизнѣ»; затем ум, «составлявшій языкъ нашъ, перенесъ cie понятіе къ 88 другимъ вещамъ и извлекъ изъ него, яко изъ корня, многія вѣтви или слова, которыя всѣ, какъ уже и выше сказано, хотя разныя вещи означаютъ, однако же во всѣхъ оныхъ главное и существенное корню ихъ понятіе о кривизнѣ всегда не разлучно съ ними пребываетъ» [Шишков 1811а, 6-7]. Иначе говоря, то есть в более современных терминах, здесь утверждается, что мысль, заключенная в слове лук, становится внутренней формой других слов, которые обозначают самые разные «вещи», и физические, и нравственные, и умственные, но всегда понимают их в свете идеи кривизны. «Превосходнейшее» свойство русского языка как раз и заключается в том, что он, в отличие от других языков, представляет собой совокупность таких семейств, которые «подобны древамъ, составляющимъ великiй лѣсъ» [Шишков 1811а, 6]. Если в каком-то языке «таковыя семейства многочисленнѣе, и гдѣ ихъ больше, то кажется безошибочно заключить можно, что языкъ сей есть несравненно древнѣйшій и богатѣйшій, поелику видно, что онъ о составленіи словъ своихъ, такъ сказать, самъ умствовалъ, изъ самаго себя извлекалъ ихъ, раждалъ; а не случайно какъ нибудь заимствовалъ и собиралъ отъ другихъ народовъ» [Шишков 1811а, 14]. Благодаря этому многие слова русского языка «суть не просто звуки, условно означающія вещь, но заключающія сами въ себѣ знаменованіе оной, то есть описующія образъ ея, или дѣйствіе, или качество, и слѣдовательно заступающія мѣсто цѣлыхъ рѣченій [Шишков 1811а, 14-15]. Так в слове целомудрие соединены понятия о целости и мудрости, следовательно «слово цѣломудрïе само собою значитъ: мудрое сохраненïе себя во всей чистотѣ и непорочности. Представляется ли вся ciя мысль Французу или Нѣмцу въ словахъ ихъ chasteté и Keuschheit, въ составѣ которыхъ нѣтъ ничего напоминающаго о мудрости и неповрежденности или непорочности?» [Шишков 1811а, 16]. Если все же некоторые слова утратили внутреннюю форму, превратившись в условные знаки вещей и понятий, то можно предположить, что было время, когда весь язык представлял собой совокупность слов с прозрачной внутренней формой, и такой язык может быть признан самым совершенным. В таком случае упадок языка происходит, во-первых, от неизбежных фонетических изменений, о которых во времена Шишкова еще не было ничего по существу известно, а во-вторых, от заимствований, которые вытесняют исконные слова и разрывают родственные их связи. Именно здесь лежит причина острой неприязни Шишкова к заимствованиям, к воспитанию русских дворян иностранцами, о чем уже говорилось выше. Во второй статье «О красноречии Священных Писаний» Шишков на многочисленных примерах из славянского перевода св. Писания показывает, что оно заключает в себе неистощимое богатство слов и выражений, коими искусный писатель может обогатить свою речь и которые являются основой высокого слога русского литературного языка. «Действительно, Священныя Писанія равно необходимы намъ, какъ для души нашей, такъ и для ума. Сколько полезны онѣ для нравственности, столько же и для словесности; ибо безъ чтенія и упражненія въ оныхъ не познаемъ мы никогда высоты и силы нашего языка. Можетъ быть онѣ становятся уже для насъ темны; но cie-тo самое и показываетъ паденіе словесности» [Шишков 1811а, 24]. Думающего, а тем более желающего упражняться в словесности читателя тексты св. Писания понуждают «о каждомъ выраженіи, о каждомъ словѣ, размышлять, умствовать, раждаютъ въ немъ чувство, разсудокъ, вкусъ, и часто научаютъ его тому, чего онъ прежде не зналъ, и чего никакія книги иностранныя показать ему не могли. Когда я въ Iовѣ (гл. 15) прочитаю cie изрѣченie о зломъ человѣкѣ: посѣченïе eгo прежде часа растлѣетъ, и лѣторасль его не облиственѣетъ, тогда научаюсь, конечно, сему новому для меня, сему прекрасному выраженію: и лѣторасль его не облиственѣетъ» [Шишков 1811а, 28-29]. Если в Книге Иова, Псалтири мы видим «пapeнie духа, выспренность мыслей и высоту языка», то в Песни Песней мы найдем 89 «совсѣмъ другое: языкъ простѣе, мягче, нѣжнѣе. На примѣръ cie призываніе къ себѣ невѣсты исчисленіемъ весеннихъ прелестей: востани, прïиди ближняя моя, добрая моя, голубице моя: яко се зима прейде. Дождь отыде. Цвѣти явишася на земли, время обрѣзанія приспѣ; смоквь изнесе цвѣтъ свой, виногради зрѣюще даша воню. Востани, прïиди ближняя моя, добрая моя, голубице моя, прïиди; яви ми зракъ твой, и услышанъ сотвори ми гласъ твой: яко гласъ твой сладокъ, и образъ твои красенъ» [Шишков 1811а, 37]. В третьей статье Шишков опровергает как «неосновательную» мысль о том, что славянский и русский — это разные языки, и, напротив, утверждает сущностное тождество этих языков, точнее, утверждает, что это по существу один язык. Основанием этого тождества является общность корневой системы, тогда как различие в морфологии создает лишь различие наречий, а не языков. Я уже приводил выше высказывание Шишкова о том, что «подъ именемъ языка разумѣются корни словъ и вѣтви отъ нихъ произшедшія» [Шишков 1811а, 44]. Развивая эту мысль далее и следуя своему представлению о словаре языка как органоне, Шишков утверждает, что каждое слово «пускаетъ отъ себя вѣтви, изъ которыхъ иныя приличны высокому, а другiя простому нарѣчiю или слогу. Изъ сего раздѣленiя ихъ не слѣдуетъ утверждать, будто бы оныя не одно и тожъ дерево составляли» [Шишков 1811а, 47]. Следовательно, разделение слов на славянские и русские не имеет лингвистического основания, точно так же, как «въ одномъ и томъ же деревѣ однѣ вѣтви» не могут быть «березовыми, а другiя сосновыми» [Шишков 1811а, 81]. Так, ветвями одного корня являются слова привадить, отвадить, повадиться, повадка, неповадно, признаваемые русскими, и слова наваждение, наваждать, сваждать, навадник, навадница, свада, признаваемые славенскими; в действительности же, полагает Шишков, это слова одного языка. На возможное возражение Шишков отвечает так: «Скажутъ: мы много имѣемъ двоякихъ именъ, изъ которыхъ однѣ Рускiя, а другiя Славенскiя, на примѣръ по Руски глазъ, лобъ, щоки, плечи, а по Славенски око, чело, ланиты, рамена. Но чемъ докажутъ мнѣ, что глазъ, лобъ, щоки плечи суть Рускiя, а не Славенскiя названия? Сошлются ли на то, что ихъ нѣтъ въ Священныхъ Писанiяхъ. Это не доказательство: 1-е потому, что во всякомъ языкѣ есть сословы, следовательно и въ нашемъ быть должны. 2-е, Что нѣкоторые изъ нихъ и въ Священныхъ книгахъ попадаются. На примѣръ индѣ сказано рaмена, индѣ плещи или плечи. 3-е, Священныя книги обыкновенно пишутся высокимъ или важнымъ слогомъ, а потому хотя бы въ нихъ и не было нѣкоторыхъ словъ, это не отрицаетъ еще существованiя оныхъ въ Славенскомъ языкѣ; ибо въ какомъ важномъ сочиненiи найдемъ мы калякать, кобениться, задориться, пригорюниться, ошеломить, треснуть въ рожу, и подобныя тому простыя или низкiя слова? Весьма бы странно было признать ихъ не Славенскими для того только, что ихъ нѣтъ въ высокихъ творенiяхъ, въ которыхъ имъ и быть неприлично» [Шишков 1811а, 45-46]. Карамзинисты смело определяют принадлежность каждого отдельного слова к русскому или славянскому языку. Шишков по этому поводу пишет: «Cie неудобовозможное раздѣленіе основываютъ они на томъ мечтательномъ правилѣ, что которое слово употребляется въ обыкновенныхъ разговорахъ, такъ то Руское, а которое не употребляется, такъ то Славенское. Утверждаясь на семъ мнѣніи, проповѣдуютъ они, что всѣ Славенскія слова надобно изключить изъ ныняшняго языка и писать, какъ говоримъ. Въ этомъ, по ихъ мнѣнію, состоитъ совершенное краснорѣчіе» [Шишков 1811а, 48]. Если мнение, что русскими являются слова, употребительные в разговорном языке, справедливо, то почему, спрашивает Шишков, мы «говорим по Славенски нравъ, врагъ, владѣть, награда; а не по Руски норовъ, ворогъ, володѣть, нагорода»? Если слово лѣпота славенское, а красота русское, «то къ какому же языку причислимъ слово великолѣпiе?» Если глагол дѣлать русский, а дѣяти славенский, то почему мы 90 «говоримъ злодѣянiе, злодѣй?» [Шишков 1811а, 50]. Если критерий разговорности при попытке разграничить славянские и русские слова оказывается неприменимым, то это значит только одно: и те и другие слова в действительности слова одного языка. Если мы сейчас на основе сравнительно-исторического метода умеем определять генетические славянизмы и русизмы, то все равно мы не можем отрицать, что слова типа нрав, враг, награда — это слова русского языка, причем не только литературного, но и разговорного. Если критерий разговорности неудовлетворителен, то вопрос надо ставить совершенно иначе: «И такъ не Славенскiй языкъ, отдѣляя отъ Рускаго, презирать; не онаго на Славенскiя и Рускiя раздѣлять; но какое слово какому слогу прилично, знать надлежитъ» [Шишков 1811а, 52]. Именно так поступал великий Ломоносов: он «не спрашивалъ о словѣ велегласно, Славенское ли оно или Руское; но зналъ, что это высокое слово, и для того не сказалъ бы никогда въ разговорахъ съ пріятелями: я, братецъ, велегласно зову тебя на чашку чаю» [Шишков 1811а, 52]; он «не утверждалъ, что надобно вездѣ вмѣсто cïe писать это. Нѣтъ! онъ въ разговорахъ конечно говаривалъ: это, мой другъ, бездѣлица; но въ важномъ слогѣ никогда вмѣсто: cïe всѣ грады повторяютъ, не сказалъ бы, это всѣ грады повторяютъ, какъ мы нынѣ тысячи тому примѣровъ найдемъ отъ премудраго проповѣдыванія пиши, какъ говоришь» [Шишков 1811а, 53]; он «не отвергалъ никакихъ причастiй, но зналъ, гдѣ по мѣрѣ простоты или высокости и силы выраженiя должно сказать ударяя, гдѣ ударяючи, гдѣ трясущи, гдѣ трясучись; не говорилъ, что слова нaвѣтъ, стогна, седмь должно выкинуть изъ языка для того, что онѣ въ разговорахъ не употребляются; зналъ, что глаголъ навергнуть въ возвышенномъ слогѣ приличнѣе, нежели равнозначущiе ему глаголы накинуть, наложить, набросить; вѣдалъ, что молнiя соблещетъ мечу гораздо сильнѣе и краснорѣчивѣе, нежели молнiя блистаетъ съ мечемъ» [Шишков 1811а, 5657]. Так же и Державин «въ простыхъ разговорахъ не сказалъ бы нигдѣ ошую и одесную, но когда сочинялъ возвышеннаго рода стихи, тогда, нe останавливаясь на разборѣ сихъ словъ, Славенскія ли онѣ, или Рускія, поставилъ: Тамъ тысящи падутъ ошую, Кровавая горитъ заря, Тамъ милліоны одесную, Покрыты трупами моря. Гдѣ сыщемъ мы въ лучшихъ нашихъ писателяхъ и стихотворцахъ отверженіе важныхъ словъ и различнаго окончанія причастій, подъ предлогомъ, что вкусъ не позволяетъ употреблять ничего Славенскаго?» [Шишков 1811а, 53-54]. Отсюда совершенно ясно, что «главнѣйшая сила и богатство языка нашего въ томъ состоитъ, что мы имѣемъ великое изобилiе высокихъ и простыхъ словъ, такъ, что всякую важную мысль можемъ изображать избранными, а всякую простую обыкновенными словами» [Шишков 1811а, 57]. Поэтому сторонники «нового слога» поступают очень неумно, когда только и спрашивают с комическим риторическим ужасом, «не ужъ ли намъ говорить: аще бы ты не скоро возвратился, я бы не дождавшись тебя, абiе ушолъ домой? Имъ довольно поставить не кстати аще и абiе, дабы возненавидѣть весь Славенскiй языкъ, какъ будто онъ и виноватъ въ томъ, что они употреблять его не умѣютъ. По этому ежели я скажу: несомый быстрыми конями рыцарь внезапу низвергся съ колесницы и расквасилъ себѣ рожу, такъ будетъ Руской языкъ виноватъ, что я сказалъ на немъ такую нелѣпость? Нѣтъ, тутъ никакова языка винить не можно, а должно винить себя за то, что мы ни на которомъ изъ нихъ не умѣемъ прилично объясняться» [Шишков 1811а, 51-52]. Коль скоро славянизмы и русизмы суть «ветви» одного дерева, то из этого следует, что славянизмы вообще нельзя считать заимствованиями, отказ от их 91 употребления в литературном языке на том основании, что их нет в разговорной речи, неправомерен и ведет к стилистическому обеднению книжного языка. По словам Шишкова, «языкъ у насъ славенскій и рускій одинъ и тотъ же. Онъ различается только (большѣ нежели всякой другой языкъ) на высокой и простой. Высокимъ написаны священныя книги, простымъ мы говоримъ между собою и пишемъ свѣтскія сочиненія, комедіи, романы, и проч. Но сіе различіе такъ велико, что слова, имѣющія одно и тоже значеніе, приличны въ одномъ и неприличны въ другомъ случаѣ: воззрѣть очами и взглянуть глазами суть два выраженія, не смотря на одинакое значеніе словъ, весьма между собою различныя. Когда поютъ: се женихъ грядетъ во полунощи, я вижу Христа; но когда тожъ самое скажутъ: вонъ женихъ идетъ въ полночь, то я отнюдь не вижу тутъ Христа, а просто какова нибудь жениха. Сколько смѣшно въ простыхъ разговорахъ говорить высокимъ славенскимъ слогомъ, столько же странно и дико употреблять простой языкъ въ священномъ писании. Не всякъ ли бы поневолѣ разсмѣялся, естьли бы въ Псалтырѣ вмѣсто: рече безуменъ въ сердцѣ своемъ нѣсть Богъ, стали читать: дуракъ говоритъ нѣтъ Бога? Между тѣмъ смыслъ въ сихъ двухъ выраженiяхъ есть одинъ и тотъ же» [Шишков 1870, 215-216]. Можно спорить о том, были ли в X веке южно- и восточнославянские диалекты общеславянского языка уже разными языками, но нельзя спорить о том, что славянизмы играют в русском языке особую стилистическую роль. Изгнание славянских слов неизбежно ведет к оскудению литературного языка: «Можетъ ли рѣка быть многоводна отъ загражденiя всѣхъ ея источниковъ?»; «Нѣтъ! не сближенiе съ Славенскимъ языкомъ, но удаленiе отъ онаго ведетъ насъ къ истинному упадку ума и словесности» [Шишков 1811а, 69, 70]. Откуда же, по какой причине возникло столь странное мнение, что русский литературный язык может обойтись без церковнославянского источника? Отвечая на этот вопрос, Шишков указывает на две причины, которые скорее можно назвать двумя сторонами одной. Первая причина сейчас может показаться нам почти нереальной: она заключается в столь сильном пристрастии к французскому языку, что многие русские культурные люди попросту не понимают сочинений, написанных «важным» слогом. Шишков пишет, что ему «самому случалось неоднократно слышать, что нѣкоторые Pycкie, пишущіе и разсуждающіе прекрасно о Французской словесности, заглянувъ нечаянно въ Рускую книгу, спрашивали о значеніи словъ мгла, крамола и поколику» [Шишков 1811а, 66]. Вторая причина тесно связана с первой: лучшее знание французского по сравнению с русским языком подало соблазнительную, особенно для тех, кто не любит трудиться и размышлять, мысль преобразовать русский язык, положив в основу принцип литературного французского языка писать как говорят. Такое уравнение всех жанров литературы на основе разговорного языка представляется Шишкову таким же нелепым и опасным, как эгалитаризм идеологов Французской революции: «И такъ желанiе нѣкоторыхъ новыхъ писателей сравнить книжный языкъ съ разговорнымъ, то есть сдѣлать его одинакимъ для всякаго рода писанiй, не похоже ли на желанiе тѣхъ новыхъ мудрецовъ, которые помышляли всѣ состоянiя людей сдѣлать равными?» [Шишков 1811а, 68]. Указывая на эти причины, Шишков был несомненно прав, ибо есть много свидетельств того, что конец XVIII ― начало XIX века было временем всеобщей галломании: образованный слой русских книг не читал, читал французские, по-русски не говорил, говорил по-французски. Так, например, Ф. Ф. Вигель писал, что французский язык, «коим преимущественно и почти исключительно говорили тогда высшие сословия, был вывескою совершенства воспитания», что «знание языков было тогда не безделица: оно вело к повышению», что «французский язык был исключительный орган хорошего тона, без которого и поныне он у нас не существует», 92 что, наконец, исключая нескольких человек, «едва ли кто знал из моих товарищей, что есть уже русская словесность» [Вигель 2000, 24, 35, 66]. И вот в этой среде Шишков начинает проповедовать народность как основу культуры, говорить о связи языка с духом народа, о вреде космополитической цивилизации, уничтожающей самобытную национальную культуру. После распада классицистского синтеза с его просветительским рационалистическим универсализмом Шишков ищет новых — органических основ государственного имперского бытия и находит их в категории народности, просвещенной светом Христовой веры. Однако было бы большой ошибкой видеть в Шишкове предтечу и тем более родоначальника славянофильства, ибо он никогда не говорил о каком-то особом историческом пути России. Напротив, народность не противопоставлялась «человеческому или просвещенному, но была их необходимым и важнейшим компонентом»; «отказ от национальной древности исключал нацию из числа просвещенных народов: только дикари не имели истории и освященного преданием прошлого. Пантеон европейских народов был пантеоном народов исторических» [Живов 1996, 449]. Подлинный европеец не тот, кто подражает всему европейскому, а тот, кто живет и творит в духе своей народности. Народность сохраняли вера, язык и создания поэтического гения народа — песни, сказки, былины, поэтому литературный язык, если он хочет быть языком всего народа, обязан сохранять преемственную связь со славянской древностью. Таким образом, не «новатор» Карамзин, а «архаист» Шишков выражал новейшие европейские идеи о языке как орудии духовной культуры. Сентиментальному прекраснодушию, легкости, приятности и чувствительности Шишков противопоставлял историзм и трезвость традиционной православной культуры. Этот историзм был облечен в свойственные времени формы неоклассицизма, в котором Шишкова привлекало презрительное отношение к салонной культуре: «Шишков и архаисты отвергали такие эстетические ценности салона, как „чувствительность”, легкость и изящество выражения. В этих эстетических чертах новой школы они усматривали знак упадка традиционных добродетелей, знак декадентской „изнеженности”» [Гаспаров 1999, 32]. При всей справедливости процитированных слов у нас есть основания полагать, что причина резко негативного отношения Шишкова к салону и его сентиментальной культуре была не столько эстетическая, сколько религиозная, вернее, эстетическая борьба была выражением а борьбы религиозной: сентиментализм был порождением масонства, «свободнокаменьщичество», при всей его псевдохристианской риторике, было по сути антицерковью. Во всяком случае именно так понимал дело Шишков; в благом казалось бы деле распространения Библии он сумел увидеть антицерковный замысел: «Въ самомъ дѣлѣ, разсѣяваемыя повсюду въ великомъ множествѣ Библiи и отдѣльныя книги Священнаго Писанiя, безъ толкователей, безъ проповѣдниковъ, и, какъ бы нарочно для упраздненiя необходимости ихъ, напечатанныя на простонародныхъ нарѣчiяхъ, какое могутъ произвесть дѣйствiе? При семъ необузданномъ и, можно сказать, всеобщемъ наводненiи книгами Священнаго Писанiя, гдѣ найдутъ мѣсто правила Апостольскiя, творенiя святыхъ Отцевъ, дѣянiя Святыхъ Соборовъ, преданiя, уставы и обычаи Церковные, однимъ словомъ все что доселѣ служило оплотомъ Православiю? Все сiе будетъ смято, попрано и ниспровержено. Всякiй сдѣлается самъ себѣ толкователемъ Библiи и, образовавъ вѣру по собственнымъ понятiямъ и страстямъ, отторгнется отъ союза с Церковью. Сначала породятся расколы и ереси; а когда они до чрезвычайности размножатся, то мѣсто ихъ заступитъ совершенное равнодушiе ко всему тому, что осмнадцать вѣковъ признавалось священнымъ» [Шишков 1870, 293-294]. 93 Нельзя, таким образом, не видеть, что Шишков выступал за стилистически богатый и разнообразный литературный язык, тогда как Карамзин — за изящный, но стилистически однообразный литературный язык, приспособленный для немногих. Отвечая на поставленный в начале «Рассуждения…» вопрос о том, в чeм состоит богатство, обилие, красота и сила русского языка и какими средствами его можно еще более обогатить и усовершенствовать, Шишков пишет, что ответ на него не труден: надо «разсуждать о коренномъ значеніи словъ, черпать изъ сего богатаго источника, возходить, какъ можно далѣе къ началамъ онаго, суть единыя средства къ разпространенïю, обогащенïю и усовершенствованïю нашей словесности. Раздѣлять же языкъ на Славенскій и Рускій, изтреблять высокія слова и замѣнять ихъ простыми, отсѣкать корни и засушать вѣтьви въ деревьяхъ словъ, брать за образецъ краснорѣчія обыкновенный слогъ разговоровъ, презирать и не читать книгъ, заключающихъ въ себѣ источники языка, переводить изъ слова въ слово съ чужихъ языковъ рѣчи, гоняться за ихъ словами и забывать свои, суть конечно самыя легкія средства, не требующія никакого труда и ученія, но между тѣмъ весьма сильныя къ cтѣсненію, изнуренію, искаженію и безображенію языка нашего и словесности» [Шишков 1811а, 90]. 14 Одним из аспектов полемики между представителями «старого» и «нового» слога, хотя и неявным образом, был вопрос о правописании. Введение так называемой «гражданской» азбуки при Петре Великом, сопровождавшееся изъятием некоторых букв и диакритических знаков, расшатало устои церковнославянской орфографии. Однако только она оставалась залогом устойчивости и относительного единообразия, поэтому не случайно составители «Словаря Академии российской» сочли за благо держаться за славянское правописание. В Предисловии к «Словарю» было отмечено некое противоречие: «Хотя Россїйское правописанїе въ краткихъ содержится правилахъ, однако много во ономъ зависитъ отъ употребленїя. Часто мѣшаютъ а съ я, е съ я; з употребляютъ вмѣсто с. и с, вмѣсто з. и проч.» [САР I, XIII]. Это значит, что реальное употребление, следуя в целом традиции, испытывает на себе давление произношения и в чем-то уступает ему. Вследствие этого «Академїя почла за нужное слѣдовать въ Словарѣ своемъ правописанїю книгъ церковныхъ, пока сей же самый трудъ откроетъ ей довольные способы къ утвержденїю единожды навсегда правилъ правописанїя» [САР I, XIII]. Таким образом, решение вопроса откладывалось на будущее, а сущность вопроса заключалась в том, как найти правильное соотношение традиции и живого произношения. Масла в огонь подлил новый принцип организации литературного языка — «писать как говорят»; именно этот принцип привел к появлению на письме буквы Ё: принято считать, что она была впервые употреблена Карамзиным вместо диграфа іо в альманахе «Аониды» в 1797 году [см.: Григорьева 2004, 31] 49 . Нет слов, чтобы описать гнев Шишкова, какой вызвала у него эта буква; о градусе его возмущения свидетельствует факт того, что он выскабливал точки над Ё из купленных им книг, о чем он сам поведал в «Разговорах о словесности», опубликованных в 1811 году. Отчего же он так невзлюбил эту букву и каков его ответ на поставленный вопрос о соотношении традиции и разговорного узуса? Неприятие буквы Ё Шишков обосновывает тем, что ее употребление есть насилие над личностью, принуждение к произношению звука [’о] там, где человек этого не хочет; например, сочинитель «хочетъ, чтобъ я рифмы его читалъ: принесіотся, прикосніотся, а я хочу читать ихъ: принесется, прикоснется. Весьма несносно таковыхъ учителей видѣть, даже и въ хорошихъ писателяхъ. Когда я, читая книгу нахожу: 94 Меркурій, Аполонъ съ Царіомъ Боговъ Зевесомъ. или: Нѣтъ нужды въ баснѣ до тово, и не моіо то дѣло, то думаю: зачемъ сочинитель насильно принуждаетъ меня здѣсь произносить Царіомъ? Для чего отнимаетъ у меня волю выговаривать согласно съ чистотою языка, Царемъ? На что приневоливаетъ меня говорить по мужицки моіо? Кто произнесетъ такимъ образомъ? Ни кто. Всякой скажетъ, или послѣдуя письменному языку (которому наиболѣе послѣдовать должно) мое, или послѣдуя произношенію моіо» [Шишков 1811б, 24-25]. Из этого следует, что Шишков признавал возможным двоякое произношения слов, например, [цар’ем] и [цар’ом], [моjе] и [моjо]. Употребление буквы Ё исключает возможность выбора, а сам выбор зависит от того, что Шишков называл свойствами языка. Относительно звука іо он небезосновательно писал, что это звук неизвестный и простонародный: неизвестный потому, что «онаго нигдѣ нѣтъ: ни въ Азбукѣ нашей, ни въ священныхъ писаніяхъ, ни въ старинныхъ лѣтописяхъ, ни въ Свѣтскихъ книгахъ, лѣтъ за дватцать или за тритцать печатанныхъ», простонародным потому, что «онъ начало свое имѣетъ отъ безграмотныхъ простолюдиновъ, и никогда писателями или учеными людьми не былъ принятъ» [Шишков 1811б, 25-26]. Доказательством того, что это звук простонародный, служит то, что его любят слова «самыя низкія, таковыя какъ іòжиться, іòрзать, кліòкъ, и тому подобныя» [Шишков 1811б, 27]. Слова же более благородные, такие как грядетъ, блюдетъ как будто сами за себя просят не превращать их в произношении в грядіòтъ, блюдіòтъ. Нужно путем воспитания сделать так, чтобы «разговорной языкъ сталъ возвышаться и чиститься отъ книжнаго, на разумѣ основаннаго; а не книжной упадать и портиться отъ разговорнаго, невѣжественного языка» [Шишков 1811б, 27]. Употребление же буквы Ё — это развращение и порча книжного языка. Нетрудно видеть, что в основании доказательств Шишкова лежит теория трех стилей Ломоносова, который в «Российской грамматике» утверждал, что слова трехъ, везешь, огнемъ «выговариваютъ въ просторѣчіи, трıôхъ, везıôшь, огнıôмъ» (§ 94), следовательно, в высоком стиль нужно сохранять ударный [é] в положеніи после мягких согласных перед твердыми: [в’éрсты, сл’éзы, н’éс] вместо просторечного произношенія [в’óрсты, слó’зы, нó’с]. Однако Шишкову, пусть и с огорчением, надо было признать, что теория трех стилей в начале XIX века частично устарела, извиняет же его то, что никакой другой стилистической теории русского языка еще не было предложено, ибо сам литературный язык еще не устоялся. Современный человек может увидеть в рассуждении Шишкова противоречие: он как будто путает причину и следствие — произношение и правописание. Действительно, с точки зрения современного человека, мы пишем полёт, орёл, моё потому, что произносим [пол’от, ор’ол, моjо]; более того, мы даже букву Ё можем не писать, потому что всякий русский знает, как произносятся эти слова. Шишков, конечно же, знал, что простонародье произносит [пол’эт, ор’эл, моjэ], но культурный человек должен учиться произношению не у простолюдинов, а из церковных книг и из произведений образцовых писателей, различающих высокий и простой слоги, то есть не только писать полет, орел, мое (без буквы Ё), но и говорить [пол’ет, ор’ел, моjэ]. Если где и есть место букве Ё, то только в самом низком слоге, например «въ самыхъ простонародныхъ пословицахъ, таковыхъ какъ: временемъ и сміòрдъ барыню беріòтъ, или: не старъ не матіòръ, да зубки попритіòръ, и тому подобныхъ. Какъ же утверждаясь на сихъ самыхъ простонародныхъ словахъ соглашать съ ними весь высокой и благородной языкъ? Должно ли выдумывать для нихъ новую букву, дабы мало упражнявшимся въ чтеніи писателямъ подать поводъ вездѣ оную ставить, и портить чрезъ то чистоту языка? Важному и краснорѣчивому слогу приличенъ такой 95 же и выговоръ словъ: если мы простонародное произношеніе вводить будемъ въ книжной высокой и благородной языкъ, то наконецъ Цари и Герои въ поэмахъ и трагедіяхъ будутъ у насъ говорить, какъ простолюдины на улицахъ. Уже и такъ отчасти сіе совершается. Навыкъ удобенъ заводить насъ въ самыя грубѣйшія погрѣшности, когда разсудокъ останавливать онаго не станетъ. Уже и такъ въ одахъ и тому подобныхъ сочиненіяхъ читаемъ мы влечётъ, течёть» [Шишков 1811б, 29-30]. Шишкова охватывает священный ужас при мысли, что наступит время, «когда мы стихи Ломоносова Въ пути, которымъ пролетаетъ, Какъ быстрый въ высотѣ орелъ, Куда свой взоръ ни обращаетъ По множеству градовъ и селъ, станемъ читать: Въ пути, которымъ пролетаетъ, Какъ быстрый въ высотѣ оріòлъ, Куда свой взоръ ни обращаетъ По множеству градовъ и сіòлъ!» [Шишков 1811б, 32] 50 . Однако не прав будет тот, кто решит, что Шишков призывал в правописании следовать исключительно какому-то одному принципу орфографии, и Шишков развивает теорию, которая, с оговорками, является действующей до сих пор. В «Разговорах о словесности» он развивает весьма нетривиальную и плодотворную мысль о том, что неукоснительное, твердое следование любому из принципов правописания, будь то словопроизводственное правило или правило произношения, ведет к порче языка. Внимательное изучение славянской орфографии и литературной практики XVIII века привело Шишкова к убеждению, что в некоторых случаях должно следовать принципу словопроизводства, а в иных правописание должно быть сообразным с произношением. Рассмотрим несколько примеров, убеждающих в правоте Шишкова и правильности избранной им позиции. Числа 7 и 30 имели двоякое написание: седмъ и семъ, тридесять и тридцать. Писатели, которые вникали в свойства русского языка, соблюдали различие между высоким, средним и низким слогом, эти писатели «знали, гдѣ пристойно сказать тридесять, и гдѣ тритцать; гдѣ приличенъ выговоръ седмъ и гдѣ семъ. Они въ возвышенномъ слогѣ писали: седмдесятъ быстрыхъ Еленей, шестдесятъ тучныхъ кравъ, и писали въ простомъ слогѣ: семдесятъ резвыхъ оленей, шесдесятъ жирныхъ коровъ» [Шишков 1811б, 7]. Слово сбор следует писать как сборъ, а не зборъ, так как следование произношению мешает увидеть приставку с, ту же, что и в словах сбить, сдуть, иначе говоря, затемняет внутреннюю форму слова. Приставку же воз- нужно писать то как воз-/вз-, то как вос-/вс-, в зависимости от позиции в слове и от стиля речи: с одной стороны, возникнуть, возглаголать, вздрогнуть, с другой, — воскипѣть, воспѣть, вскочить; в то же время насколько странно в высоких словах писать всглаголать, настолько же странно в простых словах писать взкинуть. В этих случаях «для того должно предпочесть произношеніе словопроизводству, что въ семъ состязаніи слуха съ разумомъ, первый изъ оныхъ удовлетворяется безъ всякаго оскорбленія другаго» [Шишков 1811б, 11], то есть правописание удовлетворяет произношению и одновременно не мешает видеть морфемную структуру слова. Впрочем, «самымъ простымъ словамъ, таковымъ какъ збитенщикъ, зборщикъ, буква з, кажется приличнѣе, чемъ с» [Шишков 1811б, 22]. Произношение исказило исконный облик слова, однако употребление закрепило эти искажения, поэтому никакой разумный человек не будет требовать, чтобы 96 орфографической нормой стало написание обвоняніе вместо обоняніе, калугскій вместо калужскій, лету вместо лечу, возтокъ вместо востокъ, извозчикъ вместо извощикъ, несчастный вместо нещастный, «вмѣсто трещитъ, пищитъ, будемъ писать тресчитъ, писчитъ, или уже совершенно по крестьянски тресцитъ, писцитъ, или можетъ быть трескитъ, пискитъ, утверждая, что въ сихъ словахъ виднѣе словопроизводство отъ трескъ и пискъ» [Шишков 1811б, 13]. Очень интересно рассуждение Шишкова о написании букв И / Ы в корнях слов после приставок на согласный звук. «Предки наши замѣчая, что буква ъ передъ и выговаривается всегда слитно съ сею послѣднею, то есть, сообщаетъ ей часть своего звука, нарочно, для показанія сего слиянія ихъ, выдумали букву ъı, которая даже и начертанieмъ своимъ то самое изъявляетъ; ибо составлена изъ ъ и палочки представляющей десятиричное i. Единственно помощію изобрѣтенія сей буквы могли они согласить писаніе съ произношеніемъ, или лучше сказать самое свойство языка показало имъ ciю букву. Такимъ образомъ стали они писать: отъıскать, съıскать, взъıграться, взъıди, взъıскуй и проч., а не отъискать, съискать, взъигратъся, взъиди, взъискуй» [Шишков 1811б, 17]. Если твердо придерживаться словопроизводного принципа, то нужно писать взъискать, дабы был явственно виден корень глагола искать; однако этот корень хорошо виден и в написании взъıскать = взъ + ıскать, где Ъ и I слились в одну букву — лигатуру ЪI (которую в таком случае надо бы писать именно так: ЪI, а не как Ы). Но если взять за правило всюду писать ЪI, то «вмѣсто предъизвѣщеніе, предъидетъ, станете писать предъıзвѣщеніе, предъıдетъ; но спросите опять своего слуха: онъ вамъ велитъ произносить предъ-извѣщеніе, а не предъıзвѣщеніе, предъ-идетъ, а не предъı-детъ. И такъ одно и тожъ правило для однихъ словъ хорошо, а для другихь худо: слѣдовательно самое вѣрнѣйшее правило языкъ и упражненіе въ ономъ. Конечно таковыя подробности въ языкѣ часто бываютъ такъ сомнительны, что не могутъ всегда наблюдаемы быть съ строжайшимъ разборомъ и точностію; но лучше ошибиться иногда въ правописаніи, нежели не разсуждая о свойствахъ языка, все подводить въ немъ подъ одно правило» [Шишков 1811б, 18-19]. Очевидно, Шишков обладал очень хорошим слухом и в словах предъ-извѣщеніе, предъидетъ слышал второстепенное ударение на приставке и то ли паузу, то ли гортанную смычку между приставкой и корнем: прéд√И́детъ. Таким образом, и в орфографическом аспекте Шишков карамзинскому принципу «писать как говорят» противопоставляет принцип «писать с разумением», исходя из свойств самого языка, то есть удовлетворять произношению и слуху там, где это не мешает восприятию морфемного состава слова, а также соответствует стилю речи. Заканчивается «Рассуждение» афоризмом: «Полезнѣе разсуждать воздерживаясь отъ поправленій, нежели поправлять воздерживаясь отъ разсужденій» [Шишков 1811б, 41]. Второй из «Разговоров о словесности» посвящен русскому стихотворению. Шишков признает великой заслугой Кантемира, Тредиаковского и Ломоносова то, что они дали русскому стихосложению правильное стопопадение и привили ему новые жанры — поэму, трагедию, сатиру, басню и тому подобные, однако эти нововведения создавали только форму поэзии, но не самоё русскую поэзию; эти стихотворцы сделали многое, но еще лучше было бы, если бы они «правильность ciю согласили съ силою настоящихъ Рускихъ стиховъ, не уклоняя насъ отъ разума и духа оныхъ» [Шишков 1811б, 45]. Где же источник силы русских стихов, их разума и духа? Ответ очевиден: «Таковыхъ источниковъ суть три: 1 е, священныя или духовныя наши книги, 2 е, лѣтописи и всѣ подобныя имъ преданія, 3 е, народный языкъ» [Шишков 1811б, 50]. Поэт, не исполнившийся духом родного языка, не научившийся его красотам, будет поэт только по форме, как бы без души; если же, обращаясь к своему воображаемому 97 собеседнику, «вы напередъ въ своемъ языкѣ себя утвердите; когда узнаете обороты онаго, свойство, силу словъ, громкость, нѣжность, замысловатость, простоту рѣченій, тогда только можете вы быть высоки въ поэмѣ, величавы въ трагедіи, громки въ одѣ, забавны въ комедіи, остроумны въ эпиграммѣ» [Шишков 1811б, 51]. Большая часть второго «Разговора» состоит из разбора примеров из этих трех источников для доказательства верности своего тезиса, и надо признать, что Шишков проявил тонкость восприятия и глубину понимания именно поэтической стороны и высоких духовных сочинений, и устного народного творчества. Приведу всего три примера из множества содержащихся во втором «Разговоре о словесности», которые показывают, что «силу стиховъ составляютъ не мѣра и не рифмы, но мысль и разумъ» [Шишков 1811б, 52]. Обращение к Богородице — радуйся свѣще неугасимая огня невещественнаго — заключает в себе прекрасную мысль: «Свѣча горящая передъ образомъ есть подобіе жизни нашей и пылающаго къ Богу усердія. Какимижъ словами въ Богоматерѣ можетъ приличнѣе изображена быть любовь ея къ сыну своему, спасителю рода человѣческаго, какъ не симъ наименованіемъ оныя: свѣще неугасимая огня невещественнаго» [Шишков 1811б, 54]. По поводу фразы из Никоновой летописи «Царь же Романъ летяше сосѣцая и гоня, и копейными прободеньми просыпая врагомъ чpeвa» Шишков пишет: «Здѣсь вмѣсто исторгая, сказано просыпая чрева. Какое смѣлое выраженіе! Извитіе cie въ наукѣ краснорѣчія называется иноименіемъ, то есть употребленіемъ одного имени вмѣсто другаго. Естьли бы таковая замѣна сдѣлана была безъ всякаго намѣренія и размышленія, или бы иносказательное слово, поставленное на мѣсто прямаго, служило только къ уменьшенію ясности и важности смысла, тогда бы можно было назвать сіе небреженіемъ слога, погрѣшностію. Но здѣсь писатель выбиралъ слово. Ему не трудно было поставить исторгая чрева; но тогда было бы это одно простое представленіе дѣйствія безъ всякаго искуства и живописи. Для того, изображая подвижника сего летающимъ какъ молнія, и представляя ударъ руки его толь сильнымъ, что отъ него великое число вражескихъ утробъ не токмо прободаются, но расторженныя на многія части, валятся, сыплются какъ песокъ; для того, говорю, и сказалъ онъ не прямое и безсильное исторгая, но иносказательное и многозначущее слово, просыпая врагомъ чpeвa. Въ той же лѣтописѣ и на той же страницѣ сдѣлано слѣдующее подобіе: яко же нѣкій левъ, приложився страшливому скоту, провалитъ ребра его ногтьми. Здѣсь выраженіе провалитъ ребра есть также необыкновенное. Оно показываетъ чрезвычайную силу льва. Всякое другое слово проломитъ, прободетъ, проторгнетъ, недастъ такова понятія о силѣ львиной лапы, и величинѣ учиненной ею раны, какое даетъ глаголъ провалитъ» [Шишков 1811б, 69-70]. Богатырь через все преграды пробирается в тридесятое государство, побивает всех врагов, входит в чертоги хрустальные и видит дочь царскую. «Какая красота представляется взорамъ его? Такая, у которой тѣло толь необычайной бѣлизны и нѣжности, что видно, какъ изъ косточки въ косточку можжечокъ переливается. Не показываетъ ли одно cie выраженіе, съ какою тонкостію древніе наши писатели умѣли представлять себѣ красоту женскую? Не для того ли обременили они рыцаря своего столькими препятствіями, столькими опасностями и подвигами, дабы послѣ тяжкихъ трудовъ увеличить пріятность его полученіемъ толь чрезвычайныхъ прелестей?» [Шишков 1811б, 73]. Этим «Разговором» Шишков положил начало исследованиям поэтики фольклора. Им отмечены такие особенности фольклорной поэтики, как: - тавтология (Ты дуброва моя, дубровушка, / Ты дуброва моя зеленая); - постоянные эпитеты (красное солнышко, свѣтлый мѣсяцъ, чистыя звѣзды, синее море, черной соболь, бѣлая лебедь); 98 - нанизывание определений (темный дремучій лѣсъ, бѣлая кудрявая береза, желтый сыпучій песокъ, крутой красной бережокъ); - употребление кратких прилагательных в роли определения (бралъ дѣвицу за бѣлы руки, садился на добра коня, завыли рога у туга лука, мать сыра земля, чужа дальня сторона); при этом ударение падает обычно на последний слог прилагательного; - употребление уменьшительных и ласкательных суффиксов (сиротинушка, головушка, пѣтушокъ, гребешокъ, бѣлешенекъ, зеленешенекъ, младешенька); - употребление причастий на -учи, -ючи (ходючи, припадаючи, идучи, преплѣтаючи, треплючи); - отрицательные сравнения (Не черная туча изъ за горъ поднималася, / Поднималося храброе Руское воинство); Хотя Шишков еще не знает всех этих терминов и применяет описательные выражения, все явления отмечены им совершенно верно. По заключению позднейшего историка литературы, Шишков «первый указалъ на нѣкоторыя характеристическія особенности языка нашей народной поэзіи, которыя потомъ повторяли только изслѣдователи, напр.: повтореніе, постоянные эпитеты, сокращенныя прилагательныя, употребленіе уменьшительныхъ и ласкательныхъ, вводныя поговорки, отрицаніе, выражающееся въ сравненіяхъ, простота и естественность этихъ сравненій и т. п. Изъ довольно длиннаго разговора Шишкова видно, что онъ глубоко и искренно любилъ народную поэзію и понималъ ея красоты. Онъ требовалъ отъ современной литературы знакомства съ нею» [Булич 1912, 230]. К этому же выводу, указав на те печатные источники фольклорных текстов, которыми мог пользоваться Шишков, приходит и современный исследователь: «Шишков хорошо постиг эстетическую систему русского фольклора. Это позволило ему создать тщательно продуманную классификацию основных поэтических средств устного народного творчества, которая явилась, по словам М. К. Азадовского, первым по времени сочинением по поэтике фольклора» [Альтшуллер 2007, 278]. И, наконец, Шишков не устает метать ядовитые стрелы в адрес карамзинистов, доморощенных эпигонов сентиментализма. Язык эпигонской сентименталистской поэзии — это условный язык холодных общих мест: «…я заразился къ тебѣ страстію, я плѣнилъ себя твоими взорами, я пораженъ стрѣлою твоихъ прелестей, ты предметъ моей горячности, я тебя обожаю, и проч. Все это чужое, не наше Руское» [Шишков 1811б, 116]. Выражения и обороты народной поэзии, такие, как «заронилъ ты мнѣ искру въ ретиво сердце, безъ огня мое сердечко розгоралося, несравненно лучше для меня всѣхъ сихъ жеманныхъ учтивствъ, холодныхъ оборотовъ, удаленныхъ отъ природы вымысловъ, чужеземныхъ рѣченій, перенимаемыхъ нами съ тѣхъ языковъ, на которыхъ нельзя выразить ни заронилъ ты мнѣ искру, ни сердечко мое разгоралося» [Шишков 1811б, 117]. Язык народной поэзии обладает ни с чем не сравнимым своеобразием, непереводимым ни какой другой язык; как, риторически вопрошает Шишков, перевести слова зазноба, закручиниться, прилучить и прилука, голубушка, голубчик мохноногенькой, растужиться, голубятушки, любчик — сизонькой голубчик? Не обошлось и без обычных для Шишкова ошибочных этимологий, но об этом мы будем говорить в разделе о словопроизводном словаре (см.: его этимологии слов владеть, дьяк — с. 70, леля — с. 86), а закончим справедливым выводом: «Священныя книги снабдили бы насъ избранными словами, краткими выраженіями, красотою и приличіемъ иносказаній, высотою мыслей и силою языка. Изъ лѣтописей нашихъ и другихъ подобныхъ имъ сочиненій, снова присвоили бы мы себѣ много хорошаго и прямо Рускаго. Народный языкъ, очищенный нѣсколько отъ своей грубости, возобновленный и принаровленный къ нынѣшней нашей словесности, сближилъ бы 99 насъ съ тою пріятною невинностію, съ тѣми естественными чувствованіями, отъ которыхъ мы удаляясь дѣлаемся больше жеманными говорунами, нежели истинно краснорѣчивыми писателями. Мы бросились на новѣйшіе иностранные языки, и переводя съ нихъ стали придерживаться ихъ свойствамъ. Чего у нихъ въ языкѣ нѣтъ, того уже и мы въ сочиненіяхъ своихъ употреблять не смѣемъ. Cie излишнее подражаніе имъ отводитъ насъ отъ собственныхъ красотъ языка нашего, и стѣсняя предѣлы онаго, служитъ болѣе ко вреду, нежели къ пользѣ словесности» [Шишков 1811б, 155-156]. 15 На «Разговоры о словесности» откликнулся критической статьей М. Т. Каченовский, ставший в 1811 году издателем «Вестника Европы», на которую в свою очередь откликнулся Шишков отдельной книжечкой под названием «Прибавление к разговорам о словесности». Воздав должное автору «Разговоров» за его благородную любовь к отечеству и отечественному языку, Каченовский высказывает несколько критических замечаний по поводу отдельных суждений Шишкова, на которые последовали контрвозражения Шишкова. а) Церковные книги не во всем могут служить орфографическим образцом, так как сами «не всѣ сходны между собою»; к тому же многие буквы кириллицы вышли из употребления: омега, кси, пси, фита, ижица; даже буква Щ отсутствует в «Российской грамматике» Ломоносова, так как является обозначением двух звуков — ш и ч [Каченовский 1811а, 290-291]. Возражание Шишкова основано на лучшем понимании природы русской фонетики и ее связи с орфографией. Уподобление буквы Щ греческим Ξ и Ψ неправомерно, так как греческие буквы действительно обозначают два раздельных звука, а русская буква обозначает особый звук, который хотя и возник из сочетания с и ч, «однакожъ ни с и ч, ни ш и ч, не могутъ его выражать. Онъ есть весьма отличаемое ухомъ сліяніе обоихъ вмѣстѣ. Самое грубое ухо отличитъ про-счаю или прош-чаю отъ прощаю. Итакъ сравнивать надобность сего звука съ надобностію звуковъ кси и пси есть одна изъ самыхъ величайшихъ неправдъ, и тѣ, которые, послѣдуя такому несправедливому мнѣнію, начинаютъ, гоняясь за словопроизводствомъ, или избѣгая щ, писать: женсчина, мусчина, считъ, мсченіе, весьма далеки отъ знанія свойствъ языка» [Шишков 1812, 21]. Фонетически Шишков совершенно прав, однако в сложившейся орфографической традиции употребление буквы Щ ограничивается теми случаями, когда сливающиеся звуки принадлежат одной морфеме: искать — ищу, писк — пищать, жена — женщина; если же сливающиеся в произношении звуки относятся к разным морфемам, то на письме употребляются разные буквы: считать, мужчина, писчий, заносчивый, расчет, счастье и т. п. Ирония ситуации заключается в том, что Шишков как будто выступает защитником той орфографической практики, которой следовал Карамзин, писавший мущина, щастіе, поскольку вообще писать надо как говорят. б) Одним из пунктов разногласий явился старый спор о понятиях языка и наречия. На возражение Каченовского: «Оставшïйся въ книгахъ духовныхъ Славенскïй языкъ отдѣленъ отъ нынѣшняго Русскаго несходствомъ нѣкоторыхъ словъ, и разностïю въ спряженïяхъ и даже въ правилахъ синтаксиса. Безъ всякаго сомнѣнïя Русской языкъ есть отрасль Славянскаго; но теперь онъ уже въ такомъ состоянïи, что приличнѣе называть его языкомъ, а не нарѣчïемъ. На немъ издаются законы; на немъ написаны многïя книги; какъ же можно сказать, что онъ не существуетъ, и какъ можно называть его нарѣчïемъ, тогда какъ самъ онъ уже имѣетъ множество мѣстныхъ нарѣчïй? Ежели такъ, то ни одинъ изъ нынѣшнихъ Европейскихъ языковъ несуществуетъ, ибо всѣ они 100 произошли отъ древнихъ и изъ нихъ составились. Было бы очень странно, когдабъ увѣрять стали, что у Италïянцовъ и Французовъ нѣтъ языка, и что тѣ и другiе говорятъ нарѣчіемъ или слогомъ» [Каченовский, 1811а, 293] — Шишков отвечает: «Въ законахъ и книгахъ, писанныхъ на Рускомъ языкѣ, нѣтъ иныхъ словъ кромѣ Славенскихъ (выключая принятыхъ иностранныхъ, которыя относятся къ своимъ языкамъ). И такъ Руской языкъ существуетъ, когда онъ же есть и Славенскій; но другаго Рускаго языка не существуетъ, потому что слова его не извѣстны, а языкъ безъ словъ есть тоже, что рѣка безъ воды. Отсюду слѣдуетъ, что мѣстное нарѣчіе Рускаго языка есть купно и Славенскаго языка нарѣчіе» [Шишков 1812, 12]. Спорящим сторонам невозможно договориться и даже понять друг друга, если они имеют существенно различное понятие о том, что называют одним и тем же термином «язык»: для Каченовского, как и всех карамзинистов, главное, что отличает один язык от другого, это грамматический строй; для Шишкова тождество славянского и русского основывается на существенном сходстве словаря. Другие замечания Каченовского и ответ на них Шишкова касаются отдельных слов и выражений и не имеют принципиального значения. 16 В том же 1811 году в журнале «Цветник» была опубликована статья Д. В. Дашкова «Перевод двух статей из Лагарпа, с примечаниями переводчика», которой была открыта новая страница полемики между сторонниками и противниками «нового слога». До сих пор, сражаясь со сторонниками «нового слога», Шишков имел в виду кружок писателей, который сложился в «тени» Карамзина и который, как говорилось выше, всерьез воспринял его программу воспитания сердца и пытался посильно исполнить ее. В частности, бескомпромиссным последователем Карамзина был В. С. Подшивалов — редактор (вместе с П. А. Сохацким) журнала «Приятное и полезное препровождение времени»; продолжением этого издания стал журнал «Иппокрена, или Утехи любословия», выходивший в Москве с 1799 по 1801 год. К началу 10-х годов XIX века выросло новое поколение карамзинистов, которое, продолжая традиции П. И. Макарова, повело открытую войну с А. С. Шишковым. Сначала они объединились в «Вольном обществе любителей словесности, наук и художеств». Это общество было создано еще в 1801 году по инициативе И. М. Борна и при содействии В. В. Попугаева, А. Г. Волкова, В. В. Дмитриева; среди членов значились А. X. Востоков, Ф. Ф. Репнин, Н. Ф. Остолопов, А. Е. Измайлов, Д. И. Языков и др. На еженедельных собраниях члены общества читали свои произведения и переводы; в 1802-1803 годах общество издало в двух частях сборник «Свиток Муз»; в дальнейшем его члены издавали свои сочинения в таких журналах, как «Северный вестник» и «Лицей» И. И. Мартынова, «Журнал российской словесности» H. П. Брусилова, «Любитель словесности» Н. Ф. Остолопова. В целом, можно сказать, что в первое десятилетие XIX века в литературной жизни России ничем примечательным это Общество себя не ознаменовало. В декабре 1810 года в члены Общества был принят Дмитрий Васильевич Дашкóв (1784-1839). Будучи ярым противником Шишкова, он развил бурную деятельность по призыву в «Вольное общество» всех сторонников Карамзина, и в течение 1811 и 1812 года его членами стали Д. П. Северин, В. Л. Пушкин, Д. Н. Блудов, С. С. Уваров. Литературным органом «Вольного общества» сначала стал журнал «Цветник», издававшийся старым членом общества А. Е. Измайловым, а затем «СанктПетербургский вестник». Главным оружием своей критики Дашков избрал иронию и насмешку. В двух номерах «Цветника» за 1810 и 1811 годы он опубликовал указанную критическую статью, подписав ее псевдонимом: —въ. 101 Шишков реагировал мгновенно: вдогонку к печатавшемуся «Рассуждению о красноречии св. Писания» он присоединил «Присовокупление», которое стало ответом Дашкову, поэтому нам будет удобно рассмотреть аргументы сторон параллельно. Объявив себя солидарным с Шишковым в отношении злоупотребления заимствованиями, Дашков сразу переходит к главному теоретическому вопросу о соотношении понятий «русский язык» и «славянский язык». Дашков не отрицает близости русского и славянского языков: «Я не отвергаю, чтобъ языкъ нашъ не былъ весьма близокъ къ Славенскому, и чтобъ сей послѣдній не былъ главнымъ основаніемъ его; но не слишкомъ ли много смѣшивать сіи два языка и почитать ихъ за одинъ и тотъ же?» [Дашков 1810а, 259]. Более того, Дашков согласен даже с тем, что русский произошел от славянского, как французскій от латинского, «съ тѣмъ только различiемъ, что Французской еще въ Х вѣкѣ началъ отдѣляться отъ корня своего, а мы на нашемъ никакихъ не имѣли сочиненiй до временъ Петра Великаго» [Дашков 1810а, 259-260]. Шишков возражает: Во-первых, хотя французскій произошел от латинского, однако «ни одинъ Французъ, не обучась Латинскому языку, не разумѣетъ онаго; а у насъ всякой безграматной мужикъ заставляетъ граматнаго сына своего читать предъ нимъ Прологъ, Четію Минею и другія духовныя книги, разумѣя и слушая его съ удовольствіемъ»; во-вторых, даже тот, кто ничего, кроме романов, комедий и журналов, не читалъ, «не ужъ ли онъ даже и не слыхалъ, что у насъ есть Руская правда, Владимiрова духовная, Слово о полку Игоревомъ, древняя Вивлiоѳика, лѣтопись Несторова, Никонова, Сильвестрова, Псалтырь, Евангелiе, и множество духовныхъ книгъ, сочиненныхъ и переведенныхъ задолго до Петра Великого?» [Шишков 1811а, 96]. Едва ли Дашкову было неизвестно о существовании этих книг, но он, вероятно, считал их написанными на славянском, а не русском языке. Русский же язык давно отделился от славянского; причиной этого было не изменение в грамматическом строе, а введение «множества Татарскихъ словъ и выраженiй, совсѣмъ прежде неизвѣстныхъ» [Дашков 1810а, 260]. Такое объясненіе представляется Шишкову смехотворным: «Вотъ какое раздѣленіе полагаютъ и защищают! Нѣсколько словъ, вошедшихъ въ простонародное нарѣчiе, прiемлется за основанiе новаго языка! гдѣ же покажутъ мнѣ сiе множество Татарскихъ словъ и выраженiй въ Библiи, въ Ѳеофанѣ, въ Ломоносовѣ, въ Херасковѣ, и проч.?» [Шишков 1811а, 97]. Смешанный с татарским, русскій язык, оказывается, имеет множество выгод перед всеми европейскими: «… нашъ Руской языкъ самъ по себѣ гораздо богатѣе, великолѣпнѣе, сильнѣе всѣхъ прочихъ; но мы сверхъ того можемъ еще почерпать изъ Славенскаго (выгода несравненная!) съ тѣмъ однакожъ условiемъ, чтобъ выраженiя и обороты, заимствованные нами, не были противны собственному языку нашему. Естьли жъ бы они оба составляли одно и тоже цѣлое, на что сiи предосторожности? Для чего не пишемъ мы такимъ же точно языкомъ, какимъ писана Библiя? Для чего большая часть нашихъ теперешнихъ выраженiй (я говорю только о настоящемъ Рускомъ языкѣ, а не о варварской смѣси, какою писаны многiя нынѣшнiя книги) не токмо не принадлежатъ къ Славенскому языку, но даже и не отъ него происходят?…» [Дашков 1811а, 262-263]. Говоря о «варварской смѣси», Дашков, вероятно, имел в виду «славяно-русскій» язык «школы господина Елагина», но Шишков оборачивает понятіе «варварской смеси» против Дашкова: «Что значатъ сіи слова: нашъ Руской языкъ самъ по себѣ гораздо богатѣе, великолѣпнѣе, сильнѣе всѣхъ прочихъ; какъ! нашъ Руской языкъ самъ по себѣ? да что такое нашъ Руской языкъ самъ по себѣ? гдѣ онъ? возмемъ какую нибудь нынѣшнюю книгу, найдемъ ли мы въ ней хотя два такихъ слова (выключая иностранныя), о которыхъ бы могли мы сказать: вотъ это Славенское, а это Руское? Ежели мы подъ Славенскимъ словомъ разумѣть будемъ высокое слово, на 102 примѣръ вниду, а подъ Рускимъ простое, на примѣръ войду, то конечно о разности ихъ разсуждать можемъ, утверждая справедливо, что первое изъ нихъ прилично важному, а другое среднему или простому слогу; но утверждать, что вниду есть Славенское, а войду Руское, и дѣлать изъ того два разныхъ языка, есть не знать составленія словъ, есть утверждать, что предлогъ въ различенъ отъ предлога въ, и глаголъ иду различенъ отъ глагола иду. <…> Здѣсь говорится о варварской смѣси, а въ чемъ она состоитъ, до того дѣла нѣтъ. Говорится, что большая часть нынѣшнихъ нашихъ выраженій не токмо не принадлежитъ къ Славенскому языку, но даже и не отъ него пpoизходитъ, а какъ, и почему: этова прошу не спрашивать. Между тѣмъ варварская смѣсь конечно бываетъ, и еще двоякая, на примѣръ, ежели бы кто написалъ: меня фраппировалъ колоритъ этой пьесы, рѣчь сiя была бы варварское смѣшенiе своихъ двухъ мѣстоименiй cъ тремя чужими словами; или, естьли бы кто, говоря о младенцѣ сынѣ своемъ, сказалъ: мой малютка дѣлаетъ зубы (вмѣсто у моего малютки ростутъ зубы), тотъ безъ сомнѣнiя сдѣлалъ бы варварское смѣшенiе, потому что Руское выраженiе мой малютка смѣшалъ бы cъ выраженiемъ, взятымъ съ Французскаго, и которое въ нашемъ языкѣ не имѣетъ того значенiя» [Шишков 1811а, 98-102]. Впрочем, Дашков не может не признать очевидного: «Правда, что возвышенный слогъ не можетъ у насъ существовать безъ помощи Славенскаго: но сiя необходимость пользоваться мертвымъ для насъ языкомъ для подкрѣпленiя живаго, не есть доказательство, какъ то мы ниже увидимъ, и притомъ требуетъ большой осторожности. Хорошiе писатели наши весьма наблюдаютъ это, и дѣйствительно въ ихъ сочиненiяхъ языкъ нашъ, хотя наполненный великолѣпiемъ Славенскаго, не престаетъ однакожъ быть Рускимъ» [Дашков 1810а, 263]. Шишкову только этого и надо: «Что такое значитъ здѣсь слово помощь? не мудрено понять, когда скажутъ: человѣкъ помогаетъ человѣку; но какимъ образомъ представить себѣ, что языкъ помогаетъ языку? Этова мало: мертвый помогаетъ живому! и этова мало: живый безъ мертваго существовать не можетъ! Какъ? подобныя сему загадки, странности, небылицы смѣютъ являться въ видѣ разсужденій? и предъ кѣмъ? предъ лицемъ свѣта? <…> Евклидъ говоритъ: ежели опущенъ на прямую черту отвѣсъ, дѣлающiй по одну сторону уголъ прямый, то и по другую сторону будетъ уголъ прямый же. Такъ-то и здѣсь: ежели языкъ нашъ наполненный великолѣпiемъ Славенскаго не престаетъ быть Рускимъ, такъ по той же причинѣ наполненный простотою Рускаго не престаетъ быть Славенскимъ. Евклиду надобно вѣрить, онъ учитъ разсуждать. Впрочемъ xopoшie писатели конечно не смѣшиваютъ Славенскаго языка съ Рускимъ; но подъ сими словами разумѣется различie высокаго слога съ простонароднымъ. На примѣръ можно сказать, препояши чресла твоя и возми жезлъ въ руцѣ твои, и можно также сказать: подпояшься и возми дубину въ руки; то и другое, въ своемъ родѣ и въ своемъ мѣстѣ, можетъ прилично быть; но начавъ словами: препояши чресла твоя, кончить: и возми дубину въ руки, было бы и смѣшно и странно» [Шишков 1811а, 102-105]. Весьма примечателен и такой аспект полемики. Мысль Шишкова об общности многих корней в греческом, латинском и славянском языках Дашков называет недопустимым парадоксом. «Не зная по Гречески я не могу совершенно опровергнуть онаго; но можно ли подумать, чтобъ Греки, народъ столь просвѣщенный, наслѣдовавшiй самымъ богатымъ изъ всѣхъ извѣстныхъ языковъ, языкомъ Гомеровъ, Софокловъ, Демосѳенов, имѣя притомъ и своихъ Златоустыхъ, Василiевъ, Ливанiевъ, захотѣли пользоваться Славенскимъ, который въ сравненiи съ Греческимъ былъ грубъ и бѣденъ, и котораго они безъ сомнѣнiя почти совсѣмъ не знали до времен Святослава и Владимiра?» [Дашков 1810а, 273-274]. Там, где Шишков угадывал языковое родство и даже, задолго до Шлейхера, стал пользоваться образом родословного древа, там 103 Дашков приписал Шишкову абсурдную идею заимствованія греческими писателями слов из славянского. Наконец, Дашков приводит стихи Державина Духъ всюду сущiй и единый, Кому нѣтъ мѣста и причины, Кого ни кто постичь не могъ, Кто все собою наполняетъ, Объемлетъ, зиждетъ, сохраняетъ, Кого мы называемъ: ― Богъ! и заключает: «Вотъ высокой слогъ; подлинно высокой по предмету, мыслямъ и выраженiямъ. Славенской языкъ доставилъ много пособiй стихотворцу; но не взирая на то, сiе не похоже на чистой Славенской языкъ, который здѣсь, такъ сказать, есть токмо вспомогательный. Стихотворецъ не употреблялъ ни Славенскихъ оборотовъ, ни словосочиненiя Славенскаго» [Дашков 1810а, 266-267]. Шишков вполне мог бы признать эти слова за капитуляцию, ибо и он также мог бы указать на эти стихи как на образец славяно-русской природы русского литературного языка. Спор, таким образом, переходил в плоскость приоритетов: что является главным в языке ― словарь или грамматика; но независимо от этого спорящие стороны могли бы прийти к соглашению на основе понятия высокого слога. Однако обеим сторонам была дорога своя мысль: Дашкову ― мысль о том, что славянский и русский суть разные языки, и славянский может быть лишь вспомогательным средством; Шишкову ― мысль о том, что славянский и русский суть один тот же язык, распадающийся на два стиля, высокий и простой. Очевидно, что это нежелание прийти если не к соглашению, то к компромиссу, было основано не на лингвистических, а на идейных соображениях. В остальной части статьи Дашков высказывает Шишкову упреки по поводу отдельных слов и оборотов. Так, причастия на -ущій, -ющій представляются ему предпочтительными перед причастиями на -ый, -яй, то есть грядущій, созерцающій лучше, чем грядый, созерцаяй, которые «весьма рѣдко употребляются хорошими стихотворцами нашими» [Дашков 1810а, 285]; кроме того, Шишков оказывается непоследовательным: в одном месте он пишет о предпочтительности причастий типа спасаяй, а в другом – восхищается отрывком из Ломоносова, в котором употреблено семь причастий на -щаго [См.: Дашков 1810а, 292], однако в форме Р. п. нет вариантов суффиксов, поэтому замечание Дашкова о непоследовательности несправедливо. Слово актеръ кажется ему более точным выражением понятия, нежели лицедѣй: «Злодѣемъ называемъ мы того, кто дѣлаетъ зло; посему лицедѣй долженъ быть тотъ кто дѣлаетъ лице; что это значитъ?» [Дашков 1810а, 297]. Описательное выражение «древо дающее прiятную тѣнь» лучше, чем сложное слово «благосѣннолиственное древо»; то же можно сказать и о словах длинногустозакоптѣлая брада, Христогробопоклоняняемая страна, костоснѣдный змей и др. [См.: Дашков 1810а, 298300]. В продолжении своего разбора, напечатанном в № 12 «Цветника», Дашков критически относится к некоторым, надо признать, неуклюжим попыткам Шишкова передать по-русски отвлеченные понятия, а также упрекает его в недостаточном знании французского языка и проистекающих отсюда ошибках перевода. Так, выражение diction de l’orateur (слог оратора) нельзя перевести как слово посвященное краснорѣчію; словосочетание il est des matières abstraites переведено Шишковым как есть отвлеченныя вещесловія, «что по руски совсѣмъ ничего не значитъ», ибо соединяет несоединимое — отвлеченность и вещь, вещественность и слово [Дашков 1810б, 406]. Слово orateur Шишков всюду переводит как краснословъ или красноглаголатель, и 104 Дашков замечает: «Хорошо; но естьли намъ придется сказать: онъ дурной красноглаголатель, не будетъ ли тутъ противорѣчія въ словахъ, ибо говорить красно принимается у насъ всегда въ хорошую сторону?» [Дашков 1810б, 416]. Неверными по смыслу или невразумительными являются такие шишковские переводы: prosodie как произношенїе, rhythme как ударенїе по стопамъ, héros по отношению к героям Гомера как богатырь, indignation ‘негодованіе’ как гнушенiе, monstres ‘чудовища’ как чучела, huer ‘шикать’ как укать, articulations ‘суставы’ как произношеніе, lâcheté ‘трусость, подлость’ как безчинїе, césure как препинанїе и др. [См.: Дашков 1810б, 416-420]. Термин заимословїе не может в точности передать содержание понятия прозопопеи — «сей прекрасной фигуры, оживляющей усопшихъ и дающей рѣчь вещамъ бездушнымъ» [Дашков 1810б, 422]. Частью совершенно справедливы упреки в неуклюжести и невразумительности многих шишковских языковых оборотов, таких, как: личинѣ игрища пристойно быть похожей безъ исковерканья и юродливости; склонность стала вливаться въ воспитанiе; забытый дремотою ума; обнаженная здраваго разсудка нескладица; неизбѣжимая необходимость, трудъ дарованiя, нашли короче говорить, холодная пухлость, исчисленiе обстоятельствъ подобiя и пр. [См.: Дашков 1810б, 420, 442, 445-447, 449-451]. Наконец, Шишков, воюя с заимствованиями, сам не всегда может обойтись без них, на что не преминул указать Дашков: проза, журналист, грамматика, электрическая сила, дактиль, ямб, эпизода — эти и другие термины волей, а скорее неволей вынужден употреблять переводчик трех статей из Лагарпа. Доказательством того, что русский и славянский — это разные языки, служит, по мнению Дашкова, то, что далеко не всякое слово или оборот могут быть употреблены в тексте, написанном по-русски: «На прим.: моря чермную пучину невлажными стопами древнїй пѣшешествовалъ Израиль (стран. 27). На Славенскомъ это весьма хорошо и стихотворно; а мы по руски никакъ не можемъ сказать: пѣшешествовать чермную пучину невлажными стопами — и проч.» [Дашков 1810б, 429-430]. Заканчивая свой разбор, благовоспитанный Дашков отдает дань уважения «трудамъ и благонамѣренности Г-на Переводчика. Полезная цѣль его и многѣя справедливыя замѣчанія конечно не скроются отъ взоровъ Любителей отечественной словесности» [Дашков 1810б, 466]. Однако Шишков остался глух к этим комплиментам и, не поблагодарив за сделанные замечания, но собрав воедино все противоречия, закончил тирадой, исполненной сарказма и преувеличенного риторического удивления: «Сближимъ теперь всѣ вышесказанныя мѣста, и посмотримъ на кучу скомканныхъ въ нихъ противурѣчій, не имѣющихъ между собою ни соображенія, ни слѣдствія, ни связи: Славенское и Руское нарѣчіе суть два языка различные между собою! — Славенской языкъ есть высокой слогъ! — Славенской мертвой языкъ великолѣпенъ и Руской живой безъ помощи его существовать не можетъ. Славенской языкъ въ сравненіи съ Греческимъ (котораго сочинитель не знаетъ) грубъ и бѣденъ! — Славенскимъ языкомъ или высокимъ слогомъ до Петра Великаго писали всѣ книги безъ разбора, а Рускимъ говорили! — Руской языкъ давно отдѣлился отъ Славенскаго введеніемъ множества Татарскихъ словъ и выраженій совсѣмъ прежде неизвѣстныхъ! Онъ есть испорченное изъ Славенскаго нарѣчіe, смѣшенное съ третьимъ чуждымъ! — Онъ непосредственно произходитъ отъ Славенскаго языка, но большая часть нынѣшнихъъ выраженій его не принадлежитъ къ Славенскому языку, и даже не отъ него произходятъ? — Какъ? это называется критикою? разсужденіемъ о языкѣ и словесности? на этомъ основываются доказательства, что мы должны Славенскій языкъ почитать особымъ языкомъ, презирать, уклоняться отъ него? Не ужъ ли есть люди, которые сему повѣрятъ? <…> Славенской языкъ великолѣпенъ, грубъ и бѣденъ — 105 Руской языкъ не можетъ существовать безъ Славенскаго, однакожъ онъ самъ по себѣ (то есть безъ Славенскаго) гораздо богатѣе и сильнѣе всѣхъ прочихъ — до Петра Великаго не было у насъ никакихъ сочиненïй, а писали тогда всякïя книги безъ разбора высокимъ слогомъ. — Дойти, говорю, до такой степени, было бы нѣчто чрезвычайное. Но чтожъ еще? послѣ сихъ вмѣстѣ и отрицаній и утвержденій, предвозвѣстивъ (къ великой похвалѣ Рускаго языка), что оный есть испорченное изъ Славенскаго и смѣшенное со множествомъ Татарскихъ словъ нарѣчіе, вдругъ важнымъ голосомъ возвѣщаютъ: нынѣ же, когда Руской языкъ образовался …….. Да изъ чего же онъ образовался? изъ Татарскихъ и простонародныхъ словъ? Прекрасное образованіе языка! Подлинно по ихъ опредѣленію онъ не Славено-Россійскій, a xудо-СлавеноТатарской. Бѣдной Руской языкъ! Лучше бы сіи защитники за тебя не вступались. Они отъ презрѣнія къ Славенскому языку дадутъ тебѣ такое произхожденіе, которому ты самъ не радъ будешь. Они готовы назвать тебя Татарскимъ, Калмыцкимъ, Чухонскимъ, Камчедальскимъ, лишь только бы не Славенскимъ» [Шишков 1811а, 108-112]. К этому следует добавить, что в «Присовокуплении» нет ни возражения, ни согласия по поводу тех частных и во многом справедливых замечаний, которые были сделаны Дашковым во второй части его статьи, зато имеются прямые намеки на политическую, нравственную и религиозную неблагонадежность критиков. Так, например, утверждается, что в наших журналах печатаются сочинения, «въ которыхъ, отъ заблужденiя ли ума, или отъ поврежденiя сердца, столько же иногда не щадится нравственность, сколько и разсудокъ» [Шишков 1811а, 92]; что отделение русского языка от славянского преследует цель «умъ и сердце каждаго отвлечь отъ нравоучительныхъ духовныхъ книгъ, отвратить отъ словъ, отъ языка, отъ разума оныхъ, и привязать къ однимъ свѣтскимъ писанiямъ, гдѣ столько разставлено сѣтей къ помраченiю ума и уловленiю невинности, что совлеченная единожды cъ прямаго пути она непремѣнно должна попасть въ оныя. Какое намѣрѣніе полагать можно въ старанiи удалить нынѣшнiй языкъ нашъ отъ языка древняго, какъ не то, чтобъ языкъ вѣры, ставъ невразумительнымъ, не могъ никогда обуздывать языка страстей!» [Шишков 1811а, 9293]. Не мудрено, что возмущенный и оскорбленный Дашков ответил на эти инвективы новой статьей — «О легчайшем способе возражать на критики», издав ее отдельной книжечкой. В ней он с негодованием отверг как облыжные возводимые на него обвинения: «Отвѣчать бранью на учтивую, благонамѣренную критику, значитъ признать себя торжественно не въ состояніи отвѣчать на оную доказательствами: но къ сужденіямь о языкѣ примѣшивать нравственность и вѣру; въ неукротимой запальчивости называть противниковъ своихъ имѣющими поврежденное сердце и укорять ихъ въ мнимомъ намѣреніи ослабить благотворную власть вѣры; забывать права общественныя и должное уваженіе къ лицу всякаго гражданина — есть разительный примѣръ, сколь сильно дѣйствуетъ оскорбленное самолюбіе и желаніе властвовать въ Республикѣ словесности. Вотъ послѣдствія страстей нашихъ!» [Дашков 1811, 8]. Шишкова должны были особенно уколоть слова о Республике словесности: он-то считал свою деятельность на поприще языка государственным служением, а себя самого, при отсутствии в Российской академии сколько-нибудь значимых фигур, чемто вроде министра по делам словесности, а ему говорят, что словесность — это республика, то есть дело общее, и в нем нет ни первых, ни последних, и каждый имеет право на высказывание своего мнения, лишь бы оно было выражено в благопристойной форме и не задевало лица критикуемого, Шишков же нарушил это незыблемое республиканское правило. В отношении содержания полемики Дашков повторил все свои старые идеи. 106 1) Славянскій и русский суть разные языки, несходные как в словаре, так и в склонении, спряжении и правилах синтаксиса. В доказательство он приводит слова Ломоносова о том, что «старательнымъ и осторожнымъ употребленіемъ сроднаго намъ кореннаго Славянскаго языка купно съ Россійскимъ, отвратятся дикія и странныя слова нелѣпости, входящія къ намъ изъ чужихъ языковъ» [Дашков 1811, 18]; здесь, по мнению Дашкова, ясно звучит мысль о существовании двух языков, один из которых, русский, может черпать средства выражения из другого — славянского. Другое авторитетное мнение о разности русского и славянского языков, приводимое Дашковым, принадлежит М. Т. Каченовскому, мы его цитировали выше (см. выше с. 163). Шишков «весьма ошибается», когда утверждает, что у насъ всякий безграматный мужик понимает книги на славянском языке; напротив, «ни одинъ мужикъ, хотя бы и граматной, не пойметъ ничего изъ Пролога и Четіи Минеи, естьли не учился читать по Часослову и не затвердил начальныхъ правилъ Славенскаго языка» [Дашков 1811, 26-27]. Что «мужик» может понять, например, в таких текстах, которые приведены в «Рассждении о красноречии Священного Писания: «Ланиты его аки фіалы ароматъ, прозябающыя благовоніе. Устнѣ его крины, каплющіи смирну полну. Лыста его столпи марморовы, основани на степенехъ златыхъ. Гортань его сладость, и весь желаніе; или: посѣченіе его прежде часа растлѣетъ, и лѣторасль его не облиственѣетъ?» [Дашков 1811, 27]. 2) До времени Петра Великого у нас не было словесности на нашем языке, то есть на языке русском, потому что он существовал «въ изустномъ токмо употребленіи, а книжной нашъ языкъ или совсѣмъ не существовалъ, или только что еще мало по малу отдѣлялся отъ Славенскаго — ибо встарину всякія книги духовныя и свѣтскія писали языкомъ Славенскимъ болѣе или менѣе испорченымъ» [Дашков 1811, 28]. 3) Высокій слог русскаго литературнаго языка без славянских слов существовать не может. Если «аргумент от грамматики» считать решающим, то Дашков и все карамзинисты правы: русский и славянский — разные языки, однако у Дашкова уже и речи нет о том, чтобы защищать тезис «писать как говорят», нет возражений против «глубокословныя славенщизны»; напротив, он теперь пишет: «Я отнюдъ не хочу судить, который изъ двухъ языковъ лучше: но говорю только, что не должно ихъ смѣшивать и употреблять въ Рускомь всякія Славенскія выраженія безь разбора» [Дашков 1811, 32], то есть буквально повторяет слова Шишкова. Остальная часть статьи Дашкова посвящена опровержению несправедливых обвинений и мнений Шишкова, в частности, его ложных этимологий. В общем, можно констатировать, что спор зашел в тупик, ибо обе стороны были по-своему правы: генетическое родство русских и славянских слов и их употребительность как средства высокого стиля в русском языке были для Шишкова основанием утверждать, что славянский и русский ― это один и тот же язык; различия в семантике, морфологии и синтаксисе ― сильный аргумент в пользу мнения о том, что живой русский язык отделился от славянского, а в русском литературном языке славянизмы можно употреблять с большой разборчивостью как стилистическое средство. Именно это последнее утверждение сближает позиции Шишкова и карамзинистов, но взаимное недоверие и подозрения разводили их по разные стороны баррикад. Поскольку же лингвистические аргументы сторон были исчерпаны, то им не оставалось ничего иного, как мифологизировать друг друга. Полемика Шишкова с Дашковым была последним эпизодом литературной войны, ибо приближалась война куда более страшная и грозная — Отечественная война 1812 года. Во время этой войны Шишков был призван на новое, и довольно неожиданное, поприще, на котором получил возможность практически доказать 107 правоту (пусть и относительную) своей литературно-языковой позиции. Однако, ради сохранения тематической связности изложения, мы отойдем от хронологического принципа и обратимся к той фазе полемики с Шишковым, которая началась уже после войны 1812 года и связана с деятельностью литературного кружка, известного под названием «Арзамаса». 17 Для защиты русской словесности от вреда, наносимого ей «новейшими писателями», и для развития ее в правильном направлении Шишков задумал создать некое учено-литературное общество. Мысль о создании такого общества посетила Шишкова еще в январе 1807 года, когда он предложил Державину проводить литературные вечера, где и маститые, и молодые литераторы читали бы свои произведения, что принесло бы неоценимую пользу молодой русской словесности. Подробные сведения о первых вечерах оставил С. П. Жихарев в «Записках современника» [Жихарев 1955, 348-353]. Первый вечер проходил в доме Шишкова 2 февраля 1807 года, присутствовало около 20 человек, среди них Г. Р. Державин, сенатор И. С. Захаров, граф А. С. Хвостов, князь С. А. Шихматов, князь Д. П. Горчаков и др. Читаны были «Гимн кротости» Державина и басня Крылова «Крестьянин и смерть». Второй вечер был у Державина; были читаны стихи Державина «На выступление в поход гвардии» и поэма Шихматова «Пожарский, Минин и Гермоген», поразившая слушателей множеством прекрасных стихов. Затем последовали вечера у Захарова, Хвостова (где Н. И. Гнедич впервые читал свой перевод александрийскими стихами 7-ой песни «Илиады»), снова у Державина. Из этих чтений и возникла идея публичных литературных собраний, которая привела к основанию «Беседы», об открытии которой обиженный и самолюбивый Гнедич, которого призвали быть сотрудником, а не членом, писал в письме Капнисту 2 января 1811 г.: ««У насъ заводится названное сначала Ликей, потомъ Атеней, и наконецъ Бесѣда — или общество любителей Россiйской словесности. Это старая Россiйская академiя, переходящая въ новое строенiе; оно есть истинно прекрасная зала, выстроенная Гавриломъ Романовичемъ при домѣ. Уже купленъ имъ и органъ и поставленъ на хорахъ; уже и стулья разставлены, гдѣ кому сидѣть, и для васъ есть стулъ; только вы не будете сначала понимать языка гг. членовъ. Чтобы въ случаѣ прiѣзда вашего и посѣщенiя Бесѣды не прiйти вамъ въ конфузiю, предувѣдомляю васъ, что слово проза называется у нихъ: говоръ, билетъ — значокъ, номеръ,— число, швейцаръ — вѣстникъ; другихъ словъ еще не вытвердилъ, ибо и самъ новичокъ. Въ залѣ Бесѣды будутъ публичныя чтенiя, гдѣ будутъ совокупляться знатныя особы обоего пола — подлинное выраженiе одной статьи устава Бесѣды» [цит. по: Грот 1880, 905-906]. Выбор названия для нового литературного объединения имел важное смысловое значение. Первые варианты — Ликей, Атеней — были отягощены культурными ассоциациями и «задавали слишком жесткую точку отсчета», тогда как «в слове “беседа” фокусировались разные семантические составляющие: не теряя оттенка камерности, оно становилось программным и ставило общение (в том числе и между людьми разных поколений) во главу угла, делало его смыслом и целью самих собраний» [Лямина, 1995, 17]. Державин предоставил для чтений свой дом 51 , принял на себя все расходы и пожертвовал книги для заведения библиотеки на 3 600 рублей. Собрания должны были проходить в осеннее и зимнее время по одному разу в месяц. «Беседа» должна была состоять из 24-х действительных членов и из членов-сотрудников. «Состав Беседы, при ее основании, был следующий: 108 1-й разряд. Председатель Шишков. Члены: Оленин, Кикин, князь Д. П. Горчаков, князь С. А. Шихматов и Крылов. 2-й разряд. Председатель Державин. Члены: И. М. Муравьев-Апостол, граф Хвостов, Лабзин, Д. О. Баранов и Ф. П. Львов. 3-й разряд. Председатель А. С. Хвостов. Члены: князь Б. Вл. Голицын, кн. Шаховской, Филатов, Марин и П. И. Соколов (секретарь Российской академии). 4-й разряд. Председатель Захаров. Члены: Г. Г. Политковский, Дружинин, Карабанов, Писарев и П. Ю. Львов» [Грот 1977, 595]. Злые языки утверждали, что образцом четырехчленного устройства «Беседы» был Государственный совет, с 1810 года состоявший из четырех департаментов 52 . Составленный Шишковым устав «Беседы» был представлен на высочайшее утверждение, и Государь повелел объявить Обществу монаршее благоволение «за сіе полезное намѣренiе». Открытие «Беседы» и первое чтение состоялись 14 марта 1811 года; присутствовало около двухсот человек обоего пола; ждали Государя, к встрече которого Державин приготовил гимн «Сретение Орфеем Солнца», положенный на музыку Бортнянским, но Император, не терпевший похвал в свой адрес, не приехал. Первые собрания «Беседы» отличались торжественностью: они проходили в прекрасно обставленном зале с расписанными под мрамор красивыми колоннами и роскошно освещенном; посередине стоял длинный, покрытый зеленым сукном стол, вокруг которого в креслах располагались члены «Беседы»; вдоль стен расставлены были кресла для посетителей; и члены и гости собирались в мундирах и орденах, дамы ― в бальных платьях. Произведения, читанные в собраниях «Беседы», а также и иные труды было решено издавать в виде особой книги. Первая книга «Чтений в Беседе любителей русскаго слова» вышла весной 1811 года, последняя, 19-я, ― весной 1815 года. Именно на страницах «Чтений» развернулась очень важная для русской стихотворной культуры полемика о гекзаметре. Заметным явлением в «Чтениях Беседы» стали также басни Крылова: всего в восьми книжках «Чтений» было опубликовано более двадцати басен, в том числе самые известные ― «Демьянова уха», «Кот и повар», «Осел и соловей», «Лжец» и другие; «Квартет», написанный вскоре после основания «Беседы», ни читан, ни напечатан не был, отчего Я. К. Грот предположил, что эта басня была «написана на Беседу, которую баснописец знал не издалека и над которой любил подтрунивать так же, как и над родною ее сестрой, Российской академией, осмеянной им в басне “Парнас”» [Грот 1997, 597]. То же мнение о «Квартете» было высказано и Вигелем [Вигель 2000, 279]. Открывая первое заседание «Беседы», Шишков прочел речь, которая композиционно распадается на четыре части. Первая часть представляет собой панегирик слову как дару Божьему, благодаря которому человек возвысился над бессловесными тварями, развил свой ум и вместе с ним науки и искусства, а благодаря изобретению письма и книгопечатания распространил просвещение во все уголки земли. Вторая часть представляет собой панегирик русскому языку: «Нашъ языкъ есть одинъ изъ древнѣйшихъ, изъ ученѣйшихъ языковъ, праотецъ многимъ другимъ. Онъ не уступаетъ ни Греческому, ни Латинскому: не менше ихъ кратокъ, не менше силенъ, не менше богатъ. Всякое слово его есть плодъ размышленія, вѣтвь рожденная отъ корени, а не заимствованный отъ другихъ языковъ пустой мыслями звукъ. Онъ въ изображеніи имъ важныхъ предмѣтовъ высокъ и великолѣпенъ, въ описаніи же обыкновенныхъ вещей сладокъ и простъ» [Шишков 1811в, 34]. В подтверждение этой мысли Шишков 109 приводит множество примеров из произведений Ломоносова, Державина, Сумарокова и других стихотворцев и ораторов. В третьей части речи Шишков говорит о существовании на отечественном языке трех родов словесности. Первая словесность «давно процвѣтаетъ, и сколько древностію своею, столько же изяществомъ и высотою всякое новѣйшихъ языковъ витійство превосходитъ. Но оная посвящена была однимъ духовнымъ умствованіямъ и размышленіямъ. Отсюду нынѣшнее наше нарѣчіе или слогъ получилъ, и можетъ еще болѣе получить, не досязаемую другими языками высоту и крѣпость» [Шишков 1811в, 38]. Вторая словесность «состоитъ в народномъ языкѣ, не столь высокомъ, какъ священный языкъ, однако же весьма пріятномъ, и который часто въ простотѣ своей сокрываетъ самое сладкое для сердца и чувствъ краснорѣчіе. Оба сіи рода словесности, весьма различныя между собою, требуютъ не малаго въ нихъ упражненія, дабы напоиться духомъ ихъ, и научиться чувствовать красоты оныхъ; ибо безъ того могутъ онѣ быть подобны драгоцѣнному камню, который до тѣхъ поръ не привлекаетъ къ себѣ взоровъ, покуда искусная рука художника не сниметъ съ него покрывающую блескъ его корку» [Шишков 1811в, 38]. Третья словесность состоит из произведений в тех родах и жанрах литературы, которых на Руси не было, которые были взяты у чужих народов, «но заимствуя отъ нихъ хорошее можетъ быть слишкомъ рабственно имъ подражали, и гоняясь за образомъ мыслей и свойствами языковъ ихъ, много отклонили себя отъ собственныхъ своихъ понятій» [Шишков 1811в, 39]. Для преодоления столь пагубного отклонения образованному обществу необходимо приложить «еще большій трудъ къ изслѣдованію всей обширности языка нашего, къ извлеченію наружу тѣхъ блистающихъ въ немъ красотъ, которыя отъ устремленія очей нашихъ на чужiя несродныя намъ красоты лежать въ прахѣ и забвеніи. Обратимъ глаза свои на нихъ, полюбимъ свое: тогда предъ свѣтомъ сіянія ихъ померкнетъ волшебный блескъ чужеязычныхъ прелестей, подобно какъ луна померькаетъ предъ ясными лучами солнца. Похвально знать чужіе языки, но непохвально оставлять для нихъ свой собственный. Мы уже сказали, что языкъ есть первѣйшее достоинство человѣка, слѣдовательно свой языкъ есть первѣйшее достоинство народа. Безъ него нѣтъ словесности, нѣтъ наукъ, нѣтъ просвѣщенія» [Шишков 1811в, 40-41]. Но этот труд окажется бесполезным, если не встретит благосклонного сочувствия общества, и прежде всего женщин: «Трудолюбивые умы вымышляютъ, пишутъ, составляютъ выраженія, опредѣляютъ слова; женщины, читая ихъ, научаются чистотѣ и правильности языка; но сей языкъ, проходя чрезъ уста ихъ, становится яснѣе, глаже, пріятнѣе, слаще. Такимъ образомъ возрастаетъ словесность, гремитъ стихотворная труба, и раздаются сладкіе звуки свирелей» [Шишков 1811в, 42-43]. Четвертая часть речи представляет собой вывод, заключающийся в том, что рассмотренные размышления «побудили нѣкоторое число любителей составить общество, которое бы подъ названіемь бесѣды любителей рускаго слова, трудами своими и ежемѣсячными чтеніями предъ собраніемъ почтенныхъ посѣтителей и посѣтительницъ, могло по силамъ своимъ приносить всевозможную пользу» [Шишков 1811в, 43]. Риторический страх перед предстоящим трудом отступает от ободряющего гласа Императора, который своим милостивым благоволением к благородному почину рождает ревностное усердие, придающее силы к исполнению задуманного. Шишкову рисуется обширная картина всеобщих трудов на ниве просвещения, вызванных к жизни мановением Александра I: «Неусыпное попеченіе Его о распространеніи наукъ и полезныхъ знаній, не есть ли гласъ, призывающій каждаго по мѣрѣ способностей своихъ содѣйствовать сему великому Его намѣренію? Рука Его въ Столицѣ сей насаждаетъ ученіе. Москва, Казань, Дерптъ, Вильна, Харьковъ и многіе другіе города, заведенными въ нихъ Университетами, гимназіями и училищами, не вопіютъ ли 110 громко? Не славятъ ли десницу Его, разливающую повсюду свѣтъ наукъ. Посланные по Его повелѣнію многіе по всему пространству Pocciи путешественники, для собиранія всякаго рода древностей и достопамятныхъ свѣденій, могущихъ озарить лучами свѣта мракъ исторіи, не свидѣтельствуютъ ли благотворнаго промысла Его о просвѣщеніи врученныхъ Ему народовъ? Многія изліянныя Имъ на отличившихся художниковъ щедроты не тоже ли самое подтверждаютъ? Подвигнутые сими Монаршими дѣяніями мы стремимся въ слѣдъ волѣ Его, и нe способностями нашими, но духомъ Его оживотворяемые, течемъ по гласу Его трудиться, сколько можемъ, надъ тѣмъ первоначальнымъ ученіемъ, на которомъ всякое другое ученіе основывается и созидается, то есть, надъ языкомъ и словесностію» [Шишков 1811в, 44-45]. Язвительный и злой на язык Вигель писал, что «дамы и светские люди, которые ровно ничего не понимали, не показывали, а может быть и не чувствовали скуки: они исполнены были мысли, что совершают великий патриотический подвиг, и делали сие с примерным самоотвержением. Горе было только тем, которые понимали и принуждены были беспрестанно удерживать зевоту» [Вигель 2000, 278-279]. Молодое поколение карамзинистов решило объявить войну «Беседе», Российской академии и Шишкову. 18 Уже в 1811 году в «Вольном обществе» была прочитана полемическая сказка «Шут в парике» А. Е. Измайлова, в которой дан шаржированный образ Шишкова, а также пародированы приемы его этимологических штудий: Две букли, кошелек, глазетовый кафтан, С букетами камзол без слов об нем вещали; Синопсис с Требником у ног его дремали. «Славяне, ― он сказал, ― не читывали встарь По многу толстых книг! К чему они? Букварь, Стоглав с Грамматикой прочесть, Максима Грека, Вот все, что надобно для счастья человека! Наречья Русскаго язык Словенский царь; Известно это всем, как дважды два четыре: Им говорят поднесь все Ангелы в эфире; Им с Еввою Адам в эдеме говорил; Он, он санскритское наречие родил За двести двадцать лет до страшного потопа. Им исключительно гласила вся Европа. Град Липецкий от лип славяне нарекли; Град Вена за княжной российской отдан в вено; На Сене кашивал в Петровки Рюрик сено; В Пирмонте пироги подовые пекли. Мы ж, внуки сих славен, как говорим? По-русски! А бабы с парнями и хуже, по-французски! Поверье в виршах их словесники приняв, Забыли склад Бовы, смак смочный Еруслана, И по мосту-мосту, и шла Татьяна-пьяна. Увы нам! Сульцеров да Блеров прочитав, Одни по правилам сих греков сочиняют, Другие нехристи немецкой подражают. Одно лишь средство есть безвредным сделать яд: 111 Пусть просвещение Беседе поручат; Мы гибель отвратим Российския державы ― И будет славянин опять наследник славы! [«Арзамас» 1994, 2, 424]. В том же 1811 г. против Шишкова выступил и В. Л. Пушкин. Он упрекал Шишкова в незнании русской грамматики и неверном понимании галлицизмов: «Некоторые рассуждают о словесности, о русском языке и вооружаются против галлицизмов, а сами пишут себе вместо себѣ, невежда вместо невѣжда и утверждают, что философія есть галлицизм, то есть французское слово» [«Арзамас» 1994, 2, 118119]. Им же были написаны два послания ― «К В. А. Жуковскому» и «К Д. В. Дашкову», ставшие характерным выражением младокарамзинской антишишковской топики: борющиеся стороны описываются такими мифологическими топосами, как ум ― безумие, просвещение ― невежество, правоверие ― раскольничество, правильный слог ― варяжский слог, свет ― тьма, наука ― варварство, увлекательность ― скука и т. п. Например: Я вижу весь собор безграмотных славян, Которыми здесь вкус к изящному попран… или: Итак, любезный друг, я смело в бой вступаю; В словесности раскол, как должно, осуждаю; или: В славенском языке и сам я пользу вижу, Но вкус я варварскій гоню и ненавижу. В душе своей ношу к изящному любовь; Творенье без идей мою волнует кровь. Слов много затвердить не есть еще ученье; Нам нужны не слова ― нам нужно просвещенье [«Арзамас» 1994, 2, 203-204]. На последнюю фразу, афористически яркую, но по существу бессмысленную, саркастически отозвался Шишков: «Писатели стиховъ, безъ наукъ, безъ свѣденiй, станутъ вопiять: не нужны намъ слова, намъ нужно просвѣщенье. Они крикомъ своимъ возьмутъ верхъ, и многiе повѣрятъ имъ, что вподлинну можно безъ разумѣнiя словъ быть просвѣщенну. Но по здравому разсудку такое безсловесное просвѣщенiе прилично одному только рыбьему, а не человѣческому роду» [Шишков 1870, II, 96]. Понятно, что вся эта мифология не имела прямого отношения к лингвистическим идеям Шишкова. 19 После войны 1812 года, когда «супостат» был изгнан и жизнь стала входить в обычную колею, высокий патриотический подъем стал сходить на нет. К середине 1810-х годов собрания «Беседы» утратили значительную часть своего интереса, ибо их уже не оживляло то патриотическое чувство, которое отвечало настроениям общества в начале войны с Наполеоном. «В связи с этим изменяется расстановка сил и роли противоборствующих сторон в новом столкновении архаистов и новаторов. Теперь наступательная энергия, ощущение своей мессианистической правоты, дух партийной пристрастности характеризует деятельность русской „новой школы”, сгруппировавшейся вокруг “Арзамаса”» [Гаспаров 1999, 51]. Общество, получившее шуточное наименование «Арзамас», было создано осенью 1815 года молодыми карамзинистами В. А. Жуковским, С. С. Уваровым, Д. Н. Блудовым, Д. В. Дашковым и А. И. Тургеневым в противовес шишковской 112 «Беседе». Позднее членами «Арзамаса» стали кн. П. А. Вяземский, К. Н. Батюшков, В. Л. Пушкин. Деятельность кружка приветствовал, правда в частном письме супруге, Карамзин: «Здѣсь изъ мущинъ всѣхъ любезнѣе для меня Арзамасцы: вотъ истинная Русская Академiя, составленная изъ молодыхъ людей умныхъ и съ талантомъ! Жаль, что они не въ Москвѣ или не въ Арзамасѣ»; или в другом письме ей же: «Сказать правду, здѣсь не знаю ничего умнѣе Арзамасцевъ: съ ними бы жить и умереть» [Карамзин 1862, 160, 165]. Хотя Карамзин вместе с И. И. Дмитриевым был избран в почетные члены («почетные гуси») «Арзамаса», сам тон арзамасских заседаний уже мало напоминал культ чувствительности, «нежного сердца», меланхоличной сентиментальности, свойственный старшим новаторам-карамзинистам. Это был дух насмешки, сарказма и ядовитой пародии как по отношению к чужим, то есть «беседчикам», так и по отношению к своим второстепенным предшественникам вроде П. И. Шаликова или В. Л. Пушкина. Если верить свидетельству Н. И. Греча, неприятной чертой «Арзамаса» был дух партийной узости, непримиримой вражды ко всем, кто смеет им противоречить: «Эти исступленные фанатики требовали не только признания таланта в Карамзине, уважения к нему, но и самого слепого языческого обожания. Кто только осмеливался судить о Карамзине, видеть в его творениях малейшее пятнышко, тот, в их глазах, становился злодеем, извергом, каким-то безбожником» [Греч 2002, 341]. Как писал один из «арзамасцев», «благодаря неистощимым затеям Жуковского „Арзамас” сделался пародией в одно время и ученых академий, и масонских лож, и тайных политических обществ» [Вигель 2000, 345]: заседания кружка проходили в форме бурлескного ритуала, новопринимаемый член отрекался от своего имени, чтобы, как сказано в Протоколе организационного заседания 14 октября 1815 г., «означить тем преобразование свое из в е т х и х арзамасцев, оскверненных сообществом с халдеями Беседы и Академии, в н о в ы х » [«Арзамас» 1994, 1, 266], получал шутливое прозвище 53 , приносил присягу «повиноваться слепо всем постановленииям Общества, содержать в нерушимой тайне все происходящее в оном» [«Арзамас» 1994, 1, 269] и, проходя обряд посвящения, должен был читать надгробную речь ― пародию на один из излюбленных жанров масонских действ: «По примеру всех других обществ каждому нововступающему члену Нового Арзамаса надлежало бы читать похвальную речь своему покойному предшественнику. Но все члены Нового Арзамаса бессмертны. Итак, за неимением собственных готовых покойников, ново-арзамасцы (в доказательство благородного своего беспристрастия и еще более в доказательство, что ненависть их не простирается за пределы гроба) положили брать напрокат покойников между халдеями Беседы и Академии, дабы воздавать по делом их, не дожидаясь потомства» [«Арзамас» 1994, 1, 267-268]. Атрибутом заседаний считался жареный «арзамасский» гусь, ставший гербом общества. Обряд посвящения был одновременно и актом глумления над литературными противниками. Так, при посвящении В. Л. Пушкина он должен был с завязанными глазами поразить из лука «чучелу с огромным париком и с безобразною маской, имеющую посреди груди написанный на бумаге известный стих Тредьяковского: Чудище обло, озорно, трезевно и лаяй. Сие чудище, повергнутое после выстрела его на пол и им будто побежденное, должно было изображать дурной вкус или Шишкова» [Вигель 2000, 372]. Основным орудием борьбы с шишковистами «арзамасцы» избрали иронию, насмешку, пародию. «Беседчиков» называли славенофилами, варяго-россами, варягославянами, скотами, хилыми наездниками славянского Пегаса, литературными раскольниками и старообрядцами, бесноватыми, достойными лишь быть запертыми в желтый дом, варварами, дикими зверями, дураками, лилипутами словесности, 113 свирепыми и прокаженными халдеями, апостолами ничтожества и забвения, сынами тления, нелепыми чудовищами, безумными злодеями, уродами халдейскими, беседными безумцами, адской сволочью, присяжными врагами истинной учености, пигмеями, убийцами дарований, мериносами, погаными, сычами, шайкой водопийц, бездумной сволочью, смертельной скукою живущими мертвецами и т. д.; самоё «Беседу» ― пагубным источником всех возможных глупостей и невзгодий, скучной шайкой, Беседой губителей российского слова. В их сочинениях не находили ни мыслей, ни ума, ни соли, ни языка, ни гармонии, называли их дичью, гибелью для рассудка, кваканьем, козлогласованием, хрипением, грязью, смрадом, ересью, невежеством, галиматьей, пакостью, бездной безвкусия и бессмыслицы, бреднями, беседной трясиной галиматьи, беседным смрадом, смрадной шелухой беседной, всеусыпляющим чтением, варварством, тяжелыми творениями славенскими, отмеченными печатью глупости, злобы и невежества [См.: «Арзамас» 1994, 1, 148, 151, 158, 164, 169, 172, 174, 178, 182, 204, 205, 212, 218, 223, 257, 273, 279, 281, 285, 286, 334, 336, 339, 343, 360, 365, 366, 369, 375, 389, 396, 406, 412, 413, 418, 430; «Арзамас» 1994, 2, 141, 164, 299, 300, 313, 362, 394]. Свой полемический пыл «арзамасцы» растрачивали главным образом в сатирах и эпиграммах; приведем три эпиграммы П. А. Вяземского. Шишков недаром корнеслов; Теорию в себе он с практикою вяжет: Писатель, вкусу шиш он кажет, А логике он строит ков. *** Кто вождь у нас невеждам и педантам? Кто весь иссох из зависти к талантам? Кто гнусный лжец и записной зоил? Кто, если мог вредить бы, вреден был? Кто, не учась, других охотно учит, Врагов смешит, а приближенных мучит? Кто лексикон покрытых пылью слов? Все в один раз ответствуют: Шишков! *** Когда беседчикам Державин пред концом Жилища своего не завещал в наследство, Он знал их твердые права на желтый дом И прочил им соседство [«Арзамас» 1994, 2, 178-179]. По соседству с домом Державина на Фонтанке находилась Обуховская больница для умалишенных. Ср. также в послании «Дашкову» А. Ф. Воейкова: Но туча реет вдалеке, Страшнейший мчится неприятель, На твой рассудок ополчен: Его хитон хитро изшвен Фитами, семо и овамо, Колпак, как пси, стоящий прямо, Ковыка и ерок в десной И книга Кормчая в другой, Как щит огромный Ахиллеса. Рыкнул, как некий дивий зверь Иль адский пес, на Геркулеса: 114 «В славянску ересь, чадцо, верь Или умри пребеззаконный!» Слова, столь вежливы и скромны, Тебя подвигнули на смех, Смеяться над глупцом не грех И острая ― приятна шутка. Ты бритвой светлого рассудка Отбрил раскольника за всех И, поразя в чело урода, Воскликнул: «О друзья, свобода! Воскресни, Карамзин и вкус!» [«Арзамас» 1994, 2, 257]. Если отрицательная критика А. С. Шишкова и «Беседы» со стороны «арзамасцев» была отчасти справедливой и необходимой для развития русскаго литературного языка, то запас положительных идей у них был весьма невелик. Вслед за Карамзиным «арзамасцы» боролись за средний стиль. Как писал П. А. Вяземский, Язык наш был кафтан тяжелый И слишком пахнул стариной; Дал Карамзин покрой иной. Пускай ворчат себе расколы! Все приняли его покрой [«Арзамас», 1994, 2, 165]. «Арзамасцы» унаследовали от своих предшественников любовь к изяществу, легкости, непринужденности изложения, «хорошему вкусу», под которым по-прежнему понимался вкус салона с дамами-законодательницами во главе; при этом были менее «чувствительны» и более просты, естественны и ироничны. Речь Батюшкова «О влиянии легкой поэзии на язык» есть апология легких жанров поэзии, которые нужны для образования языка не меньше, чем «важные» роды литературы. Апеллируя к авторитету Ломоносова, Батюшков писал, что «сей исполинъ въ наукахъ и въ искусствѣ писать, испытуя русскiй языкъ въ важныхъ родахъ, желалъ обогатить его нѣжнѣйшими выраженiями Анакреоновой музы. Сей великiй образователь нашей словесности зналъ и чувствовалъ, что языкъ просвѣщеннаго народа долженъ удовлетворять всѣмъ его требованiямъ и состоять не изъ однихъ высокопарныхъ словъ и выраженiй. Онъ зналъ, что у всѣхъ народовъ, и древнихъ и новѣйшихъ, легкая поэзiя, которую можно назвать прелестною роскошью словесности, имѣла отличное мѣсто на Парнассѣ и давала новую пищу языку стихотворному» [Батюшков II, 238-239]. Вслед за Карамзиным, возражая Шишкову, арзамасцы считают славянороссийский язык фикцией, соединение славянского и русскаго ― невозможным. Кн. П. А. Вяземский весьма основательно различал употребление славянских слов в тексте на русском языке и собственно соединение языков; он писал: «Есть сочетаниiе однихъ словъ, и есть сочетанiе формъ, оборотовъ, свойствъ двухъ языковъ, или даже одного и того-же языка, но измѣнившагося въ постепенныхъ своихъ возрастахъ. Первое сочетанiе полезно и даже необходимо. Нѣтъ ни единаго языка, родившагося во весь ростъ и во всеоружiи, какъ Минерва изъ головы Юпитера. Каждый языкъ разростался отраслями, листьями и плодами при содѣйствiи времени, трудовъ и прививокъ. Второе сочетанiе несбыточно и нежелательно: оно не можетъ быть естественно и, слѣдовательно, не будетъ изящно. Въ языкахъ не бываетъ двуглавыхъ созданiй, или сросшихся Сiамцевъ; и тѣмъ лучше: ибо такой языкъ былъбы уродъ. Перваго сочетанiя держались и держатся всѣ писатели наши, втораго не 115 нахожу нигдѣ, ни у Ломоносова, ни у Кострова, ни у самого Петрова, который всѣхъ откровеннѣе порабощался славянскому игу» [Вяземский V, 35-36; «Фон-Визин»]. Вяземский, как и Карамзин за 30 лет до того, с нескрываемой иронией отзывается о богатстве славянорусскаго языка, в действительности весьма еше бедного во многих отношеніях: «Талеранъ сказалъ: la parole est l’art de déguiser la pensée, то есть, слово есть искусство переодѣвать мысль. Замѣтимъ мимоходомъ, что если здѣсь въ переводѣ нашемъ не переодѣта, то отчасти прикрыта мысль Талерана, потому что у насъ, между прочимъ, нѣтъ глагола равнозначительнаго съ Французскимъ déguiser; нѣтъ у насъ и еще кое какихъ словъ, не смотря на восклицанiя патрiотическихъ, или (извините!) отечественнолюбныхъ филологовъ, или (извините!) словолюбцовъ, удивляющихся богатству нашего языка, богатаго, прибавимъ также мимоходомъ, вещественными, физическими запасами, но часто остающагося въ долгу, когда требуемъ отъ него словъ утонченныхъ, отвлеченныхъ и нравственныхъ» [Вяземский I, 270; «О злоупотреблении слов»]. Славянизмам усваивается роль семантического или стилистического средства с ограниченной сферой действія: «Слова Славянскiя хороши, когда онѣ нужны и необходимы, когда они замѣняютъ недостатокъ Русскихъ: они даже тогда законны; ибо на нѣтъ и суда нѣтъ. Въ языкѣ стихотворномъ они хороши, какъ синонимы, какъ пособiя, допускаемыя поэтическою вольностiю и служащiя иногда благозвучiю стиха, риѳмѣ, или стопосложенiю. Вотъ и все. Но между тѣмъ нельзя не жалеть о томъ, что какая-то почетная именитость, данная Славянскимъ словамъ передъ Русскими, вытеснила многiя изъ нихъ изъ языка стихотворнаго, какъ будто низкiя. Теперь въ стихахъ почти не рѣшишься сказать „лобъ, ротъ, губы”, хотя въ разговорѣ, и самомъ правильномъ, не скажешь о знакомой красавицѣ: „всего правильнѣе въ ней чело и уста”. Вотъ до чего довело насъ очаровательное соединенiе словъ Славянскихъ съ Россiйскими!» [Вяземский V, 36; «Фон-Визин»]. С целью высмеиванія употребленія славянизмов «арзамасцы» вырывали их из контекста и осмысляли сквозь призму бытовой семантики, словно бы не замечая их поэтической образности. Так, кн. Вяземский писал о слове багряный из од Ломоносов: «Въ одѣ десятой: Когда заря багрянымъ окомъ Румянецъ умножаетъ розъ. Багряное око ― никуда не годится. Оно, вовсе непоэтически, означаетъ воспаленiе въ глазу и прямо относится до глазного врача» [Вяземский VIII, 43; «Старая записная книжка»); или: «Ломоносовъ сказалъ: Заря багряною рукою! Это хорошо, только напоминаетъ прачку, которая въ Декабрѣ мѣсяцѣ моетъ бѣлье въ рѣкѣ» [Вяземский X, 187]. После доклада Каченовского, читанного в 1816 г. на заседании Общества любителей российской словесности К. Н. Батюшков писал Гнедичу: «Онъ утверждаетъ, что Библiя писана на сербскомъ дiалектѣ; то же, думаю, говоритъ и Карамзинъ. А славенскiй языкъ вовсе исчезъ; онъ чистый и не существовалъ, можетъ быть, ибо подъ именемъ Славенъ мы разумѣли всѣ поколѣнiя славенскiя, говорившiя разными нарѣчiями, весьма отличными одно отъ другаго. Онъ разбудитъ славенофиловъ. Если правду говоритъ Каченовскiй, то каковъ Шишковъ съ партiей! Они влюблены были въ Дульцинею, которая никогда не существовала. Варвары, они исказили языкъ нашъ славенщизною! Нѣтъ, никогда я не имѣлъ такой ненависти къ этому мандаринному, рабскому, татарско-славенскому языку, какъ теперь! Чѣмъ болѣе вникаю въ языкъ нашъ, чѣмъ болѣе пишу и размышляю, тѣмъ болѣе удостовѣряюсь, что языкъ нашъ не терпитъ славенизмовъ, что верхъ искусства ― похищать древнiя слова и давать имъ мѣсто въ нашемъ языкѣ, котораго грамматика, синтаксисъ, однимъ словомъ, все ― 116 противно сербскому нарѣчiю. Когда переведутъ Священное Писанiе на языкъ человѣческiй? Дай Боже! Желаю этого!» [Батюшков III, 409-410]. Арзамасцы хорошо уловили и осмеяли абсурд переодевания иностранных слов во что бы то ни стало, сочинив и вложив в уста Шишкова фразу: Хорошилище грядет из ристалища на позорище по гульбищу в мокроступах, которой должно заменить фразу из известных и хорошо освоенных иностранных слов: Франт идет из цирка в театр по бульвару в калошах. Однако «сколь бы скептическим ни было отношение насмешливых арзамасцев к отдельным шишковистам, арзамасские шутки сохраняли привкус минувшего столетия, а национальные идеи архаистов вводили в круг тех проблем, которые волновали новую эпоху» [Живов 1996, 450]. Как бы ни были абсурдны отдельные предложения Шишкова и как бы ни были остроумны его оппоненты, теоретически принцип заимствования Шишкова глубже взглядов Карамзина на эту проблему. Уже к 1817 году относится кризис «Арзамаса», ибо его форма бурлеска, шуточных пародий и перифраз, мелких поэтических жанров «была исчерпана очень быстро» [Тынянов 2001, 54]. Прекратила свое существование «Беседа» ― главный объект «арзамасских» насмешек. Попытка издавать собственный журнал не удалась по причине разъезда многих арзамасцев: Дашков в мае 1817 года отправился советником русского посольства в Константинополь, Жуковский, назначенный преподавателем русскаго языка к великой княгине Александре Федоровне, осенью 1817 года вместе с двором переехал в Москву, а весной 1818 года Блудов уехал советником посольства в Лондон; попытки Николая Тургенева и Михаила Орлова превратить «Арзамас» в радикальную политическую организацию 54 встретили отпор либеральноконсервативного большинства его членов: еще весной 1817 года Блудов от имени большинства арзамасцев выступил против попыток превращения «Арзамаса» в политическое сообщество [См.: Вигель 2000, 382-383]. В 1818 г. «Арзамас» распался, но созданная ими парадигма восприятия и оценок шишковского творчества пережила своих создателей (См. главу 7). 117 Глава 3 «Гроза двенадцатого года…» 1 Государь император Александр Павлович, вполне постигший искусство управления людьми, хорошо разбиравшийся в них, знал, какой человек и в какое время более всего будет полезен на том или ином государственном посту. Отправив в отставку государственного секретаря М. М. Сперанского и выслав его в ночь с 17 на 18 марта 1812 г. в Нижний Новгород, Александр, «думая призвать Карамзина, и назначить на его мѣсто, сказалъ объ этомъ Балашову, который, между прочимъ, указалъ на Александра Семеновича Шишкова, какъ заслуженнаго сановника и ревностнаго патріота (тогда же всеобщее вниманіе обращено было на его речь „О любви къ отечеству”)» [Сербинович 1874, 244]. Упомянутое министром полиции А. Д. Балашовым «Рассуждение о любви к отечеству» было прочитано Шишковым в заседании «Беседы любителей русского слова» 15 декабря 1811 г. Это выступление потребовало от Шишкова известного мужества, ибо в условиях напряженных отношений с Францией вполне реальными были его опасения в том, что «Рассуждение…» будет поставлено в вину Шишкову как «какое нибудь смѣлое покушеніе, безъ воли правительства возбуждать гордость народную» [Сербинович 1874, 117-118], попросту говоря, как подстрекательство. «Рассуждение…» было прочитано в многолюдном собрании (около 400 человек); не без робости приступил Шишков к чтению, однако «Рассуждение…» было принято с воодушевлением: «…казалось, возвышаемая мною добродѣтель надъ всѣми вообще сильно подѣйствовала» [Сербинович 1874, 118]. Слух о «Рассуждении…» и произведенном им эффекте через А. Д. Балашова «дошелъ до государя и послужилъ поводомъ къ тому, что Александръ, призвавъ Шишкова къ себѣ, поручилъ ему написать манифестъ о рекрутскомъ наборѣ, и затѣмъ, назначивъ его государственнымъ секретаремъ, взялъ съ собою въ путешествiе для составленiя и другихъ подобныхъ воззванiй, которыя поднимали бы народный духъ своимъ патрiотическимъ тономъ и краснорѣчiемъ» [Грот 2000, 915]. В «Рассуждении…» Шишков утверждал мысль о том, что «самая сильнѣйшая ограда всякой державы, есть любовь къ Отечеству» [Шишков 1812б, 37]. Целый ряд ярких примеров отечестволюбия как из древней, так и из русской истории, среди которых подвиги Фемистокла, Эпаминонда, Регула, Минина и Пожарского, Филарета (Романова) и Гермогена, должен, по мнению Шишкова, придать этой мысли неоспоримую убедительность. Затем Шишков обращается к тем средствам, коими укрепляются добродетели любви к Отечеству и народной гордости. «Первѣйшая покровительница ихъ есть святая православная вѣра, сей единственный человѣческаго благополучія источникъ, изъ котораго народоправитель почерпаетъ мудрость, законъ силу, судія правду, полководецъ мужество, земледѣлецъ трудолюбіе, воинъ храбрость и безстрашіе» [Шишков 1812б, 37]. «Вѣра даетъ намъ душевныя силы любить и дѣлать добро, маловѣріе отъемлетъ ихъ, безвѣріе же погружаетъ насъ въ бездну буйствъ и пороковъ, разрушающихъ безопасность, тишину и спокойствіе народное» [Шишков 1812б, 43]. Второе средство — это отечественное воспитание. Если «Государство или народъ желаетъ благоденствовать, то первое попеченіе его долженствуетъ быть о воспитаніи юныхъ чадъ своихъ въ страхѣ Господнемъ, въ напоеніи сердецъ ихъ любовiю къ вѣрѣ, откуду проистекаетъ любовь къ Государю, къ сему поставленному 118 отъ Бога отцу и главѣ народной; любовь къ Отечеству, къ сему тѣлу великому, но не крѣпкому безъ соединенія съ главою своею; и наконецъ любовь къ ближнему, подъ которою разумѣются сперва сограждане, а потомъ и весь родъ человѣческій. Отсюду явствуетъ, что воспитаніе должно быть отечественное, а не чужеземное» [Шишков 1812б, 43-44]. Наконец, любовь к Отечеству сопряжена с любовью к родному языку. «Языкъ есть душа народа, зеркало нравовъ, вѣрный показатель просвѣщенія, неумолчный проповѣдникъ дѣлъ. Возвышается народъ, возвышается языкъ; благонравенъ народъ, благонравенъ языкъ. Никогда безбожникъ не можетъ говорить языкомъ Давида: слава небесъ не открывается ползающему въ землѣ червю. Никогда развратный неможетъ говорить языкомъ Соломона: свѣтъ мудрости не озаряетъ утопающаго въ страстяхъ и порокахъ. Писанія зловредныхъ умовъ не проникнутъ никогда въ храмъ славы: даръ краснорѣчія не спасаетъ отъ презренія глаголы нечестивыхъ. Гдѣ нѣтъ въ сердцахъ вѣры, тамъ нѣтъ въ языкѣ благолѣпія. Гдѣ нѣтъ любви къ Отечеству, тамъ языкъ не изъявляетъ чувствъ отечественныхъ. Гдѣ ученіе основано на мракѣ лжеумствованій, тамъ въ языкѣ не возсіяетъ истинна; тамъ въ наглыхъ и невѣжественныхъ писаніяхъ господствуетъ одинъ только развратъ и ложь. Однимъ словомъ языкъ есть мѣрило ума, души и свойствъ народныхъ. Онъ не можетъ тамъ цвѣсти, гдѣ умъ послушенъ сердцу, а сердце слѣпотѣ и заблужденію. Но гдѣ добродѣтель вкоренена въ душахъ людей, гдѣ всякому любезенъ языкъ правоты и чести, тамъ, не опасаясь стрѣлъ невѣжества и клеветы, растутъ и зрѣютъ одни только плоды наукъ и трудолюбія» [Шишков 1812б, 48-50]. Вывод ясен: «Изъ всѣхъ сихъ разсужденій явствуетъ, что Вѣра, воспитаніе и языкъ суть самыя сильнѣйшія средства къ возбужденію и вкорененію въ насъ любви къ Отечеству, которая ведетъ къ силѣ, твердости, устройству и благополучію» [Шишков 1812б, 52]. Все эти идеи для слушателей Шишкова не были новостью, его идеологическая, культурная и языковая позиция были к 1812 году хорошо известны русскому обществу. Вновь и вновь обращается Шишков к излюбленным своим мыслям о языке как некоем органоне мысли, орудии восприятия и осмысления действительности; о вреде заимствований, о разрушительности галломании для патриотического воспитания. Но теперь эти мысли приобрели особую политическую актуальность. Если язык вообще — это воплощение духа народа, то французский язык — это воплощение чудовищного духа Французской революции, духа народа, у которого в сердце нет веры, поэтому влияние французского языка ничего, кроме вреда, принести не может. Русский же язык благодаря своему сущностному единству с церковнославянским языком — это язык веры, язык благочестия, язык, обладающий высоким стилем, который дает ему преимущества перед всеми европейскими, если только он не будет окончательно испорчен карамзинистами. 22 марта 1812 г. Государь призвал к себе Шишкова и, по словам последнего, сказал ему следующее: «Я читалъ разсужденіе ваше о любви къ отечеству. Имѣя таковые чувства, вы можете ему быть полезны. Кажется у насъ не обойдется безъ войны съ Французами; нужно сдѣлать рекрутскій наборъ; я бы желалъ, чтобъ вы написали о томъ манифестъ» [Шишков 1870, I, 121]. Как видим, опасения Шишкова в отношении Александра I были напрасными: царь по достоинству оценил слог «Рассуждения…». Правы издатели «Записок», Н. Киселев и Ю. Самарин, когда писали о мотивах, побудивших Александра призвать Шишкова: «Онъ тогда уже былъ убежденъ въ неизбѣжности войны съ Наполеономъ и предвидѣлъ, что борьба будетъ упорная. Надо было изготовиться къ ней всѣми народными силами; для этого необходимо располагать довѣріемъ народа; а чтобы внушить это довѣріе, нужно 119 прежде всего умѣть говорить съ народомъ. И такъ вопросъ состоялъ въ томъ, чтобы запастись простымъ, правдивымъ, искреннимъ, вмѣстѣ съ тѣмъ сильнымъ и воодушевляющимъ къ подвигу словомъ. Такое слово, показалось Александру, звучитъ въ “Разсужденіи о любви къ отечеству”; опытъ съ манифестомъ о наборѣ оправдалъ чуткость его слуха; и онъ, подавляя въ себѣ всякое личное чувство, рѣшается приблизить къ себѣ, для ежечасныхъ сношеній, человѣка, который, во многихъ отношеніяхъ, не былъ ему по-сердцу» [Шишков 1870, I, 123-124]. Таким образом, выбор Александра I в значительной мере определялся стилистическими мотивами: в надвигавшейся войне с Наполеоном император счел, что именно перо Шишкова, а не Карамзина, сможет сыграть роль вдохновителя и объединителя всех национальных сил для борьбы с врагом. Кроме того, царь не мог не учитывать общественного мнения, и он не ошибся в своих ожиданиях: назначение Шишкова государственным секретарем было встречено с воодушевлением. С. Т. Аксаков вспоминал: «Нисколько не позволяя себе судить, на своем ли он был месте, я скажу только, что в Москве, и в других внутренних губерниях России, в которых мне случалось в то время быть, все были обрадованы назначением Шишкова и что писанные им манифесты действовали электрически на целую Русь. Несмотря на книжные, иногда несколько напыщенные выражения, русское чувство, которым они были проникнуты, сильно отзывалось в сердцах русских людей» [Аксаков 1955, 305-306]. Несмотря на свой почтенный возраст (58 лет) и болезни, Шишков, повинуясь долгу царской службы, отбыл 12 апреля 1812 г. из Петербурга в действующую армию. Будучи морским офицером, Шишков плохо держался в седле, отчего ему было позволено ехать в карете, что в свою очередь навлекало на него насмешки свиты императора. Во время похода, выполняя возложенную на него императором миссию, Шишков перечитывал св. Писание и находил в нем «разныя описанія и выраженія весьма сходныя съ нынѣшнею нашею войною. Я не перемѣняя и не прибавляя къ нимъ ни слова выписалъ и только сблизилъ ихъ одно съ другимъ, изъ чего вышло полное описаніе нашихъ военныхъ дѣйствій» [Шишков 1870, I, 252]. Выписки сделаны по следующим рубрикам: «Вшествіе врага въ царство и гордый помыслъ его» : Иер. 46: 7; Иов. 41: 15, 5, 12; Ис. 14: 13; Иез. 26: 7, 2, 3, 4, 7, 8, 10-13, 18; Иер. 47: 2‐3. «Разореніе Иерусалима»: Иер. 13: 27; Плач Иер. 1: 1, 4, 6, 10; 2: 2; 4: 11; 1: 10; 2: 2, 12, 13, 15; 4: 12;, «Молитва Царева»: Плач Иер. 1: 20: Иудифь 16: 3-4; 14-15; Пс. 64: 5-6, 64: 7-9; Ис. 11: 2; Пс. 17: 47, 3; «Гласъ съ небеси»: Пс. 90: 1-6, 8, 7, 8-13; «Воззваніе царя къ народу»: Иер. 46: 3, 9, 3, 14; Ос. 5: 8; Иер. 4: 5, 7; 49: 19; 23: 19; 6: 22; Пс. 54: 6; Иер. 6: 1; 1 Мак. 3: 43; Пс. 17: 38; 1 Мак. 3: 20; 1: 1-4; 3: 19-21; Иер. 46: 10; Пс. 23: 8; Ис. 13: 13-14; 2 Цар. 1: 23; Ис. 34: 2-3, 1; 40: 6-8; «Паденіе кипариса»: Иез. 31: 3-5, 8, 6, 10-17, 19-21; «Пророчество»: Пс. 97: 1-7; Авв. 3: 11-13; Пс. 143: 11; Вар. 5: 1-2; Ис. 60: 1-4; Вар. 5: 5-7; Ис. 60: 14; 2: 4; Мих. 4: 4; Ис. 60: 5-6, 9, 8; 64: 11-12; 143: 13; 64: 14, 13; 60: 18, 20 [Шишков 1870, I, 252-257] 55 . Следует отметить, что Шишков не столько цитирует св. Писание, сколько создает из имеющихся выражений свой собственный текст. Это значит, что для него имели парадигматическое значение не события и персонажи библейской истории как прообразы совершающихся и грядущих событий, а сам славянский язык как образ понимания и оценки событий и персонажей текущей истории. Например, в 1 Мак. 120 слова и собра силу крѣпку зѣло, и начальствова надъ странами (1 Мак. 1: 4) относятся к Александру Македонскому. Едва ли Шишкову было не известно, что Екатерина Великая, давая своему внуку имя Александр, имела в виду не столько его небесного патрона св. князя Александра Невского, сколько завоевателя мира и основателя новой мировой эллинской монархии Александра Македонского; и тем не менее эти слова он относит к Наполеону, поскольку они отвечают текущим событиям. 2 Манифесты А. С. Шишкова «являются важнейшей частью литературного наследия Шишкова и заслуживают самого внимательного анализа» [Альтшуллер 2007, 345]. Всего за 1812-1816 гг. было написано 115 манифестов от простых и вполне конкретных кратких приказов до развернутых воззваний к народу, в которых было выражено понимание сути присходящих событий. После войны А. С. Шишков опубликовал «Собрание Высочайших Манифестов, Грамот, Указов, Рескриптов, приказов войскам и разных извещений последовавших в течении 1812, 1813, 1814, 1815 и 1816 годов» [Собрание 1816; далее римской цифрой указывается номер манифеста, арабской — страница издания]. В представлении Шишкова историософский смысл Отечественной войны 1812 года заключался в столкновении антихристовой Революции и христианской России, злочестивого французского народа и благочестивого русского народа. Антитеза благочестия, то есть истинного Богопочитания и благоговения, и злочестия, то есть Богопротивных мыслей и дел, проходит через все манифесты; при этом глубина историософского осмысления происходящих исторических событий становилась все большей от манифеста к манифесту, а средством этого осмысления постоянно оставались ресурсы славянского языка. Уже в первом манифесте от 23 марта 1812 г. Шишков писал: «Настоящее состояніе дѣлъ въ Европѣ требуетъ рѣшительныхъ и твердыхъ мѣръ, неусыпнаго бодрствованія и сильнаго ополченія, которое могло бы вѣрнымъ и надежнымъ образомъ оградить Великую ИМПЕРIЮ НАШУ отъ всѣхъ могущихъ противъ нее быть непріязненныхъ покушеній» [I, 1]. Слово неприязненный здесь совсем не случайно: Шишков, начитанный в св. Писании, знал, что в славянском языке слово неприязнь означало диавола, лукавого. См., например: неприязнь ‘зло, диявол’; неприязненный ‘злый, худый, лукавый’. Мф. 13: 38 [Алексеев 2, 192]. В истолковании притчи о плевелах (Мф. 13: 24-30, 36-43) Иисус Христос называет сынами неприязненными (в русском переводе — сынами лукавого; греч. oƒ uƒoˆ toà ponhroà) плевелы, посеянные врагом рода человеческого среди доброй пшеницы. В Евангелии от Иоанна (17: 15) Иисус Христос просит Бога-Отца о своих учениках: Не молю, да возмеши ихъ отъ міра, но да соблюдеши ихъ отъ непріязни (в русском переводе — от зла; греч. ™k toà ponhroà). Таким образом, неприязненные покушения есть не что иное, как попытки дьявола разрушить православную Империю; французское войско в таком случае — это и есть несущие зло сыны неприязненные из евангельской притчи. В последовавших за этим манифестах антитеза наполнялась новым содержанием, для выражения которого использовалась лексика с яркой церковной окраской, прямые цитаты из св. Писания, аллюзии на библейские и богослужебные тексты. 1. Враг вступил в Россию, «надѣясь силою и соблазнами потрясть спокойствіе Великой сей Державы. Онъ положилъ въ умѣ своемъ злобное намѣреніе разрушить славу Ея и благоденствіе. Съ лукавствомъ въ сердцѣ и лестію въ устахъ несетъ онъ вѣчныя для ней цѣпи и оковы» [Х, 14]. «Дьявольская» семантика слов злобный, лукавство в комментариях не нуждается; слова же соблазнъ и лесть в церковных 121 книгах значили не то или не совсем то, что в современном русском языке. «Соблазнъ собственно значитъ претыканіе на пути, отъ чего человѣкъ иногда упадаетъ. Псал. 46: 139. Въ св: писаніи наипаче соблазнъ иносказательно приемлется за духовное преткновеніе, за петлю и сѣть, то есть, за такія вещи, кои насъ на пути жизни вѣчныя могутъ нѣсколько остановить, или вовсе препятствовать ко спасенію. Рим. 14: 13. А въ книгѣ великого Василія о скитахъ, т. е. о пустынножительствахъ соблазнъ есть то, что отводитъ человѣка отъ истины благочестія къ отступству или заблужденію, или пособствуетъ къ назиданію нечестія, или что возбраняетъ повиноваться закону Божію. Мк. 18: 7. Индѣ значитъ ересь. Мф. 18: 7» [Алексеев 3, 86-87]; «Лесть ‘обманъ, хитрость, коварство’» [Алексеев 2, 81]. Неприятель пришел «съ мечемъ, на yбieнie насъ изощреннымъ», «съ пламенникомъ для воспаленія нашихъ домовъ, съ цѣпями для возложенія ихъ на выю нашу, съ кошницами для наполненія ихъ разграбленнымъ имуществомъ нашимъ»; он «святотатственною рукою дерзаетъ обдирать оклады съ почитаемыхъ нами Святыхъ и чудотворныхъ Иконъ» [XXX, 48]. Изощренный — страдат. прич. от глагола изострить; несов. вид изощрять ‘делать острым, точить’ [СЦРЯ II, 121]; это слово употребительно в св. Писании: Покрый мя отъ сонма лукавнующихъ, отъ множества дѣлающихъ неправду: иже изостриша яко мечъ языки своя, напрягоша лукъ свой, вещь горьку (Пс. 63: 3-4). Слово кóшница ‘корзина’ [СС 292] употреблялось еще в древнейших списках Евангелия — Зографском, Мариинском, Савиной книге и других; см. в обиходном славянском тексте: Ядоша же и насытишася: и взяша избытки укрухъ, седмь кошницъ (Мк. 8: 8). Враг не долго был в России, но «оставилъ по себѣ слѣды звѣрства и лютости, которые въ бытописаніяхъ народовъ покроютъ соотечественниковъ и потомковъ его вѣчнымъ стыдомъ и безчестіемъ»; все дела его «богомерзкія»; «одна Москва представитъ намъ плачевный образъ неслыханныхъ злодѣяній», «мерзостей и неистовствъ» [XXXII, 50, 51, 54]. Однако «пopyганіе святынь есть самый верхъ безумія и развращенія человѣческаго. Посрамятся дѣла нечестивыхъ, и путь ихъ погибнетъ! Онъ уже и погибаетъ. Исполнилась мѣра злодѣянія, воспаленные храмы и дымящаяся кровь подвигли на гнѣвъ долготерпѣніе Божіе. <…> Низверженный въ бездну отчаянія, видя погибель свою, изрыгаетъ весь остатокъ ядовитой желчи своей, дабы еще единожды угрызть и погибнуть съ шумомъ» [XXXII, 54]. Слова «Посрамятся дѣла нечестивыхъ, и путь ихъ погибнетъ!» — это аллюзия на Псалом 1: Яко вѣсть Гоподь путь праведныхъ, и путь нечестивыхъ погибнетъ (Пс. 1: 6), а слова «…погибнуть съ шумомъ» — аллюзия на Псалом 9, написанный по поводу победы, одержанной царем Давидом над сирийцами: Врагу оскудѣша оружія въ конецъ, и грады разрушилъ еси: погибе память его съ шумомъ (Пс. 9: 7). Размышляя о том, отчего все войско неприятеля было сборищем «изверговъ, грабителей, зажигателей, убійцъ невиности, оскорбителей человѣчества, поругателей и осквернителей самой святыни», Шишков приходит к мысли, что Наполеон не смог бы вдохнуть во французов «духъ ярости и злочестія», если бы их сердца уже «не были развращены и не дышали злонравіемъ»: «Гдѣ, въ какой землѣ весь Царскій домъ казненъ на плахѣ? Гдѣ, въ какой землѣ столько поругана была Вѣра и самъ Богъ? Гдѣ, въ какой землѣ самыя гнусныя преступленія позволялись обычаями и законами? Взглянемъ на адскія изрыгнутыя въ книгахъ ихъ лжемудрованія, на распутство жизни, на ужасы революцій, на кровь пролитую ими въ своей и чужихъ земляхъ: слыхано ли когда, чтобъ столѣтніе старцы и не рожденные еще младенцы осуждались на казнь и мученіе? Гдѣ человѣчество? Гдѣ признаки добрыхъ нравовъ? Вотъ съ какимъ народомъ имѣемъ мы дѣло! И посему должны разсуждать, можетъ ли прекращена быть вражда между безбожіемъ и благочестіемъ, между порокомъ и 122 добродѣтелію? <…> Очевидный, исполненный мерзостями, пожарами Москвы осіянный, кровію и ранами нашими запечатленный примѣръ напослѣдокъ долженъ намъ открыть глаза, и увѣрить насъ, что мы одно изъ двухъ непремѣнно избрать долженствуемъ: или продолжая питать склонность нашу къ злочестивому народу, быть злочестивыми его рабами; или прервавъ съ нимъ всѣ нравственныя связи, возвратиться къ чистотѣ и непорочности нашихъ нравовъ, и быть именемъ и душею храбрыми и православными Россіянами. Должно единожды решиться между зломъ и добромъ поставить стѣну, дабы зло не прикоснулось къ намъ: тогда искусясь кровію и бѣдами своими, возстанемъ мы, купимъ неложную себѣ славу, доставимъ спокойствіе потомкамъ нашимъ, и благодать Вождя пребудетъ съ нами» [XXXII, 55-57]. Поражение Наполеона в войне выражено при помощи библейского символа: «Рогь сильнаго сломленъ» [XLV, 87], благодаря чему историософское углубление темы достигает предела. Проведенный М. Ф. Мурьяновым анализ показал, что у многих восточных народов, как семитов, так и яфетидов, рог был символом силы, движущей историю [Мурьянов 2007, 336 и след.]. Так, Псалмопевец неоднократно утверждал: Богъ — рогъ спасенiя моего (Пс. 17: 3), яко похвала силы ихъ Ты еси, и во благоволенiи Твоемъ вознесется рогъ нашъ (Пс. 88: 18); сила врагов Божиих также выражается символом рога, но их рог будет сокрушен, отсечен, стерт, сломлен: Вся роги грѣшныхъ сломлю, и вознесется рогъ праведнаго (Пс. 74: 11). Наполеон поражен сатанинской гордыней: охваченный жаждой «всесвѣтнаго обладанія» [XXXVII, 68], он «дерзаетъ присвоить себе Богу единому приличную власть располагать престолами Царей», однако Россия положила предел «безпредѣльному властолюбію и наглости предпріятій его» [XLVIII, 95]. Наглость — ‘дерзость, бесстыдство’ [САР IV, 466]. Поражение Наполеона осмысляется Шишковым как сбывшееся пророчество: «Да представятъ себѣ собранный съ дватцати царствъ и народовъ, подъ едино знамя соединенныя, ужасныя силы, съ какими властолюбивый, надменный побѣдами, свирѣпый непріятель, вошелъ въ НАШУ землю. Полмилліона пѣшихъ и конныхъ воиновъ и около полуторы тысячи пушекъ слѣдовало за нимъ. Съ симъ толико огромнымъ ополченіемъ проницаетъ онъ въ самую средину Россіи, распространяется, и начинаетъ повсюду разливать огнь и опустошеніе. Но едва проходитъ шесть мѣсяцовъ отъ вступленія его въ НАШИ предѣлы, и гдѣ онъ? Здѣсь прилично сказать слова Священнаго Пѣснопѣвца: видѣхъ нечестиваго, превозносящася и высящася, яко кедры Ливанскіе, и мимоидохъ, и се не бѣ, и взыскахъ его, и не обрѣтеся мѣсто его. По истиннѣ cie высокое изреченіе совершилося ко всей силѣ смысла своего надъ гордымъ и нечестивымъ нашимъ непріятелемъ» [XLVIII, 95-96]. Русское воинство выступило лишь орудием той действительной силы, которая карает зло и нечестие и о которой «божественный пророкъ сказалъ: дхнетъ духъ его и потекутъ воды, коснется горамъ и воздымятся (Пс. 147: 7). Исчезли силы врага, растаяли какъ воскъ, отъ лица гнѣва Божія» [LXXX, 144]. Сравнение с воском заставляет вспомнить целый ряд библейских образов, например: Яко изчезаетъ дымъ, да изчезнутъ: яко таетъ воскъ отъ лица огня, тако да погибнутъ грѣшницы отъ лица Божiя (Пс. 67: 3; см. также: Иудифь 16: 15, Пс. 57: 9, 96: 5, Ис. 64: 2). Сама русская природа выступила против неприятеля и «мразами и гладомъ» [XLVIII, 96] гнала его от Москвы до пределов Рoccии. 2. В противоположность Наполеону, французам и французскому войску, русский царь, русский народ и его воинство преисполнены христианских добродетелей — благочестия, терпения, твердости, любви к Богу и Отечеству. Русский народ — издревле «сильный и храбрый», любящий пребывать с соседями «въ мирѣ и тишинѣ» [I, 1], мерами «кротости и миролюбія» старавшийся 123 избежать кровопролитной войны, был вынужден «коварнымъ» неприятелем «препоясаться на брань» [VII, 9], встать на защиту «Вѣры, Отечества, свободы» [VI, 8]. В десятом манифесте Шишков обращает читателя и слушателя к историческим образам поведения перед лицом врага: «Да найдетъ онъ на каждомъ шагѣ вѣрныхъ сыновъ Россіи, поражающихъ его всѣми средствами и силами, не внимая никакимъ его лукавствамъ и обманамъ. Да встрѣтитъ онъ въ каждомъ Дворянинѣ Пожарскаго, въ каждомъ духовномъ Палицына, въ каждомъ гражданинѣ Минина. Благородное дворянское Сословіе! Ты во всѣ времена было спасителемъ Отечества; Святѣйшій Синодъ и духовенство! вы всегда теплыми молитвами своими призывали благодать на главу Россіи; народъ Руской! Храброе потомство храбрыхъ Славянъ! ты неоднократно сокрушалъ зубы устремлявшихся на тебя львовъ и тигровъ; соединитесь всѣ: со крестомъ въ сердце и съ оружіемъ въ рукахъ, никакія силы человѣческія васъ не одолѣютъ» [Х, 15]. Риторический дискурс апеллирует не столько к исторической реальности, всегда смутной и разноречивой, сколько к национальным святыням и к ее действительным историческим воплощениям, поэтому не стоит видеть в риторических упражнениях Шишкова искажение истории или аберрацию исторической памяти, как это делал биограф Шишкова В. Стоюнин, иронизировавший по поводу дифирамбов русскому национальному характеру: «Скоро же забылъ почтенный авторъ пугачевщину!» [Стоюнин 1880, 182], а за ним современный исследователь М. Альтшуллер: «Вопреки исторической истине (? — А. К.) Шишков создает идеальный образ “миролюбивого и кроткого”, но в то же время “сильного и храброго” русского народа, который “издавна любил со всеми окрестными народами пребывать в мире и тишине”» [Альтшуллер 2007, 348]. Для Шишкова воплощением народных святынь были имена купца Минина и князя Пожарского, монаха Авраамия Палицына и патриарха Гермогена, а не государственного преступника Пугачева 56 . Шишков устами Государя призывает народ и войско «воскипѣть новымъ духомъ мужества и твердости и несомненной надежды, что всякое наносимое намъ врагами зло и вредъ обратятся напослѣдокъ на главу ихъ» [XXVI, 36], молит Господа: «Даруй поборающему по правдѣ вѣрному народу Твоему бодрость духа и терпѣніе» [XXVI, 39]. Глагол поборати (побарати) в славянском языке значил ‘защищать’ [Алексеев 2, 308], ‘защищать, заступать, вспомоществовать’ [САР I, 294], ‘пособствовать в брани, соратовать; защищать. Господь по насъ побораетъ’ [СЦРЯ III, 235]. Государь изъявляет благодарность и отдает «должную справедливость храброму, вѣрному и благочестивому народу Россійскому» [XXXV, 64]: «Каковой примѣръ храбрости, мужества, благочестія, терпѣнія и твердости показала Pocciя! Вломившійся въ грудь ея врагь всѣми неслыханными средствами лютостей и неистовствъ не могъ достигнуть до того, что бы она хотя единожды о нанесенныхъ ей отъ него глубокихъ ранахъ вздохнула. Казалось съ пролитіемъ крови ея умножался въ ней духъ мужества, съ пожарами градовъ ея воспалялась любовь къ Отечеству, съ разрушеніемъ и поруганіемъ храмовъ Божіихъ утверждалась въ ней Bѣpa и возникало непримиримое мщеніе. Войско, вельможи, дворянство, духовенство, купечество, народъ, словомъ всѣ Государственные чины и состоянія, не щадя ни имуществъ своихъ, ни жизни, составили единую душу, душу вмѣстѣ мужественную и благочестивую, толико же пылающую любовію къ Отечеству, колико любовію къ Богу» [XLVIII, 95]. Противопоставление русского и французского войска выражено также при помощи антитезы: «Правда на нашей сторонѣ; а гдѣ правда, тамъ и Богъ. Какая разность между нашею и непріятелей нашихъ причиною брани! Мы умираемъ, какъ сыны Отечества, за собственную свою честь и свободу; а они какъ рабы, въ угодность 124 единой корыстолюбивой и ненасытной воли; ихъ жизнь хуже нашей смерти» [LXXIV, 132-133]. Если французы во главе с Наполеоном являются рабами похоти властолюбия, то русские чужды этой похоти, однако и не терпят над собою никакого чужевластия: «Чувство рабства незнаемо сердцу Россіянина. Никогда не преклонялъ онъ главы предъ властію чуждою. — Дерзалъ ли кто налагать иго? Некоснѣло наказаніе!» [LXXXIII, 154]. Глагол коснѣти в славянском языке значит ‘медлить, мешкать’ [СЦРЯ III, 863]; ср.: Грядый пріидетъ и не укоснитъ (Евр. 10: 37). Еще одним примером употребления слова в особенном значении является глагол удивить: Господь Бог «располагаетъ судьбами царствъ, возноситъ славу народа, умудряетъ главу его, ополчаетъ десницу, укрѣпляетъ мышцы, ускоряетъ къ побѣдамъ стопы: во всемъ ономъ удивилъ Богъ милость свою надъ нами» [LXXX, 143]. Удивить здесь значит ‘показать’; ср. укр. дивитися ‘смотреть, глядеть’ [Гринченко 1, 382]. Такое употребление Шишков мог знать по обиходному молитвослову: Аще бо правѣдника спасeши, ничтоже вeліе: и аще чиcтаго помилуеши, ничтоже дивно: достойни бо сyть милоcти твоея. Но на мнѣ, грѣшнѣмъ, удиви милоcть твою (Молитва на сон грядущим св. Ионна Дамаскина). После выдворения неприятеля из пределов России, подводя промежуточный итог совершившимся грандиозным историческим событиям, Шишков снова привлекает ресурсы славянского языка: «Толь великая на всемъ лицѣ земли перемѣна не могла совершиться безъ особливой на то власти Божіей. Его Всемогущая десница возноситъ и низлагаетъ судьбы народовъ и Царствъ. Обратимъ къ Нему умъ и сердце наше, не возгордимся дѣлами своими и не возмечтаемъ въ себѣ быть нѣчто высшее немощи смертныхъ. Что мы? Доколѣ рука Бога надъ нами, до тѣхъ поръ мудрость и сила съ нами. Безъ Него ни что же бысть, еже бысть (Ин. 1: 3). И такъ да умолкнетъ предъ Нимъ всякая слава человѣческая; да принесется она отъ каждаго изъ насъ во всесожженіе тому, кто даровалъ дамъ оную: истинная слава и честь наша есть благоговѣйное предъ Нимъ смиреніе. Мы увѣрены, что всякъ изъ вѣрноподданныхь НАШИХЪ всегда, наипаче же послѣ толикихъ изліянныхъ на насъ милостей Божескихъ, чувствуетъ cie въ глубинѣ души своей. Сего ради, внимая гласу собственнаго НАШЕГО и ихъ благоговѣнія, повелѣваемъ: да отворятся и нынѣ во всемъ пространствѣ области НАШЕЙ всѣ Божественные Храмы; да принесется во всѣхъ церквахъ торжественное молебствіе и колѣнопреклоненіе Всемогущему Творцу; да проліются отъ всего народа горячiя слезы благодарности за неизреченное Его къ намъ милосердіе: Онъ высокою мышцею Своею изъялъ насъ изъ хлябей бездны, и поставилъ на высоту славы. Что воздадимъ Ему, кромѣ радостныхъ слезъ и рыданій?» [LXXXI, 149-150]. Окончательный итог своим историософским размышлениям, воплощенным в роде торжественного красноречія, Шишков подводит в манифесте № XCIII от 1 января 1816 года 57 . 3 А. С. Шишков полагал, что после выдворения французов из пределов России война должна быть закончена, однако тот глубокий, исполненный метафизического смысла историософский взгляд на совершавшиеся события, выраженный им в целом ряде манифестов, был созвучен тем настроениям, которые владели Александром I, в сознании которого вызревала идея Священного союза — объединения на основе принципов веры и благочестия христианских государств для водворения прочного, если не вечного, мира в Европе. Как верно было замечено, Александр I менее всего «готов был удовольствоваться национальной войной в пределах государственных 125 границ. Речь шла о всемирно-исторической и даже эсхатологической схватке, которая должна была полностью изменить все устройство мира» [Зорин 2004, 254]. Потому и Декларация о намерениях заключить Союз составлена в выражениях, которые по духу и стилю уже не напоминают манифесты Шишкова: «Во имя Пресвятой и Нераздельной Троицы Их Величества <…>, восчувствовав внутреннее убеждение в том, сколь необходимо предлежащий державам образ взаимных отношений подчинить высоким истинам, внушаемым законом Бога Спасителя, объявляют торжественно, что предмет настоящего акта есть открыть перед лицом вселенныя их непоколебимую решимость <…> руководствоваться <…> заповедями сея святыя веры, заповедями любви, правды и мира <…>. На сем основании <…> I. соответственно словам священных писаний, повелевающих всем людям быть братьями, договаривающиеся монархи пребудут соединены узами действительного и неразрывного братства и, почитая себя как бы единоземцами, они во всяком случае и во всяком месте станут подавать друг другу пособие, подкрепление и помощь; в отношении же к подданным и войскам своим они, как отцы семейств, будут управлять ими в том же духе братства <…>. II. Единое преобладающее правило да будет <…>: приносить друг другу услуги, оказывать взаимное доброжелательство и любовь, почитать всем себя как бы членами единого народа христианского, поелику союзные государи почитают себя аки поставленными от Провидения для управления единого семейства отраслями <…>, исповедуя таким образом, что Самодержец народа христианского <…> не иной подлинно есть, как Тот, кому собственно принадлежит держава, поелику в нем едином обретаются сокровища любви, ведения и премудрости бесконечные...». Образ мира как семьи христианских народов, возможно, был навеян проповедями архимандрита Филарета (Дроздова), на что обратил внимание А. Л. Зорин 58 . В дальнейшем же для написания статей трактатов и договоров, которыми связывали себя главы европейских держав на Венском, Троппауском, Лайбахском и Веронском конгрессах, нужен был точный язык дипломатического протокола. Александр I, понимая, что языковые вкусы и навыки Шишкова в этой ситуации не применимы, призвал к исполнению этой роли литературного противника Шишкова — Д. Н. Блудова, одного из основателей литературного общества «Арзамас», друга Н. М. Карамзина и В. А. Жуковского, уже в течение двадцати лет служившего Отечеству на ниве дипломатии; по поручению Александра I он и руководил переводом с французского языка на русский всех документов названных конгрессов 59 ; но это уже другая история. 4 Манифесты А. С. Шишкова явились практическим доказательством правоты тех его умозрительных построений о единстве русского и славянского языков, которые он отстаивал в своих теоретических трудах 1803-1811 годов. Оказалось, что славянский язык, если только язык понимать не по-соссюровски, как «систему знаков», а пошишковски, как органон мысли, орудие восприятия и осмысления действительности, как воплощение народного духа, — славянский язык, и только он, мог быть тем орудием, при помощи которого можно было выразить смысл и цель войны 1812 года как со стороны наполеоновской Франции, так и со стороны императорской России. О том, что это было именно так, свидетельствуют современники происходивших событий. Выше были приведены воспоминания С. Т. Аксакова о впечатлении, произведенном манифестами Шишкова. Приведем еще одно свидетельство. Московский главнокомандующий Ф. В. Ростопчин рассказал, как слушало манифест Шишкова о начале войны московское купечество: «До прибытія государя, я, въ сопровожденіи Шишкова, пошелъ сначала въ ту галлерею, гдѣ собралось дворянство, а 126 потомъ въ ту, гдѣ находилось купечество. Въ 1-й галереѣ было около 1,000 человѣкъ, поспѣшившихъ со всѣхъ сторонъ, при извѣстіи о прибытіи государя. Тамъ все происходило въ порядкѣ и спокойствіи. Но во 2-й галлереѣ, гдѣ собрались купцы, я былъ пораженъ тѣмъ впечатлѣніемъ, которое произвело чтеніе манифеста. Сначала обнаружился гнѣвъ; но когда Шишковъ дошелъ до того мѣста, гдѣ говорится, что врагъ идетъ съ лестью на устахъ, но съ цѣпями въ рукѣ — тогда негодованіе прорвалось наружу и достигло своего апогея: присутствующіе ударяли себя по головѣ, рвали на себѣ волосы, ломали руки; видно было какъ слезы ярости текли по этимъ лицамъ, напоминающимъ лица древнихъ. Я видѣлъ человѣка, скрежетавшаго зубами. За шумомъ не слышно было, что говорили (эти люди), но то были угрозы, крики ярости, стоны. Это было единственное, въ своемъ родѣ, зрѣлище, потому что русскій человѣкъ выражалъ свои чувства свободно и, забывая, что онъ рабъ, приходилъ въ негодованіе, когда ему угрожали цѣпями, которые готовилъ чужеземецъ, и предпочиталъ смерть позору быть побѣжденнымъ» [Ростопчин 1889, 674]. В декабре 1812 года, после того как началось бегство французов, Александр I пожаловал Шишкову орден св. Александра Невского за его, как говорилось в Высочайшем рескрипте, «вѣрную къ отечеству любовь». 127 Глава 4 «Опыт славенского словаря» 1 В 1813 году скончался президент Российской академии А. А. Нартов, и когда Шишков стал просить у Александра I назначить его на это место, то государь согласился 60 . В 1814 году Шишков был отставлен от должности Государственного секретаря с назначением быть членом Государственного Совета, и с этого момента он целиком сосредоточился на деятельности в Академии. Об организаторских и административных аспектах этой деятельности мы скажем несколько слов в следующей главе, а сейчас остановимся на том, как воплощалась одна из любимых идей Шишкова — «Славенский словарь». Замысел создать такой словарь возник у Шишкова и отчасти был реализован еще в 1803 году во время работы над «Рассуждением о старом и новом слоге». Идея этого словаря в чем-то сходна с идеей «Словаря языкового расширения» А. И. Солженицына. Избавить русский литературный язык от заимствований можно только в том случае, если изгоняемым словам будут найдены равноценные замены в родном языке. Шишков был уверен в том, что славянский язык может и должен стать неисчерпаемым источником пополнения словаря русского языка, однако «премножество богатыхъ и сильныхъ выраженій, которыя прилѣжнымъ упражненіемъ и трудолюбіемъ могли бы возрасти и умножиться, остаются въ зараженныхъ Французскимъ языкомъ умахъ нашихъ безплодны, какъ сѣмена ногами попранныя или на камень упавшія» [Шишков 1803, 49]. Цель «Славенского словаря», таким образом, состоит в том, чтобы вывести эти слова из забвения, растолковать их смысл и сделать удобными к употреблению в словесности. Задачи составителя заключаются в том, чтобы создать «такой Словарь, въ которомъ бы всякое слово объяснено было во первыхъ множайшими текстами, показующими во всей обширности кругъ знаменованія онаго; во вторыхъ должно стараться показать корень онаго и присовокупить къ тому свои примѣчанія и разсужденія, какія понятія въ Россійскомъ слогѣ изображать имъ пристойно; въ третьихъ надлежитъ разсмотрѣть, не заключаетъ ли оно въ себѣ такихъ смысловъ, для выраженія коихъ прибѣгаемъ мы нынѣ къ рабственному съ чужихъ языковъ переводу словъ, въ нашемъ языкѣ совсѣмъ новыхъ и слѣдственно не имѣющихъ никакого знаменованія ни силы. Я увѣренъ, что тотъ, кто съ большимъ досугомъ, и съ вящшими моихъ способностями и дарованіями, восхощетъ употребить трудъ свой на составленіе таковаго Словаря, принесетъ немалую Россійской словесности пользу, равно какъ и тотъ, кто, искусный въ языкѣ своемъ, возмется истолковать однознаменательныя въ немъ слова» [Шишков 1803, 173-174]. Первый опыт «Славенского словаря» содержится в приложении к «Рассуждению о старом и новом слоге» и повторен без изменений в переизданиях «Рассуждения» в 1813, 1818, 1824 годах. После окончания Отечественной войны Шишков продолжил работу над словарем, который публиковался в выпусках «Известий Российской академии» в 1815 (Кн. 1. Абіе — Былина), 1816 (Кн. 2. Вабило — Вѣтротлѣнный), 1817 (Кн. 3. Гавъ — Дѣтельствовать. Кн. 4. Женуть — Лѣзть) и 1819 (Кн. 7. Маниха — Чревоболѣніе) годах, а затем был напечатан полностью в Собрании сочинений (1825 г. Т. 5). По сравнению с первым опытом значительно расширен словник словаря: 74 и 341 словарных статьи соответственно; качественно изменено содержание совпадающих словарных статей. Поэтому будет уместным рассмотреть свойства «Славенского словаря» в сопоставлении первого (1803 г.) и последнего (1825 г.) изданий (далее «Опыт-1» и «Опыт-2»). 128 Все статьи «Опыта» можно разделить на основные и отсылочные: первые содержат толкование значения слова, вторые лишь отсылают к производящему слову; среди основных можно также выделить группу статей, которые содержат краткое толкование значения и тут же дают отсылку к производящему, например: «НАВѢТОВАТЬ или навѣтствовать: наушничать, наговаривать. См. Навѣтъ» [Шишков V, 214]. Таким образом, в «Опыте-2» имеется 308 основных и 33 отсылочных статьи. Источники Словаря. Отсылки к источникам произведены у Шишкова крайне небрежно. Лишь при цитировании Библии указывается библейская книга и глава и очень редко — номер стиха. В остальных случаях указывается сокращенно или фамилия автора, или название произведения. Так, отсылками к сочинениям Ломоносова могут служить такие: Лом., Ломон., Ломоносовъ. Если полное название произведения установить можно, то установить издание, которым пользовался Шишков, сейчас уже не представляется возможным. Источники «Опыта-1» можно разделить на 6 групп: 1) Священное писание; Шишков пользовался обиходным текстом Елизаветинской Библии неизвестного года издания; 2) богослужебные тексты (ирмосы, икосы, кондаки, молитвы) из обиходного Служебника и Требника; 3) агиография: а) Минеи Четіи, или Житія Святыхъ, собранныя изъ древнихъ Славенскихъ, Греческихъ и Латинскихъ писателей, св. Димитриемъ, Митрополитомъ Ростовскимъ, разположенныя на 12 мѣсяцовъ, 4 книги. Кіев, 1711; многократно переиздавались; б) Патерик, или отечникъ Печерскій, содержащій житія святыхъ, Преподобныхъ и Богоносныхъ отецъ нашихъ, просіявшихъ въ пещерахъ; на три части раздѣленъ; составленъ треми печерскими святыми: Несторомъ Лѣтописцемъ Россійскимъ, Симономъ Епископомъ Владимирскимъ и Суждальскимъ, и Поликарпомъ Архимандритомъ Печерскимъ; съ лицевыми фигурами. Кіевъ, 1611; многократно переиздавался; в) Прологъ, или Синаксарій, т. е. краткое описаніе житія святыхъ и страданія мучениковъ, также краткія повѣсти и поученія, расположенныя по днямъ всего года; 4 части. М., 1641-1644; многократно переиздавался; 4) духовно-нравственная литература: а) Феофанъ Прокоповичъ. Слово Похвальное о флотѣ Россійскомъ, и о побѣдѣ галерами Россійскими надъ кораблями Шведскими полученной, проповѣданное въ СПб. 1720; СПб. въ Александроневскомъ монастырѣ, 1720; б) Феофанъ Прокоповичъ. Слово о великомъ дѣлѣ Божіи, сіесть о обращеніи языковъ проповѣдію Апостольскою, въ день св. Апостолъ; СПб. въ Александроневскомъ монастырѣ, 1720; в) Феофанъ Прокоповичъ. Слово въ день св. Благовѣрнаго Князя Александра Невскаго; СПб. въ Александроневскомъ монастырѣ, 1720; 5) историческая литература: Лѣтопись (Руская) по Никонову списку; 8 частей; СПб., 1762-1792; 6) поэтические произведения Нового времени: произведения Ломоносова, Сумарокова и некоторые другие. В «Опыте-2» по сравнению с «Опытом-1» происходит расширение круга привлекаемых для лексикографирования источников. В первой группе помимо обиходной Елизаветинской Библии в качестве источника используется Библия Франциска Скорины: Библія Руская, переведенная съ Латинскаго перевода, именуемаго Вулгата, Докторомъ врачебнаго искуства, Францискомъ Скориною, изъ города Полоцка; съ лицевыми на деревѣ вырѣзанными изображеніями; въ Прагѣ, 1517-1519. 129 Вторая группа расширена путем привлечения новых акафистов, тропарей, стихир и ирмосов из обиходного Служебника и Требника, а также Минеи общей: Минея общая, Божественныя догматы, сирѣчь службы общія, пѣваемыя на праздники Господскіе и на праздники Богородичны, и коемуждо святому, во вселѣтное годище; твореніе и собраніе святаго Отца Кирилла Философа, учителя Славяномъ и Болгаромъ; напечатана при первомъ Патріархѣ Iовѣ, и при Царѣ Борисѣ Годуновѣ; М., 1600; многократно переиздана. Третья группа расширена за счет привлечения новых житийных текстов из «Четиих-Миней» св. Димитрия Ростовского, «Пролога» и «Патерика». Четвертая группа расширена благодаря привлечению таких текстов, как: а) Алфавит духовный, на пользу инокамъ и мірскимъ; сочиненія св. Димитрія Митрополита Ростовскаго; Кіевъ, 1710; многократно переиздавался; б) Иѳика Iерополитика, или философія нравоучительная, символами и пріуподобленіями изъясненная, сочиненная монахами Кіевопечерскаго монастыря; съ фигурами; Кіевъ, 1712; неоднократно переиздавалась; в) Обѣдъ душевный на вся дни воскресные всего лѣта, душамъ Христіанъ православныхъ въ насыщеніе духовное, изъ пищъ слова Божія, Его пособіемъ, трудолюбіемъ пречестнаго отца Iеромонаха Симеона Полоцкаго уготованный; М., 1681; г) Поучительныя Слова при Высочайшемъ Дворѣ Ея Императорскаго Величества и проч., сказыванныя Его Императорскаго Величества Учителемъ и Придворнымъ Проповѣдникомъ Митрополитомъ Московскимъ Платономъ (Левшинымъ). Т. I-XX. СПб., 1763-1806; д) Димитрія Сѣченаго, Митрополита Новгородскаго Слово на день явленія иконы Пресвятыя Богородицы Казанскія; СПб., 1742; многократно переиздано. Пятая группа увеличена за счет привлечения таких книг, как: а) Лѣтописецъ Нестеровъ, съ продолженіями по Кенигсбергскому списку, или Россійская библіотека, содержащая въ себѣ древнія лѣтописи и всякія записки, способствующія къ объясненію Исторіи и Географіи Россійской древнихъ и среднихъ временъ; издалъ Иванъ Барковъ; часть 1; СПб., 1767; однако нельзя исключать и использования труда А. Шлецера «Нестор. Русские летописи на древлеславянском языке, сличенные, переведенные и объясненные. Ч. 1-3. СПб., 1809-1819; б) Лѣтопись св. отца нашего Димитрія Митрополита, Ростовскаго Чудотворца, сказующая дѣянія отъ начала міробытія до Рождества Христова, собранная изъ Божественнаго Писанія, изъ различныхъ Хронографовъ и Исторіографовъ Греческихъ, Славенскихъ, Римскихъ, Польскихъ, Еврейскихъ и иныхъ; М., 1784; в) Книга Исторіографія, въ ней же описуются початіе и дѣла всѣхъ народовъ, бывшихъ языка Славянскаго и единаго отечества, хотя нынѣ во многихъ Царствіяхъ разсѣялися чрезъ многія войны, которыя имѣли въ Европѣ, во Азіи и во Африкѣ; разширенія ихъ Имперіи и древнихъ обычаевъ въ разныхъ временахъ, и познаніе Христа Спасителя подъ многими владѣтельми; собрано изъ многихъ книгъ Историческихъ чрезъ Мавроурбина, Архимандрита Рагузскаго, съ приложеніемъ въ началѣ разсмотренія повѣсти о Кириллѣ и Меѳодіи, Апостолахъ Славянскихъ, сочиненной Архіепископомъ Ѳеофаномъ Прокоповичемъ; переведена съ Италіянскаго языка Графомъ Владиславичемъ повелѣніемъ Петра Великаго; СПб., 1722; (имеется в виду книга Мавро Орбини «Славянское царство»; издана в новом русском переводе в 2010 г.); г) Исторія о послѣднемъ раззореніи святаго града Iерусалима отъ Римскаго цесаря Тита Веспасіана, и о взятіи Константинополя, столичнаго града Христіянской Монархіи чрезъ Турецкаго Султана Могомета втораго; собранное изъ разных авторовъ; съ фигурами; М., 1713; многократно переиздана; д) История о раззореніи Трои, столичнаго города Фригійскаго Царства; М., 1709; многократно переиздана; е) Лѣтописецъ царственный, содержащій Россійскую Исторію отъ Царствованія Великаго Князя Владимира Всеволодовича Мономаха, до покоренія Новагорода; СПб., 1772; ж) 130 Елагин И. П. Опытъ повѣствованія о Россіию Кн. I-III. М., 1803; з) Ироическая пѣснь о походѣ на половцовъ удѣльнаго князя Новагорода-Сѣверскаго Игоря Святославича, писанная стариннымъ русскимъ языкомъ въ исходѣ XII столѣтія съ переложеніемъ на употребляемое нынѣ нарѣчіе. М., въ Сенатской типографіи, 1800; з) Степенникъ (краткій) владѣтельныхъ великихъ Князей, Императоровъ и Императрицъ Всероссійскихъ; издалъ В. Рубанъ; Спб., 1786; и) Ѳеатронъ, или позоръ историческій, изъявляющій повсюдную исторію, священную и гражданскую, чрезъ десять исходовъ, и вѣки всѣхъ Царей, Императоровъ, Папъ Римскихъ и мужей славныхъ, отъ начала міра до лѣта 1680 го; сочиненія Г. Страттемана. СПб., 1720; к) Соборное опредѣленіе о исправленіи книгъ // Скрижаль. М.: Печатный дворъ, 1655. Шестой раздел источников увеличился благодаря использованию сочинений Державина, Кострова, Ломоносова, Хераскова, Шихматова-Шаховского, а также некоторых произведений фольклора. Новым разделом источников можно считать памятники правовой мысли Древней Руси: а) Правда (Руская), или законы Великихъ Князей Ярослава Владимировича, и Владимира Всеволодовича Мономаха, съ преложеніемъ древняго оныхъ нарѣчія и слога на употребительные нынѣ и съ объясненіемъ словъ и названій, изъ употребленія вышедшихъ; издано любителями отечественной Исторіи; СПб., 1792; б) Уложение, по которому судъ и расправа во всякихъ дѣлахъ въ Россійскомъ Государствѣ производятся; сочиненное и напечатанное повелѣніемъ Царя Алексѣя Михайловича; М., 1649. Новым является также использование лексикографических сочинений предыдущих эпох, в частности Словаря Академии российской, однако иногда трудно узнать, что имел в виду Шишков, ссылаясь таким, например, образом: Изъ старин. Словаря; Избран. сочин. Кипрїяна. Замысел Словаря. По своему замыслу «Опыт Славенского словаря» представляет собой уникальное, не имеющее аналогов явление. Русская лексикография к тому времени, когда Шишков задумывал свой словарь, располагала двумя словарями, в которых так или иначе была представлена лексика церковнославянского языка: это «Словарь Академии российской» и «Церковный словарь» протоиерея Петра Алексеева. Это толковые словари общего типа, создаваемые для справок о значении того или иного слова; словарь общего типа, безусловно, полезен, но он «не вводитъ въ сокровенности слова, не даетъ чувствовать силы языка, не присовокупляетъ ничего къ познанію онаго» [Шишков V, 39]. Замысел же Шишкова был совсем другой. Словник задуманного им словаря должен заключать в себе редкие и малопонятные слова славянского языка; это должен быть словарь славянских лексических редкостей. Каждое слово «для точнаго познанія заключающейся въ немъ силы и разума» [Шишков V, 37] должно быть подвергнуто глубокому исследованию, а именно: необходимо «познавать корень и вѣтьви ихъ въ хорошихъ примѣрахъ, паче же въ старинныхъ рѣчахъ, ближайшихъ къ источнику языка; вникать въ правильное и пристойное сочиненіе оныхъ съ различными предлогами и падежами; видѣть въ нихъ прехожденіе отъ мысли къ мысли и отъ одного понятія къ другому» [Шишков V, 41-42]. Иначе говоря, в одной словарной статье должны объединяться семантический, этимологический, историко-словообразовательный и стилистический анализ употребления слов в разных контекстах с целью установления прямых и переносных значений и стилистических коннотаций (Шишков, прости!); этот анализ должен подкрепляться добротными примерами из произведений словесности, с очевидной достоверностью раскрывающими смысл слова. Только «такимъ образомъ разсудокъ, примѣняясь къ свойству и правиламъ языка, становится разборчивымъ судіею между 131 истиннымъ свѣтомъ и ложнымъ блескомъ, свергаетъ съ себя иго невѣжественнаго употребленія, и послѣдуетъ употребленію основанному на разумѣ и знаніи» [Шишков V, 42]; только таким образом может прийти понимание того, что эти редкие слова «заключаютъ въ себѣ богатую мысль, и слѣдовательно къ ущербу словесности забыты» [Шишков V, 37]. Структура словарной статьи. Замысел словаря с необходимостью предопределяет, так сказать, идеальную структуру словарной статьи, которая должна включать в себя: - значение, прямое и переносное, отдельных слов древа (гнезда); - словообразовательные связи внутри древа (гнезда); - этимологию слова, установление корня и его исконного значения; - иллюстрации из произведений древней словесности, актуализирующие то или иное значение; - стилистическую характеристику слова. Далеко не во всех словарных статьях Шишков следует этому плану: в некоторых случаях он ограничивается толкованием значения, в других добавляет указание на происхождение слова, в третьих указывает на словообразовательные связи; некоторые словарные статьи осложнены прямой публицистикой или общелингвистическими рассуждениями, и лишь в некоторых наиболее интересных статьях данная структура представлена в относительной полноте. Семантика. Разнообразны те приемы, при помощи которых Шишков раскрывает значение слова. Часто значение определяется путем интуитивного толкования контекста: например, значение слова амо непосредственно ясно из контекста «и аможе аще вхождаше (т. е. куда или гдѣ ни входили) въ веси или во грады или въ села, на распутіяхъ полагаху недужныя (Марк. 6. 56)» [Шишков V, 45]; амо ‘куда, где’. (Отметим ошибку: вхождаше — это форма имперфекта 3 л. ед. ч., которую Шишков принял за форму 3 л. мн. ч. Куда Он (Спаситель) ни входил…). Так же толкуется значение слов благостройно, благоувѣтливость, благоуханіе, благоязычіе, блажить, ближникъ, богодухновенное, боголѣпно, богочтецъ, борзость, боронить, братанъ, варя́ть, вдать, ве́верица, ве́жа, вертепъ, вертоградъ, верхотворецъ ‘Создатель небесъ’, весь ‘мѣстечко, слобода, село, деревня’, взнакъ ‘навзничъ’, вечеря, витать, воздухошествовать, воинствовать, высокосердіе и др. Значение слова может раскрываться через сопоставление и различение с синонимом: «БЛАГОСÉРДIЕ: благость сердца, доброта души, постояннѣйшая, чѣмъ милосердіе, поелику сіе послѣднее рождается отъ случаевъ и можетъ уменьшаться и увеличиваться; благосердіе же не подвержено никакимъ перемѣнамъ. Можно сказать: умилосердися! т. е. умили сердце твое, почувствуй жалость; но не можно сказать: ублагосердися! ибо сіе значило бы: перемѣни чувства твои, будь благъ сердцемъ» [Шишков V, 63]. То же при толковании слов благость, благостыня, твердосердіе и др. Очень тонким является у Шишкова анализ синонимичных глаголов благослови́ть ‘изливать милости’ и благосло́вить ‘благодарить’. В некоторых формах оба слова имеют одно и то же ударение, и «тогда разность смысла, заключающагося въ одномъ и томъже словѣ, распознается по одному токмо составу рѣчи. Отсюду въ рѣчахъ: благослови владыко и благослови душе моя Господа, глаголъ благослови различное значитъ: въ первой взывающій проситъ благословенія, то есть одобренія, соизволенія, разрѣшенія отъ владыки; во второй говоритъ душѣ своей: благословь, то есть пой, прославляй, величай Господа. Отсюдуже подъ словами Богъ благословляетъ человѣка разумѣется, что Богъ даетъ ему свое благословеніе, то есть, низливаетъ на 132 него свои щедроты, милости. — (Сего ради говорится: Богъ благословилъ его имѣніемъ, здравіемъ, дѣтьми и проч.); подъ словами же: человѣкъ благословляетъ Бога разумѣется, что человѣкъ благослóвитъ, то есть благодаритъ, прославляетъ, хвалитъ, превозноситъ, величаетъ Бога» [Шишков V, 64-65]. Различие между соответствующими отглагольными именами благосло́вие и благослове́ние Шишков устанавливает при помощи антонимии: «Благословію противоположно злословіе, благословенію же — проклятіе: изъ тѣхъ же устъ исходитъ благословеніе и клятва (Iаковъ 3, 10)» [Шишков V, 65]. Приводимые далее иллюстрации еще более проясняют смысл данных глаголов и их производных: «Благословляйте гонящія вы (Рим. 12, 14). Что значитъ здѣсь глаголъ благословляйте? Тоже, что благословьте, то есть не платите злословіемъ, говорите добрые слова о врагахъ своихъ. Препояши чресла твоя и возьми жезлъ мой въ руцѣ твои, и иди, яко обрящеши мужа, да не благословиши его, и аще благословитъ тя мужъ не отвѣщай ему (Царст. 4. 4, 29). Что значитъ здѣсь да не благословиши его? Да не скажешь ему благаго слова, то есть привѣтствія, поздравленія. Итакъ въ сихъ рѣчахъ благословіе и благословеніе почти одинакое понятіе изъявляютъ. Но возьмемъ слѣдующій примѣръ: блюдися и благословна гнѣва, да не смутиши яростію душевнаго ока (Алф. дух. л. 122). Что значитъ здѣсь выраженіе: блюдися и благословна гнѣва? берегись даже и такого гнѣва, который не сопровождается злобными ругательными словами, или который основанъ на благовидной, справедливой причинѣ, и потому больше извинителенъ, нежели гнѣвъ совсѣмъ неосновательный, буйный. Здѣсь вмѣсто блюдися и благословна гнѣва никакимъ образомъ не можно сказать: блюдися и благословенна гнѣва; ибо благословенный гнѣвъ значитъ достойный всякой похвалы, и слѣдственно, совсѣмъ не то, что благословный гнѣвъ» [Шишков V, 67]. Тонкое различие в семантике, выражаемое местом ударения, оказалось неучтенным в исторических словарях. Так, в одном из них вместо двух словарных статей с заголовочными БЛАГОСЛОВИ́ТИ и БЛАГОСЛО́ВИТИ имеется одна статья БЛАГОСЛОВИТИ, в которой различаются два значения: 1. Призвать (призывать) на кого-н. божью милость, благодать; благословить и 2. Хвалить; благодарить (восхвалить, возблагодарить) [См.: Сл РЯ XI-XVII вв. 1, 218]. В другом словаре значение ‘прославить’ признано лишь оттенком основного значения ‘призвать божью помощь на кого-л., на что-л.; благословить’ [См.: Сл ДРЯ XI-XIV вв. 1, 200-201]. В «Словаре Академии российской» слова благосло́вить, благосло́віе отсутствуют, а в «Словаре церковнославянского и русского языков» 1847 г. уже есть две словарные статьи: благосло́вити ‘хвалить, прославлять, превозносить’ и благослови́ть, которая отсылает к статье благословля́ть: 1) Хвалить, величать. Благослови душе моя Господа. 2) Желать блага, счастія. 3) Надѣлять счастіемъ, имуществомъ. 4) Осѣнять десницею крестообразно. 5) Давать дозволеніе, согласіе. 6) Крестообразно знаменовать съ призываніемъ помощи Божіей. 7) Давать что либо полезное при благословеніи [См. СЦРЯ I, 57]. Однако из разъяснений Шишкова следует, что в предложении «Благослови́ душе моя Господа» благослови́ — это форма повелительного наклонения глагола благосло́вить, а не благословля́ть / благослови́ть; напротив, в предложениях типа «Благослови, Владыко», «Благослови, отче» благослови́ — это форма императива глагола благослови́ть; у которого, получается, нет значения ‘хвалить, величать’. Представляется, что Шишков проявил большую чуткость к семантике этих слов, чем составители современных ему словарей. Очень проницательно описаны Шишковым различия между синонимами, один из которых заключает в себе рефлекс «бодуэновской» палатализации. Само собой, Шишков понятия не имел о палатализациях, не знал того, что слова с рефлексами третьей палатализации являются заимствованными из старославянского языка, однако его наблюдения над семантикой таких слов, как развергать и разверзать, отвергать и 133 отверзать очень точны: «Надлежитъ примѣтить здѣсь еще слѣдующее: поелику глаголъ верзить въ спряженияхъ и перемѣнахъ своихъ измѣняетъ букву з въ ж и г (вержу, вергаю), того ради, удерживая букву з, сдѣлался онъ способенъ въ сложеніи съ предлогами означать такое понятіе, которое различно съ прежним только въ образѣ исполненія; въ главномъ же дѣйствіи одинаково. Такимъ образомъ когда говорится о раздѣленіи чего нибудь многаго, напримѣръ груды камней, тогда употребляется глаголъ развергаю, то есть, раскладываю, разбрасываю; когда же разсуждается о томъже самомъ раздѣленіи, но чего нибудь единственнаго на двѣ половины или части, тогда выражается оное глаголомъ разверзаю, какъ напримѣръ: разверзлось море, разверзаетъ челюсти и проч. Тожъ самое единство въ главномъ и разность въ частныхъ понятіяхъ существуетъ и въ глаголахъ отвергаю и отверзаю; ибо оба они заключаютъ въ себѣ мысль объ отталкиваніи, отдѣленіи; но первый значитъ отталкиваю или отдѣляю отъ себя, а второй отталкиваю или отдѣляю одно отъ другаго, поелику въ выраженіи, напримѣръ: отверзаю уста, отверзаю очи, отверзаніе не иное что есть, как разжатіе устъ, разжатіе зѣницъ» [Шишков V, 103-104]. Так же интересны рассуждения Шишкова о сословах вѣроятный — вѣроятельный Насколько глубоко проникал Шишков в развитие переносных значений, можно показать на примере слова болѣть: «Глаголъ болѣть пріемлется иногда за отсутствіе здравія: болѣетъ огневицею, заболѣлъ горячкою. Иногда за скорбь или печаль: болѣетъ духомъ или душею, то есть печалится, тужитъ, сожалѣетъ, унываетъ. Марія, по обрѣтеніи послѣ трехъ дней младаго Христа, говоритъ ему: Се отец твой и азъ боляще (étant fort en peine) искахомъ тебе (Лук. 2, 48). Иногда болѣть значитъ быть одержиму какою нибудь страстію, какъ то гнѣвомъ, яростію, злобою, или инымъ чѣмъ: се болѣ неправдою (Псал. 7. [15]). Иногда пріемлется въ значеніи состраданія: болѣетъ о тебѣ, то есть сожалѣетъ, соболѣзнуетъ. Иногда же разумѣется подъ онымъ ревность, усердіе, забота, попеченіе: болѣть о благѣ народномъ, то есть, стараться, тщиться, усердствовать» [Шишков V, 81]. Таким образом, глагол болѣть имел такие значения: 1) ‘быть нездоровым’; 2) ‘печалиться, тужитъ, сожалеть, унывать’; 3) ‘быть одержимым какой-н. страстью (гневом, яростью, злобой)’; 4) ‘сострадать, соболезновать’; 5) ‘стараться, заботиться, усердствовать’. Сравним и это слово с его лексикографической разработкой в двух словарях того же времени. САР: «Болю̀ … 1) Имѣю, чувствую боль въ тѣлѣ, есмь боленъ, нездоровъ. 2) Въ отношеніи къ душевнымъ чувствіямъ: мучуся, стражду, тужу, сожалею, крушуся, скорблю» [САР I, 278). СЦРЯ: «Болѣ́ть, лю̀, ли́шь 1) Чувствовать боль. 2) Церк. Чувствовать скорбь, сожалѣніе; тужить, крушиться. Болѣ́ть, лѣ́ю, лѣ́ешь. Принимать участіе, соболѣзновать» [СЦРЯ I, 75]. Из сравнения видно, что современные Шишкову словари не выделяют третье и пятое значения глагола болѣть: 3) ‘быть одержимым какой-н. страстью (гневом, яростью, злобой)’; 5) ‘стараться, заботиться, усердствовать’. При этом мы не скажем, что значение ‘быть одержимым какой-н. страстью’ является устаревшим: если в древнерусском языке были употребительны такие сочетания, как болѣти сребролюбiемь, невѣрованiемь, страстiю, несытостью, хулою, беззаконными дѣлы, неправдою, ересiю [см. Сл ДРЯ XI-XIV вв. 1, 295], то в современном русском языке в употреблении такие сочетания, как болеть историей, математикой, Феллини, альпинизмом, футболом, хоккеем; и в том и в другом случае имеет место указанное Шишковым значение ‘быть охваченным какой-либо страстью’. В толковании прилагательного буй и глагола гнать Шишков проницательно отметил такое качество их семантики, как энантиосемия, то есть совмещение 134 противоположных значений в одном слове. «БУЙ: слово сіе, какъ въ корнѣ своемъ, такъ и въ происходящихъ отъ него вѣтьвяхъ, таковыхъ какъ буесть, буйство, буйный и проч. означаетъ два противоположныхъ между собою понятія. Иногда берется оно въ добрую сторону и значитъ удалаго, смѣлаго, отважнаго, храбраго, предпріимчиваго человѣка. Въ такомъ разумѣ въ сказкахъ и пѣсняхъ русскихъ говорится доброй молодецъ, удалая твоя буйная головушка. Въ словѣ о полку Игоревомъ вездѣ употребляется оно въ хорошемъ смыслѣ, какъ напримѣръ: а ты буй Романе и Мстиславе, храбрая мысль носитъ вашъ умъ на дѣло. Здѣсь буй значитъ отважный, храбрый, предпріимчивый <…> — Иногда же слово буй берется и въ худую сторону, можетъ быть потому, что излишество смѣлости часто превращается въ дерзость и насильство: такимъ образомъ слово буенъ, превратившееся потóмъ въ буянъ, значитъ уже наглаго, дерзкаго, забіяку. Они же слышавше се воспріяша буй помыслъ, и начаша гнѣватись нань, и большу вражду воздвизати, и не послушаша его (Нестор. стр. 279). Здѣсь восприяша буй помыслъ значитъ воспріяли злой, худой помыслъ. Поелику же наглость или дерзость есть въ нравственности не иное что, какъ заблужденіе, слабость, глупость; того ради и слово буйство значитъ иногда безуміе: не возможно мужу бую умудриться» [Шишков V, 86-87]. В современных Шишкову словарях первое значение не отмечено, и это, наверное, справедливо, ибо оно было к XIX в. русским языком утрачено, хотя еще в XVIII веке прил. буйный в значении ‘отважный, смелый’ было в употреблении: Воспламененной отчимъ словомъ Буйной юноша въ восторгѣ, Тяжку броню воздѣваетъ. Шлемъ взложилъ на верхъ свой гордой, Мечъ виситъ у бедръ тяжелой… [Радищев А. Н. Песни, петые на состязаниях в честь древним славянским божествам]. «ГНАТЬ. (Гоню, гоненіе и проч.). Говорится гнать кого или гнаться за кѣмъ. Оба сіи выраженія означаютъ одно и тожъ движеніе двухъ существъ, изъ которыхъ одно стремится въ переди, а другое позади, въ слѣдъ за нимъ. Но какъ сіи два существа могут имѣть въ стремленіи своемъ двоякое намѣреніе, то и глаголъ гнать или гнаться, смотря по сему намѣренію, можетъ имѣть двоякое значеніе: 1-е, когда стремленіе передняго существа полагается быть отъ страха, тогда въ прямомъ смыслѣ говорится: побѣдитель гонитъ побѣжденнаго; извощикъ гонитъ лошадей; собака гонитъ зайца <…> 2-е, Переднее существо можетъ стремиться по собственному своему побужденію безъ всякаго опасенія или боязни, и заднее слѣдовать за нимъ отъ желанія съ нимъ соединиться. Тогда глаголъ гнать получаетъ противоположное значеніе, поскольку намѣреніе противоположно. Въ такомъ разумѣ Священное Писаніе говоритъ: аще гониши правду, постигнеши ю (Сир. 27. 8). Здѣсь не полагается въ правдѣ страха, но только въ послѣдователѣ ея желаніе до нее достигнуть» [Шишков V, 141-142]. См. также статью ЖЕНУТЬ». Нередко у Шишкова толкование значения слова перерастает в толкование смысла целых фраз. Возможно, это недостаток словаря, потому что при таком подходе сам словарь грозит увеличиться до невероятных размеров, однако сравним две словарных статьи. а) «ДЕРЗОСЕ́ РДIЕ, я, с. ср. Церк. Отважность, смѣлость. <…> ДЕРЗОСЕ́ РДЫЙ, ая, ое, -дъ, а, о, пр. Церк. 1) Занощивый, наглый, необузданный. Путей своихъ насытится дерзосердый. Притч. XIV. 14. 2» [СЦРЯ I, 320]. 135 Многим ли не только из наших современников, но и из современников Шишкова будет понятен смысл фразы из Книги Притч Соломоновых, если в ней вместо дерзосердый употребить указанные синонимы: Путей своихъ насытится занощивый (наглый, необузданный)? б) «ДЕРЗОСÉРДIЕ. Наглость, дерзость сердца, необузданность, невоздержность въ страстяхъ своихъ: путей своихъ насытится дерзосердый (qui le coeur pervers, Франц.), отъ размышленій своихъ мужъ благ (Притч. 14. 14). То есть: дающій волю сердцу своему, исполняющій всѣ его дерзкія, наглыя желанія, вкушаетъ утѣху непостоянную, нетвердую, обыкновенно премѣняющуюся въ печаль и раскаяніе (сіе есть насытиться путей своихъ); но тотъ, кто размышляетъ, кто паче послѣдуетъ совѣту ума, нежели внушенію сердца и страстей своихъ, тотъ всегда наслаждаться будетъ истиннымъ утѣшеніемъ, содѣлается мужъ благъ» [Шишков V, 153-154]. По-видимому, похвальное стремление к краткости, свойственное составителям СЦРЯ, может обернуться своей противоположностью, если не будет умеряться не менее похвальным стремлением к смысловой точности, иногда требующим более пространного изложения. Если значение слова определяется интуитивно через смысловой анализ контекста, то значение производных или однокоренных слов того же древа определяется через слововобразовательные связи. Так, значение слова ва́бить ‘звать, кликать, манить, приглашать’ постигается из общего смысла таких высказываний, как: «Игорь же пришедъ нача совокупляти вои многи и посла по Варяги, вабя ихъ на Греки. (Несторъ стр. 36). — Варяжко же видѣвъ, яко убіенъ быстъ Ярополкъ, бѣжа со двора въ Печенеги, и одва приваби и (то есть: и насилу Володиміръ могъ вызвать его назадъ), и заходи къ нему ротѣ, (то есть: и снова присягнулъ ему. (Тамъ же. стран. 69). Пойди съ нами къ Берестью, яко се вабитъ ны Святославъ на снемъ (или на съемъ: то есть: зоветъ насъ на съѣздъ, на совѣтъ), и ту умиритъ тя со Святополкомъ. (Тамъ же. стран. 162) — Въ лѣто 1150 Георгій Князь поваби (то есть: позвалъ) Вечеслава на столъ (на престолъ) къ Кіеву. (Тамже. стран. 213). — И пріиде къ Kieвy, повабившимъ его мужемъ Вечеславлимъ и Берендѣемъ и Кіяномъ. (то есть: будучи позванъ сими народами). (Тамже. стран. 216)» [Шишков V, 88-89]. Значение некоторых производных определяется уже через словообразовательную связь с производящим. Так, ва́битель — это «тотъ, кто вызываетъ, подстрекаетъ другаго на какое дѣло»; ва́бка и ва́бление — это «маненіе хищныхъ птицъ на руку посредствомъ вабила»; вабий или вобий — это «зять, дочернинъ мужъ, принятый въ домъ къ тестю или тещѣ» [см.: Шишков V, 89-90], въ противномъ же случаѣ зять вабіемъ или вóбьемъ не назывался. Правда, следует заметить, что семы ‘хищные птицы’ и ‘зять’ непосредственно не вытекают из словообразовательных связей, это часть лексического значения соответствующих слов; не случайно Шишков ссылается на САР для определения значения. Значение слова ва́га — «вѣсъ, тягость. Воздухъ вагою своею давитъ воду, то есть вѣсомъ своимъ, тягостью своею». Это значение определяет словообразовательную семантику производных: важный — ‘многовѣсный, многозначащій’; важничать — ‘показывать себя многовѣснымъ, многозначащимъ’; уважать — ‘признавать или почитать кого за человѣка достойнаго, имѣющаго въ умахъ людскихъ нѣкоторый вѣсъ, вагу’; отваживаться — ‘отъ надежды на свою силу, мощь, вагу получать смѣлость’; важникъ — ‘тотъ, кто взвѣшиваетъ вещи’; важня — ‘мѣсто, гдѣ оныя взвѣшиваются’ [см.: Шишков V, 90]. Значение слова ва́дить ‘клеветать, злорѣчить, доносить, наговаривать, дѣлать ссоры, сплетни, смуты, свады’ интуитивно ясно из таких контекстов: «Гдѣ суть иже важдаху на тя? où sont qui t’accusoient? Фр. (Iоан. 8. 10). Приведосте ми (говоритъ Пилатъ про Христа) человѣка сего, яко развращающаго люди, и се азъ предъ вами 136 истязавъ, ни единыя обрѣтаю въ человѣцѣ семъ вины, яже нань вадите; dont vous l'accusez, Фр. Um welche ihr verklaget, Нѣм. (Лук. 23, [14])» [Шишков V, 91]. Иноязычные соответствия евангельских текстов подтверждают правильность толкования: франц. accuser ‘обвинять’, ‘осуждать, обличать’, нем. verklagen ‘предъявлять иск, подавать жалобу’. Многочисленные производные так или иначе сохраняют в своей семантике значение производящего: «Отсюду же происходятъ слова: привада, привадить, отвадить, повадиться, повадка, извадка, неповадно и проч. Также свада, навадникъ, навадница и проч.». Всеволодъ же Григорьевичъ не хотя видѣmu свады, то есть ссоры, сплетней, смутокъ, наушничествъ, наговоровъ. (Никон. лѣтоп. Ч. 1. стр. 282)» [Шишков V, 92]. Значение сложных слов Шишков почти всегда выводит из значения компонентов: «ВЕЛЕВЫ́СПРЕННОСТЬ. Названіе, составленное изъ словъ велія выспренность. Храмъ красотою, чуднымъ великолѣпіем своимъ велевыспренный; умъ высокій велевыспренный. Частица веле, сокращенная изъ слова велій, прилагается ко многимъ словамъ и служитъ къ возвышенію или распространенію смысла ихъ, какъ напримѣръ: велерѣчіе, велемудріе, велелѣпіе» [Шишков V, 97]. Или: «ВЕЛИКОПÉРСЫЙ. Имѣющій великія перси, то есть широкую и твердую грудь: Романъ волъ рыкающій и великоперсый. (Рус. лѣт. по Ник. сп. ч. 1. стр. 149). Слово велико для показанія превосходства прилагается ко многимъ другимъ словамъ, какъ то: великоименитый (великъ именемъ), великолѣпный (великъ лѣпотою), великотѣлесный (великъ тѣломъ), великорогій (великъ рогами) и проч.» [Шишков V, 101]. См. также: бавить, багръ, вретать, дебелый, лука, лучить, молва, навѣтъ и их производные. В некоторых случаях значение слова определяется путем несложной текстологической процедуры, а именно путем сопоставления одного чтения в разных текстах памятника. Например: «ВО́ЛОТЪ. Исполинъ, Великанъ. Во младости своей едва ли не онъ (Давидъ) забилъ есть волота (Голіафа), и отнялъ есть поношеніе отъ людей? (Сир. 47. 4). Взято изъ Библіи переводу Скорина, въ Славенской же сказано: въ юности своей не убилъ ли исполина, и проч.» [Шишков V, 123]. Как я говорил выше, самая важная цель создания «Опыта» заключалась в том, чтобы избавить русский литературный язык от заимствований, но это возможно только в том случае, если изгоняемым словам будут найдены равноценные замены в родном языке. В некоторых случаях Шишкову приходилось производить серьезные семантические разыскания, для того чтобы обосновать целесообразность введения того или иного слова вместо укоренившегося в употреблении заимствованного. Покажем это на примере слова имство. Указав на его производный характер от глагола имѣть, Шишков сначала встраивает его в ряд однокоренных существительных: имѣніе, имущество, имство — и затем устанавливает семантические различия между этими словами. Так, слово «имѣніе означаетъ больше недвижимыя вещи, таковыя какъ деревни, поля, домы и тому подобное. Слово же имущество не различаетъ недвижимыхъ вещей отъ движимыхъ»; слово же «имство не имѣетъ ничего общаго со словами имѣніе, имущество, кромѣ корня. Оно равно съ ними происходитъ отъ понятія, заключающагося въ глаголѣ имѣю; но означаетъ, какъ уже сказано, не осязаемыя, а только умственныя вещи. Деревня, садъ, поле есть мое имѣніе; деньги, платье, книги есть мое имущество; красота или безобразіе, добродѣтель или порокъ (которые я въ себѣ имѣю) есть мое имство» [Шишков V, 173-174]. 137 Затем Шишков выстраивает синонимический ряд качество, свойство, имство и определяет общее и различное в их значении. Слово качество «происходитъ отъ вопросительнаго слова какой» и «означаетъ состояніе, или обстоятельство, или доброту вещи… Сіе состояніе можетъ: 1) въ одной и той же вещи перемѣняться. (Напримѣръ когда масло прогоркнетъ, или вино выдохнется, или съ другою какою вещію сдѣлается подобная тому перемѣна, тогда говорится, что качество сихъ вещей или вещи сіи въ качествѣ своемъ повредились). 2) Одинакаго рода вещи могутъ, безъ всякой въ нихъ перемѣны, качествомъ одна другой быть лучше. (Напримѣръ молоко одной коровы можетъ имѣть лучше качество, нежели другой; потому что качество молока зависитъ отъ корма, какимъ животное питается, или отъ иныхъ обстоятельствъ)». Слово свойство происходитъ отъ мѣстоименія свой, свое. Оно означаетъ неразлучную принадлежность вещи, не подверженную перемѣнѣ. Человѣку свойственны страсти, огню жаръ, льду холодъ. Хотя человѣкъ и можетъ дѣлаться въ страстяхъ своихъ воздержнѣе или распутнѣе, хотя огонь или ледъ и могутъ производить бóльшій или мéньшій жаръ или холодъ; но сія перемѣна дѣлается только въ степени страсти, жара или холода, а не въ нихъ самихъ: и потому оныя суть свойства (а не качества) человѣка, огня, льда. Вино имѣетъ свойство дѣлать пьянымъ того, кто его пьетъ. Оно можетъ въ качествѣ своемъ перемѣниться, то есть сдѣлаться лучше или хуже; но съ перемѣною качества, свойство его дѣлать пьянымъ не перемѣнится, то есть не сдѣлается инымъ (какъ сдѣлалось качество), а развѣ только усилится или ослабнетъ». Слово же имство, какъ выше сказано, происходитъ отъ глагола имѣю. Оно не есть ни качество, ни свойство. Оно до тѣхъ поръ существуетъ въ насъ, пока мы то, что разумѣемъ подъ онымъ, въ себѣ имѣемъ. Напримѣръ скупость не есть качество, потому что она, как мы выше объясняли, можетъ только въ степени своей перемѣняться, а не въ существѣ своемъ; ибо перемѣнясь въ существѣ, уничтожается. Она не есть также и свойство, поелику не сопряжена неразрывно съ человѣкомъ, какъ съ треугольникомъ три стороны; но есть случайная только принадлежность ему, или привычка, отъ которой онъ отстать можетъ: слѣдовательно она есть имство его, до тѣхъ поръ пребывающая въ немъ, покуда онъ съ нимъ не разлучается. Отсюду явствуетъ, что мы можемъ говорить: онъ перемѣнилъ свое имство, подобно какъ: онъ перемѣнилъ свой характеръ. Возраженіе, что такъ не говорится, нимало не опровергнетъ моихъ доказательствъ; ибо симъ возраженіемъ не оспорится истина оныхъ, но только скажется, что употребленіе языка, по незнанію коренной силы словъ, не всегда дѣлается по разсудку» [См.: Шишков V, 176-178]. Несмотря на разумность доводов Шишкова, слово имство так и не вошло в общее употребление, не вытеснило заимствованных слов и выражений характер, черта характера, однако при всем том нельзя не заметить что в этих рассуждениях Шишкова мы имеем едва ли не первые образцы того, что сейчас называется анализом системных отношений в лексике. Исходя из своей излюбленной идеи о том, что слово самой своей внутренней формой должно выражать соответствующее понятие, Шишков считал возможным и необходимым заменить иностранное слово патриот русским словом отечестволюбец. «Мы по большей части вмѣсто своего отечестволюбецъ употребляемъ Француское слово patriote, сдѣланное изъ Латинскаго имени patria, отечество (ибо въ Латинскомъ языкѣ нѣтъ слова patriota, или не то значитъ, а есть compatriota, соотечественникъ). Во Францускомъ словѣ patriote, часть онаго patri означаетъ отечество, но окончаніе ote ничего не значитъ, не показываетъ слова любить. Само же собою patriote не больше говоритъ, какъ токмо отечественникъ, а не отечестеолюбецъ. Итакъ есть причина спросить: почему чужое слово, меньше значущее, предпочитаемъ мы своему, больше значущему?» [Шишков V, 228]. Таким образом, значение ‘тот, кто любит отечество’ у 138 слова патриот является условным, а у слова отечестволюбец — непосредственно выражаемым его составными частями, поэтому вопрос Шишкова совершенно справедлив. Корень слов- в сложных словах часто используется для наменования наук (например, богословие) или отвлеченных понятий (суесловие, празднословие, славословие и др.). Шишков предлагает расширить круг наименований наук с использованием корня слов-. Вот, например, геометрия: если перевести это слово буквально, то получится землемерие, однако «когда мы разсуждаемъ о пространствѣ воздуха, о глубинѣ моря, о небесныхъ свѣтилахъ, о разстоянiяхъ ихъ, и проч., то какъ же все сiе можемъ разумѣть подъ словомъ землемѣріе, которое ничего другаго не представляетъ воображенію нашему, какъ измѣренiе земли? Къ чему тутъ земля? наука сiя учитъ мѣрять не только землю, море, луну или солнце, но вообще всѣ тѣла, поверхности и черты. А потому надлежало бы имя ея произвести не отъ частнаго понятiя о землѣ или солнцѣ, но отъ общаго о мѣрѣ, и назвать ее мѣрословіемъ, то есть наукою о мѣрахъ или измѣренiяхъ» [Шишков V, 249-250]. И греческое слово геометрия, и его русский буквальный перевод землемерие суть условные наименования; если мы употребляем эти термины, то это значит, что «мы не ищемъ мысли въ словѣ, но приказываемъ ему значить то, чего оно не значитъ, или къ чужеязычному, пустому для насъ звуку привязываемъ мысль, какую хотимъ» [Шишков V, 250]; изобретенный же Шишковым термин мѣрословие гораздо точнее выражает существо обозначаемой им науки. На том же основании Шишков предлагает заменить астрономию — звездословием, навигацию — моресловием, а науку о стихосложении называть стихословием. Этимология. Как уже говорилось, задачей «Опыта» было ввести читателя «въ сокровенности слова», дать ему «чувствовать силы языка», а для этого необходимо выявить корень слова, установить его исходное, этимологическое значение и затем показать, какой мыслью руководствовался разум языка, создавая переносные значения и производные слова. Такой словарь можно назвать историко-словообразовательным. Замысел такого словаря надо признать абсолютно научным, и можно лишь сожалеть, что он до сих пор не был реализован. Что касается самого Шишкова, то при всем желании он не мог осуществить этого замысла ввиду того, что в его время научной этимологии, основанной на точных фонетических соответствиях, еще не существовало. Его приемы этимологизирования не выходили за рамки этимологических штудий XVIII века, о которых говорилось в 1 главе, то есть основанных на сближении значений при некотором сходстве звучания. Из 341 словарной статьи этимологические разыскания или хотя бы краткие указания содержатся в 44 статьях. С точки зрения современных представлений о методологии этимологического анализа, ни одну этимологию Шишкова нельзя назвать удовлетворительной, но это не значит, что у него не было верных догадок, а в ложных этимологических сближениях не было остроумия. Исходя из этого, весь словарный материал можно разделить на три группы. 1. Неверные этимологии. Не выдерживают критики с точки зрения современных представлений сближение слова бабы ‘созвездие Плеяд’ и выражения бабье лето; слова бревно (ц.-сл. бервно) и сущ. бор; слова боло́нье ‘поемный луг, низина’ и глагола облекать, оболокать; прил. велій с нем. wohl ‘здоровый’; глаг. возгнѣщать ‘раскладывать, разводить огонь’ и сущ. огнь; глаг. володѣть и сущ. воля; глаг. врещи ‘бросать’ и сущ. вретище ‘мешок, верхняя одежда; рубище’; сущ. гобзованіе ‘тучность, сытость, изобилие’ и губа; глаг. гонзать ‘избавляться, избегать’ и гнать, гоню; сущ. 139 гридня ‘дворец комнаты, чертоги царские или княжеские’ и глаг. городить; глаг. долбить и сочетание долу бить; сущ. зеница и зрѣть ‘видеть, смотреть’ (< *зреница); сущ. корысть и кора; глаг. лѣчить и глаг. легчить (и прил. легкий); сущ. монах и прил. мній ‘меньший’; сущ. гора и глаг. гореть; глаг. разорять и глаг. сорить (хотя Шишкову известна принятая ныне этимология раз + орити ‘делить, пороть’); прил. слукий ‘согбенный, скорченный’ и сущ. калека; глаг. слякать ‘нагибать, наклонять’ и сущ. слякоть. Приведу два примера. «ВОЗГНѢЩА́ТЬ. Раскладывать, разводить огонь: вжигаетъ свѣщу отъ святаго олтаря, и тою огнь возгнѣщаетъ. (Патер. л. 23.). — Умножу дрова, и возгнѣщу огнь. (Iезек. 26. 10.) Откуду слово cie имѣетъ свое начало? безсомнѣнія отъ слова огнь. Ясно что возгнѣщатъ есть сокращенное возогнѣщать, то есть воспалять огнь. Опущеніе изъ сего послѣдняго глагола буквы О, для скорѣйшаго произношенія онаго, затмило въ немъ первоначальное его происхожденіе такъ, что сдѣлалось нужно говорить возгнѣщать огнь; а безъ того глаголъ сей, безъ приложенія къ нему существительнаго огнь, былъ бы самъ по себѣ столько же ясенъ, какъ и глаголъ воспламенять, при которомъ нѣтъ никакой надобности говорить воспламенять пламя. Отсюду и прочія его измѣненія испортились: возгнѣсти, возгнѣлъ, возгнѣщу; а по чистому свойству языка надлежало бы имъ быть возогнять, возогняю, возогнить, возогнилъ, возогню свѣчу, дрова, или что либо иное, къ чему огнь пристаетъ, или что отъ огня возгарается» [Шишков V, 117-118]. «Без сомнения», Шишков неправ: корень этого слова — гнет- с обычным чередованием т/щ (ср. свет — освещать); речь идет о кузнечных мехах, при помощи которых нагнетали воздух в горн и раздували сильное пламя, способное раскалить железо для ковки; эта гипотеза достовернее хотя бы потому, что не требует коверкать слово. В статье «Бабы» Шишков пишет, что в «старинныхъ Словаряхъ» это слово «означаетъ состоящее изъ семи звѣздъ и находящееся въ знакѣ тельца созвѣздіе, иначе называемое утичье гнѣздо, а болѣе извѣстное подъ иностраннымъ именемъ Плеяды (pleiades)». В связи с этим он высказывает интересную гипотезу о происхождении выражения бабье лето: «… время отъ половины Августа до половины Сентября, называется бабье лѣто; ибо въ сіе время отсутствіе солнца бываетъ уже довольно долговременно, и въ тѣ часы, въ которые оно прежде сіяло, на мѣсте онаго по ночамъ начинаетъ появляться сіе созвѣздіе купно съ прочими звѣздами». Действительно, слово бабы имело это значение: «множ.: бабы — созвѣздіе плеяды, pleiades. Lex. manus. Берл. 12» [Срезневский I, 37]; «Бабы, мн. созвѣздіе плеяды, утиное-гнѣздо, волосожары, стожары» [Даль I, 83]. Однако догадка Шишкова о происхождении выражения бабье лето едва ли верна хотя бы потому, что созвездие Плеяд в северном полушарии хорошо видно зимой, а в южном — летом. 2. Неверные, но остроумные гипотезы. В статье «Арку́чи» данное причастие глагола реку, речи сближено с сущ. рѣка на том основании, что река, «текущая по каменьямъ журчитъ или дѣлаетъ такой шумъ, какъ словно бы нѣчто говорила или рѣкла» [Шишков V, 46]. Остроумно, но неверно хотя бы потому, что в корне этих слов разные гласные: Е и Ѣ. Сущ. воропъ ‘налет, нападение, ограбление’ остроумно, но совершенно неверно сближено с сущ. воробей: «Названіе воробей <…> произведено отъ того же понятія о лиходѣйствѣ, поскольку птичка сія обыкновенно лѣтомъ держится въ огородахъ и много наноситъ вреда; ибо поѣдаетъ конопли, горохъ, смородину, вишню и проч. Такимъ образомъ, сличая слова воропъ, воробжитъ, воробей, примѣчаемъ въ нихъ одну и туже коренную мысль, то есть хищеніе, разными образами совершаемое и по смежности или сцѣпленію понятій преходящее въ понятіе о воровствѣ, грабительствѣ, 140 злодѣяніи, разореніи и проч. Отнимемъ отъ трехъ вышесказанныхъ словъ окончанія ихъ и отдѣлимъ частицу во (которая есть или предлогъ, или сокращенное присовокупленіе отъ инаго понятія, вѣроятно, отъ слова воръ), корень ихъ останется въ буквах роб. Разсмотримъ теперь основанныя въ разныхъ языкахъ на семъ корнѣ слова. Мы увидимъ, что всѣ они какъ корнемъ близки, такъ и понятіями смежны. Иллирійское робъ (наше рабъ) значитъ плѣнника; робовати (наше рабствовать) быть въ плѣну; робство (наше рабство), плѣнъ, неволя; робити (то, что въ Нестор. пустить на воробъ), то есть: расхищать, разорять, производить непріятельские дѣйствія, лиходѣйствовать, творить зло. Отсюду Нѣмецкія тожъ значащія: Raub (хищеніе, добыча), Rauben (похищать, грабить), Rauber (похититель, разбойникъ), Raubsucht (жадность къ расхищенію, грабительству), Rabe (воронъ, вранъ, хищная птица), и проч. Датскія Rарре (похищать, грабить), Rapsk (хищникъ, воръ, злодѣй), Rubbert (слово, употребляемое для устрашенія дѣтей, означаетъ дѣтоядца, людоѣдъ), Ravn (воронъ, вранъ), и проч. Латинскія: Rabo, Rabico (неистовствую, ярюсь, свирѣпствую), Rabiosus (неистовый, лютый), Rapio (похищаю, граблю), Rapina (хищеніе, грабежъ, добыча), Rаро, Rapinator (хищникъ грабитель, разбойникъ), и проч. Италіянскія: Rabbia (гнѣвъ, ярость), Rubare (похищать, воровать), и проч. Францускія: Rapiner (грабить), Rapine, Rapt (грабежъ, хищеніе), Rapineur (грабитель), Ravager (разорять, опустошать), Ravageur (разоритель), Ravir (похитить, восхитить), Ravissant (восхитительный), Ravissement (похищене, восхищене), Ravisseur (похититель), и проч. Мы могли бы въ доказательство привесть и другія неупомянутыя здѣсь языки, и собраніе сихъ словъ гораздо болѣе увеличить; но здѣсь не мѣсто распространяться о семъ съ подробностію. Для того почитаемъ за довольное показать сей малый образчикъ, изъ котораго нѣчто можемъ усмотрѣть о составѣ языковъ, и примѣтить, какимъ образомъ мысль человѣческая малымъ измѣненіемъ корня переходитъ изъ одного въ другое смежное понятіе. Во всѣхъ сихъ словахъ корень роб, измѣняясь въ раб, pan, рав, произвелъ, съ помощію разныхъ окончаній, разныя вѣтьви, изъ коихъ каждая имѣетъ особое значеніе; но всѣ оныя сохраняютъ въ себѣ коренную мысль хищенія, откуду раждаются уже смежные съ оною понятія о грабительствѣ, воровствѣ, злодѣйствѣ, разореніи, опустошеніи, и пр.» [Шишков V, 125-128]. Как ни остроумны и ни забавны эти сближения, методологически они совершенно некорректны, ибо научная этимология не признает произвольного отбрасывания целых слогов и столь же произвольных изменений в звуковом составе корня. 3. Верные догадки. В некоторых словарных статьях содержатся верные догадки о происхождении слова и его этимологическом значении. Так, слово боляринъ Шишков сближает с прил. болий ‘большой, великий’; согласно современным представлениям, слово боярин заимствовано из «др.-тюрк. bai ‘знатный, богатый’ + -är, т. е. ‘знатный человек’, откуда боляринъ получено в результате влияния болии» [Фасмер I, 203]. В статье «Витать» верно отмечено, что этот «сокращенный» глагол возник из обвитать, хотя причины «сокращения» остались Шишкову не ясны. В статье «Влаятися» высказано верное предположение: «Мнѣ кажется, въ глаголѣ влаятися первоначальный слогъ вла есть измѣненіе словъ валъ или волна, къ которому присовокупленъ глаголъ ятися такъ что цѣлое слово влаятися есть сокращенное реченіе волнами быть объяту; отколѣ произошли уже простонародные валять, валяться, и проч.» [Шишков V, 111]. Глагол вла́ятися действительно связан отношениями родства со словами волна (старосл. âëúíà), вал, валить [Фасмер I, 327]. О союзе внегда сказано почти правильно, что он составлен «изъ нарѣчія егда и предлога во», но неверно тут же добавлено: «измѣняющаго, при соединеніи его съ нѣкоторыми словами, букву о в н: такимъ образомъ вмѣсто во-егда, во-ушить, во-иди пишется: внегда, внушить, вниди» [Шишков V, 112]. То же можно сказать и глаголе внимать. 141 Верна догадка о родственной связи глагола возбнуть: «Мнѣ кажется въ семъ сложномъ изъ предлога слово бнуть не иное что есть, какъ глаголъ бдѣть, измѣненный симъ образомъ во единократное время» [Шишков V, 117]. Верной является мысль Шишкова о родственной связи глаголов парить, восперять и сущ. перо [Шишков V, 129-130]. Не исключена связь сущ. гам и гомон. Правильна мысль о происхождении слов гривна, гривенникъ от сущ. грива. Совершенно верна этимология глагола довлѣти: «Глаголъ сей незнающіе корня онаго употребляютъ иногда вмѣсто надлежитъ или должно; однако сіе весьма неправильно; ибо онъ происходитъ отъ глагола доволить, и потому значитъ довольно, достаточно, полно» [Шишков V, 158]. Правильно установлена связь предлога дѣля и сущ. дѣло: «Слово cie имѣетъ слѣдующее начало: вмѣсто полнаго выраженія дѣла сего ради, начали сокращенно говорить дѣла ради, потомъ стали рѣчь сію разумѣть подъ однимъ словомъ дѣла, измѣня оное въ дѣля, а потомъ и оное сократили въ для, такъ что существительное имя дѣло превратилось въ нарѣчіе для, значащее тоже, что и ради» [Шишков V, 163-164]. Общепринятая ныне этимология слова зазноба в целом совпадает с шишковской: «Глаголъ зазнобить есть тоже, что ознобить, заморозить, отморозить; но поелику къ ознобленной части тѣла нашего прикидывается тотчас огонь, которымъ она сильно горѣть начинаетъ, того ради зазнобленіе съ возгореніемъ, какъ въ самомъ естествѣ, такъ и въ словѣ семъ, сопрягаются нераздѣльно. Названіе зазноба изъявляетъ не только страстное, но и почтительное къ дѣвицѣ чувствованіе; ибо пристойная полу ея строгость нравовъ и цѣломудріе уподобляются мразу, которой вмѣстѣ и зазнобляетъ и воспламеняетъ» [Шишков V, 168]. Ср.: «Из вост.-слав. *зазноба, производного сущ. с перегласовкой корня и с суф. –оба (как злоба) от глаг. зазнěти. Собств.-рус. диал. (пошех.-волог.) глаг. зазнобить ‘болезненно ощутить холод, залихорадить’ производен от зазноба ‘озноб, лихорадка’ и употребляется в перен. смысле» [Шапошников I, 288-289] 61 . Надо признать верным сближение хаять и каять, укокошить и кокот ‘петух’; вполне вероятным представляется происхождение глаг. улизнуть от глаг. лѣзть [см.: Фасмер IV, 159, где сказано, что эта гипотеза высказана Горяевым, а на самом деле — Шишковым], происхождение глаг. обадить из об + вадить, ибо «буква в для удобнѣйшаго произношенiя выпускалась» [Шишков V, 218]. Правильно указана родственная связь глаг. пустить и прил. пуст, сущ. скора ‘шкура, мех’ и кора, сущ. слово и слава, сущ. спона ‘препона, препятствие’ и глаг. запинать, сущ. сажень и глаг. сягать. Наверное, лучшей в этимологическом отношении является статья «Доба»: «“Сущ. ж. въ языкахъ, отъ Славенскаго произшедшихъ оставшееся и значащее время, пора, случай; также возрастъ, вѣкъ: доба намъ отъ сна встати. Доба младости. Къ добѣ приспѣвати”. (Акад. Слов.). Слово сіе само собою весьма рѣдко въ книгахъ нашихъ встрѣчается; мнѣ нигдѣ его видѣть не случалось (выключая въ Словаряхъ другихъ Славенскихъ нарѣчій); а потому трудно, или лучше сказать невозможно точный смыслъ его показать въ текстахъ или выраженіяхъ. Но не надлежитъ во уваженіе рѣдкости его принимать оное за корень; ибо оно само есть вѣтвь подобная другимъ вѣтвямъ, имѣющимъ тотъже корень доб. Всѣ произшедшія отъ сего корня вѣтви показываютъ, что оный означаетъ благость, изящество чувствованія, благое свойство души. Сія есть главная мысль, господствующая во всѣхъ вѣтвяхъ его, таковыхъ какъ: добро, доброта, доблесть, доба, удобство, надобность, подобаетъ, сподобить, преподобіе. Отсюду явствуетъ, что слово доба, хотя и относится ко времени, но не теряя кореннаго значенія своего (благость), означаетъ болѣе благое время, благовременіе. Такимъ образомъ, въ выраженіи: доба намъ отъ сна встати, слово доба не просто значитъ пора, но благая пора, то есть надобность, потребность; въ выраженіи доба младости, не просто дни младости, но благіе дни младости. Разность 142 сего изслѣдованія состоитъ въ томъ, что ежели мы слово доба возьмемъ за корень, и скажемъ, что оно значитъ время, то какимъ же образомъ очевидныя вѣтви его добро, доблесть, и проч. согласимъ съ понятіемъ о времени, котораго сіи вѣтви отнюдь въ себѣ не содержатъ» [Шишков V, 154-155]. Таким образом, из 44 высказываний на этимологические темы ровно половина оказалась неприемлемой с точки зрения современных представлений, а в 22 случаях можно отметить или обоснованные суждения, или по крайней мере интуитивные прозрения. Как это оценить? Случай классический: зал наполовину полон, скажет оптимист; зал наполовину пуст, скажет пессимист. Окажись у Шишкова побольше рассуждений на эту тему, чаша весов могла бы склониться в любую сторону. Это значит, что оценивать нужно не количество удачных или неудачных этимологий, а сами приемы этимологизирования, причины удач и, главное, неудач Шишкова. Ответ на этот вопрос достаточно прост. Современная этимология является плодом сравнительно-исторического языкознания. Началом формирования этого метода исследования языков можно считать работу Франца Боппа «О системе спряжения санскритского языка в сравнении с таковым греческого, латинского, персидского и германского языков», опубликованную в 1816 г. Именно в этой работе Бопп провел сравнительное исследование спряжения глаголов в этих языках и установил регулярные соответствия как между корнями, так и флексиями этих глаголов. Методологическая ценность такого подхода заключалась в том, что если общность корней можно было объяснить заимствованием, то регулярное соответствие звукового оформления флексий не может быть объяснено заимствованием и ясно свидетельствует о генеалогической общности сравниваемых языков. В последующие годы Расмус Раск, Александр Востоков, Якоб Гримм, Август Потт, Франц Миклошич и другие довели сравнительно-исторический метод исследования родственных языков до известного совершенства, но вся эта работа прошла мимо внимания Шишкова, оказалась ему совершенно неизвестной. До конца своих дней он был уверен, что «буквы» в слове могут произвольно переходить одна в другую, что при желании для «доказательства» родства слов можно произвольно отбрасывать целые слоги, менять местами или вставлять «недостающие» звуки. При такой методологии можно «доказать» все что угодно. На этом фоне удачные догадки Шишкова выглядят не плодом собственно научного, методологически выверенного исследования, а результатом прозрения, недюжинной лингвистической интуиции, которой был одарен наш герой. Как уже говорилось выше, в некоторых словарных статьях Шишков позволял себе общеязыковые суждения по большей части публицистического характера. В основном они касались «конька» Шишкова — борьбы с заимствованиями. Возражая своим оппонентам, считавшим, что русский язык беден словами и что нет ничего зазорного в том, чтобы обогащать словарь путем заимствований, Шишков писал, что мнимая бедность русского языка — это результат незнания главных источников литературного языка, то есть церковных книг и народной речи, а также невнимания к словопроизводству, ко всем ветвям, которые произведены от одного корня. Так, если бы писатели знали слово изводъ, встречающееся в старинных книгах, то им не понадобилось бы слово экстрактъ. «Толкуй теперь, что слово экстрактъ въ Рускомъ языкѣ есть пустой звукъ, а въ латинскомъ точно то значитъ, что въ Рускомъ изводъ: всякъ будетъ видѣть сію истину, и никто не станетъ вмѣсто экстрактъ писать и говорить изводъ. Вотъ приключеніе со многими въ нашемъ языкѣ словами! Отсюду говоримъ мы: ретироваться, абонировать, дебютировать, экипировать, рекомендовать, афраншировать, и множество тому подобнаго, увѣряя всѣхъ и каждаго, что этова никакъ по Руски выразить не можно; и дѣйствительно многое не 143 льзя, покуда мы чрезъ вниканіе въ корни словъ сего предразсудка въ себѣ не побѣдимъ» [Шишков V, 171]. 144 Глава 5 «Опыт словопроизводного словаря» 1 В 1796 г. А. С. Шишков стал членом Российской академии 62 . К этому времени, в 1789-1794 гг., уже был издан знаменитый «Словарь Академии Российской», и Шишков участвовал в обсуждениях того, каким должно быть второе издание этого Словаря уже не в «словопроизводном», а в азбучном порядке; он выходил частями с 1806 по 1822 годы. «Словарь Академии Российской», ставший самым значительным явлением русского языкознания XVIII века, был для Шишкова источником вдохновения до конца его жизни. Именно работа в Словаре натолкнула его на мысль создать словопроизводный словарь русского языка, и он немало потрудился над тем, чтобы выработать общие принципы построения такого словаря, а также положить практическое начало его созданию, что является если не единственной, то главной заботой науки о языке: она «вникаетъ въ происхожденіе словъ, ищетъ соединенія одного понятія съ другимъ, дабы на точныхъ и ясныхъ началахъ основать грамматическія онаго правила, и составить словопроизводный словарь, единственный, показующій языкъ во всемъ его порядкѣ и устройствѣ» [Шишков 1821, 34]. В контексте данной главы уместно будет напомнить о гнездовом, или, как говорили в то время, о словопроизводном (этимологическом) порядке расположения слов в Словаре. Составители стремились включить в гнездо все слова, имеющие один этимологический корень: и активно употребляющиеся в современном языке того времени, и давно вышедшие из употребления древнерусские и церковнославянские слова. Это было правильно, так как вышедшие из употребления слова могли быть звеньями словообразовательных цепей; изъятие этих звеньев, принятое в современном синхронном словообразовании, способно лишь создать ложное представление об окончательной утрате смысловых связей между производящими и производными словами и исказить реальный процесс образования слов. Таким образом, Словарь был задуман не только как справочное пособие по семантике слов, но и как инструмент для установления и исследования словообразовательной структуры русского языка. Словопроизводный принцип организации словаря ставил общую проблему границ гнезда. Если в одних случаях родственность слов, их происхождение от одного корня вполне очевидны, то в других случаях было много неясного. Это, в свою очередь, вынуждало искать аргументы в пользу родственности тех или иных слов, то есть вырабатывать общие принципы этимологизирования. Таким образом, идея словопроизводного словаря в исходной точке смыкается с этимологией: если этимология направлена на поиски «истинного», то есть первичного значения корня слова, то в словопроизводном словаре должна быть прослежена вся историческая цепочка образования слов с данным корнем, образующих то, что Шишков называл деревом с ветвями, а сейчас принято называть словообразовательным гнездом. Первой проблемой словопроизводного словаря является определение границ гнезда, а также определение значения производных слов. В САР состав гнезда определялся на интуитивном уровне, а лексическая семантика слова описывалась без выделения в ней специально словообразовательного значения. А. С. Шишков был первым, кто пытался дать теоретическое решение этих вопросов и тем самым стал основоположником теоретического словообразования в России. Теоретические взгляды Шишкова и его практические решения очень легко подвергнуть критике, однако наша 145 задача заключается, во-первых, в исторической оценке идей Шишкова и, во-вторых, в установлении того ценного, что не потеряло своего значения и в наши дни. Плодом размышлений Шишкова о теоретических основах такого словаря и практического их воплощения стали такие сочинения, как «О предлогах» (1816 г.), «Рассмотрение корня в произведенных от него ветвях» (1817 г.; корень вещ-), «Продолжение исследования корней: Корень МАЛ; Корень ПИН» (1818 г.), «О словопроизводстве» (1819 г.), «Продолжение исследования корней» (1821 г.; корень мр-), «Опыт словаря по корням, иначе называемом словопроизводным» (1828 г.; корень мр-), «Руководство к сочинению Словопроизводного словаря. Составлено из статей, напечатанных в 1 и 2-й книгах “Известий Академии Российской”, с некоторыми к тому прибавлениями» (1830 г.), «Опыт рассуждения о предлогах» (1830 г.), «Нечто о словопроизводстве» (1831 г.), «Опыт словопроизводного словаря, содержащий в себе дерево, стоящее на корне МР. С означением 24 колен и 920 ветвей» (1833 г.), «Прибавление к рассуждению о предлогах» (1835 г.). Основными темами, которые обсуждались в этих работах, были следующие: Словообразовательная структура слова. Словообразовательная структура языка: корень — ветвь — колено — дерево. Средства словопроизводства; семантика приставок. Словообразовательное и лексическое значения. Язык и наречия. 1. Словообразовательная структура слова. В структуре слов Шишков выделяет корни, окончания и предлоги [см.: Шишков 1816, 2]. Как видим, он терминологически не различает предлоги и приставки, и с этимологической точки зрения это верно, ибо приставки — это не что иное, как предлоги, которые пишутся слитно с корнем. «Корень содержитъ въ себѣ общее понятіе или значеніе, которое сообщаетъ онъ всѣмъ происходящимъ отъ него вѣтвямъ» [Шишков 1816, 2]. Корень сам по себе еще не есть слово; он становится словом только тогда, когда к нему присоединяется окончание; в то же время слово без корня тоже не есть слово, ибо без корня оно не имеет значения, и обратно: «естьли слово означаетъ особенно какую нибудь вещь, то оно не есть уже корень, но произведенная отъ него вѣтвь» [Шишков 1818, 4]. 2. Словообразовательная структура языка: корень — ветвь — колено — дерево. Корень пускает от себя ветви. Ветвями, как не трудно догадаться, Шишков называет произведенные от корня слова: «Подъ именемъ вѣтви разумѣется слово, произведенное отъ корня, или, что тожъ самое: слово составленное изъ корня и окончанія» [Шишков 1818, 4]. Ветви могут весьма существенно различаться по значению, но тем не менее сохраняют в себе основное понятие, заключенное в корне. К понятию ветви близко понятие колена: «Колѣномъ называемъ мы, когда изъ двухъ или многихъ вѣтвей, отъ одного корня произшедшихъ, каждая изъ нихъ пускаетъ отъ себя свои собственныя» [Шишков 1818, 6]. Есть соблазн перетолковать это определение в современных терминах: коленом называются слова, произведенные от производного, то есть слова второй, третьей и так далее ступеней производства. Отчасти это верно, но не совсем: во-первых, Шишков считал одним коленом производящее слово вместе с непосредственно от него произведенными ветвями, то есть, образно говоря, отца с его собственными детьми; во-вторых, главным средством образования новых колен он считал не приставки и окончания, а изменения самого корня: «Такъ, напримѣръ, въ глаголахъ звонить и звѣнѣть, корень звон измѣнился въ звѣн (т. е. перемѣнилъ только гласную о на гласную же ѣ), и сталъ означать тоже понятіе о звонѣ, но въ нѣкоемъ уменьшенномъ видѣ; ибо глаголъ звѣнѣть представляетъ намъ не иное что, какъ тотъ же самый звукъ, но гораздо нѣжнѣшій или 146 тишайшій того, который изъявляется глаголомъ звонить. И такъ измѣненіе корня раждаетъ нѣкое измѣненіе и въ понятіи. Отсюду каждый изъ сихъ глаголовъ пускаетъ свои вѣтви и составляетъ свое колѣно. Отъ перваго непосредственно принадлежащія къ нему вѣтви суть: звонить, звонъ, звонкость, звонарь, и пр. Отъ втораго: звѣнѣть, звѣнящій, звѣненіе, звѣно (въ цѣпи), и проч.» [Шишков 1818, 7]. Все слова, «выросшие» из одного корня, называются деревом: «Подъ словомъ дерево разумѣемъ мы всѣ вообще вѣтви изъ одного и того же корня изшедшія, на многія колѣна раздѣляющіяся, и всѣ вмѣстѣ составляющія то, что уподобляя естественному дереву называемъ мы симъ именемъ» [Шишков 1818, 8-9]. Каждая словарная статья словопроизводного словаря должна быть, по мысли Шишкова, описанием отдельного дерева, начиная с корня и заканчивая всеми его ветвями и коленами. Однако может случиться так, что семейство слов уже «потеряло» своего «отца» в том смысле, что корень не употребляется в языке в свободном виде, как отдельное слово, но присутствует в своих «детях» в связанном виде — вместе с «предлогами» и «окончаниями». Как тут быть? С чего начинать словарную статью? Шишков утверждает, что ее все равно надо начинать с корня, выделив его из производных слов, «надлежитъ, чтобъ сей отецъ, хотя не существующій въ языкѣ, предшествовалъ въ Словарѣ своимъ дѣтямъ. Покажемъ тому примѣръ: мы не имѣемъ слова понъ (въ женскомъ пона), но между тѣмъ изъ вѣтвей, произшедшихъ отъ сего корня, видимъ, что оный значитъ преграду, или (что тоже самое) препятствïе, сопротивленïе. Разсмотримъ сіи вѣтви: во первыхъ слово препона ясно то показываетъ; ибо въ немъ частица пре есть предлогъ; а предлоги не изъявляютъ значенія слова: слѣдовательно значеніе неоспоримымъ образомъ заключается въ словѣ пона. Во вторыхъ, другія вѣтви: опона, запонъ, перепонка, попона, запонка, супонь, и проч., естественно должны тужъ самую мысль изъявлять, поелику состоятъ изъ тогожъ самаго слова (понъ или пона), сопряженнаго съ другими предлогами. Опона есть почти тоже что препона, то есть загражденіе, препятствіе, сопротивленіе. Запонъ (занавѣска) для того дѣлается, чтобъ преграждать путь зрѣнія, или (какъ то на поварахъ и кузнецахъ) препятствовать нижнему платью мараться. Перепонка заграждаетъ содержащуюся въ ней вещь отъ прикосновенія внѣшнихъ вредоносныхъ для нея частицъ воздуха. Попона (конская) ограждаетъ лошадь отъ ложащейся на нее пыли. Запонка и супонь дѣлаются для сопряженія двухъ концовъ вмѣстѣ, слѣдовательно для воспрепятствованія имъ расходиться врознь. Итакъ во всѣхъ сихъ разныхъ вѣтвяхъ, составляющихъ единое семейство, видимъ мы одну и туже господствующую мысль, изъявляемую корнемъ ихъ, словомъ понъ, означающимъ преграду, препятствïе, сопротивленïе. Сіе семейство простирается еще далѣе; ибо корень слова, при составленіи вѣтвей, не можетъ постояннымъ образомъ сохранять видъ свой. Онъ подвергается измѣненіямъ, какъ для удобнѣйшаго размноженія вѣтвей, такъ и для согласованія звука своего съ пріятнымъ для слуха произношеніемъ. Такимъ образомъ изъ пона или понъ, измѣняя гласную букву, превращается онъ въ пин, пен, и даже совсѣмъ выпуская оную остается только въ согласныхъ буквахъ пн, которыя не сравненно постояннѣе гласныхъ и токмо однѣ могутъ почитаться коренными. Отсюда слова пну, запинаюсь, препинанïе, пень, и проч., принадлежатъ къ вышеозначенному нами семейству словъ, поелику очевидно суть того же отца дѣти, сохраняющія въ себѣ тотже звукъ и тужъ самую мысль. Изъ сего явствуетъ, что корень сей долженствуетъ въ Словарѣ напередъ быть поставленъ и объясненъ, дабы въ слѣдующихъ потомъ порожденныхъ отъ него вѣтвяхъ или отросляхъ видны были его слѣды» [Шишков 1831а, 20-21]. 147 В этих рассуждениях Шишков близко подходит к тому, что сейчас принято называть связанным корнем, а можно даже увидеть намек на идею праформы, или архетипа. 3. Средства словопроизводства; семантика приставок. В производных общее понятие, заключенное в корне, разделяется на ряд частных понятий «тремя средствами: 1 е, помощію окончаній, 2 е, помощію предлогов, 3 е, помощію измѣненій самаго корня» [Шишков-1816, 2]. Окончаниями Шишков называет всю ту часть слова, которая следует за корнем; при этом он не отличает формообразования от собственно словообразования: так, от корня бит при помощи окончаний ь, ый, ъ, ва, произведены слова «бить, прилагательное битый, усеченное битъ, имя битва» [Шишков 1816, 3]. Хотя «окончанія весьма много способствуютъ къ составленію языка, то есть мы помощію ихъ извлекаемъ изъ корня великое количество словъ, нужныхъ намъ для объясненія нашихъ мыслей» [Шишков 1816, 3], однако этого средства еще недостаточно, и ум человеческий прибегает «къ другому средству, и именно къ предлогамъ, и помощію ихъ из многихъ вышепоказанныхъ нами вѣтвей производитъ новыя вѣтви, то есть изъ бить, битый, битъ, прикладывая къ нимъ предлоги, дѣлаетъ слова: вбить, прибить, отбить, разбить, убить, и проч.; вбитый, прибитый, отбитый, разбитый, убитый, и проч.; вбитъ, забитъ, набитъ, обитъ, отбитъ, прибитъ, разбитъ, убитъ, и проч.» [Шишков 1816, 3-4]. Исследуя свойства приставок («предлогов»), Шишков ставит вопрос об их значении и приходит к верному выводу, что они «сами по себѣ, отдѣльно отъ именъ, не имѣютъ существеннаго значенія, то есть не показываютъ никакаго опредѣленнаго предмета» [Шишков 1816, 6], но при этом все же имеют некое собственное значение, которое, во-первых, теперь называют обобщенным словообразовательным значением: «Они не означаютъ вещи, но означаютъ обстоятельство многимъ вещамъ общее» [Шишков 1816, 7], и, во-вторых, является относительным, «поелику оно относится къ нѣкоторому обстоятельству той вещи, о которой упомянется. Сказавъ: на столѣ, въ столѣ, за столомъ, подъ столомъ, мы тотчасъ представляемъ себѣ при одномъ изъ сихъ выраженій верхъ, при другомъ внутренность, при третьемъ бокъ, при четвертомъ низъ сего стола: тожъ самое понятіе простираемъ и на всѣ другія вещи: на деревѣ, въ деревѣ; на камнѣ, въ камнѣ, и проч.» [Шишков 1816, 7]. Говоря об общих семантических свойствах «предлогов», Шишков обнаруживает в них способность к перфективации глаголов: «Всякой предлогъ, приставленный къ глаголу, показующему единократное и неокончательное дѣйствіе, перемѣняетъ оное въ окончательное или совершившееся» [Шишков 1816, 9]: пить — выпить, запить, пропить, распить; просить — выпросить, упросить и проч. Рассуждая о приставке безъ, Шишков отмечает ее основное значение: «Предлогъ сей означаетъ всегда отрицаніе» [Шишков 1816, 12], а также проницательно указывает на способность к не мотивированному словообразовательной структурой расширению семантики производного слова: «Напримѣръ безъ дна и бездна. Оба сіи выраженія составлены изъ однихъ и тѣхъ же словъ, то есть изъ предлога безъ и имени дно (въ род. дна), съ тою только разностію, что въ первомъ случаѣ предлогъ отдѣленъ, а въ другомъ соединенъ съ именемъ <…> Отсюду происходитъ, что хотя оно въ первоначальномъ смыслѣ своемъ точно тоже значитъ, что и безъ дна (т. е. нѣтъ дна); однако уже, какъ существительное имя, получаетъ новый гораздо обширнѣйшій смыслъ, такъ что болѣе подъ симъ новымъ смысломъ своимъ, нежели подъ настоящимъ прежнимъ разумѣется. Мы говоримъ бочка безъ дна, но не можемъ сказать бочка бездна, и ежели скажемъ бочка есть бездна, то скажемъ совсѣмъ не то, что сказываемъ, когда говоримъ: бочка безъ дна; ибо слово бездна въ семъ новомъ видѣ своемъ, то есть въ соединеніи предлога съ именемъ, не просто уже представляетъ намъ какую нибудь вещь, не 148 имѣющую дна, но означаетъ величайшее, безпредѣльное пространство, или по крайней мѣрѣ такое, которое по чрезвычайной глубинѣ онаго воображаемъ мы безпредѣльнымъ. Отсюду иносказательно говоримъ: бездна премудроcти, но не можемъ сказать бездонная премудрость или премудрость безъ дна; ибо въ такомъ случаѣ сдѣлали бы мы неприличное подобіе премудрости съ бочкою» [Шишков 1816, 12-13]. Наконец, существенны замечания Шишкова о синонимичных отношениях приставок безъ и не: с одной стороны, «столько же можно сказать: онъ человѣкъ неденежный, сколько и безденежный; столько же неснѣжная, сколько и безснѣжная зима», но с другой стороны, «нѣкоторыя слова пріемлютъ частицу не, и отмѣтаютъ предлогъ безъ, какъ то: недругъ, небылица, непріятель, нечетъ, небывалый, неосторожный, и проч. Другія же напротивъ пріемлютъ предлогъ безъ, и отметаютъ частицу не, какъ то: безобразный, безногій, безводный, безродокъ, безчаденъ, и проч.» [Шишков 1816, 15]. В рассуждении о приставках вы и изъ также указываются особенности их значения, употребления, стилистические свойства. Что касается последних, то любопытны два замечания Шишкова. «Вообще предлогъ вы приличенъ болѣе простому, а предлогъ изъ важному слогу; и потому всѣмъ простымъ или обыкновеннымъ словамъ свойственнѣе предлогъ вы: выплываю, вылезаю, выползаю, вычетъ, выласка, выносъ, и проч. Напротивъ того всѣмъ высокимъ или важнымъ словамъ свойственнѣе предлогъ изъ: извергаю, исторгаю, извлекаю, изваянный, источникъ, извѣтъ, и проч. Весьма бы странно было къ важному слову (напримѣръ влечь) придать предлогъ вы, и вмѣсто извлечь сказать вывлечь; равнымъ образомъ столько же бы странно и несвойственно было къ простому слову (напримѣръ тащить) придать предлогъ изъ, и вмѣсто вытащить сказать изтащить. Естьли и случится, что къ одному и томужъ имени или глаголу можно приложить и тотъ и другой предлогъ, то одинъ изъ нихъ приличнѣе простой, а другой возвышенной рѣчи: выкупить закладъ, искупить изъ плѣна; выпить стаканъ воды, испить чашу бѣдствій; вырыть изъ земли камушекъ, изрыть недругу ровъ» [Шишков 1816, 21]. «Предлогъ изъ часто, а особливо въ возвышенномъ слогѣ, замѣняется предлогомъ отъ. Въ священномъ писаніи и другихъ высокихъ стихотвореніяхъ находимъ мы множество тому примѣровъ: да сотвориши свѣтильникъ отъ злата чиста. (Исx. гл. 25. ст. 31). Да сотвориши покровъ скиніи отъ кожъ овнихъ червленыхъ. (тамъ же гл. 26. ст. 31). И вся сосуды ихъ, яже сотвори Хирамъ, и принесе Царю Соломону въ домъ Господень, отъ мѣди чистыя. (Паралип. гл. 4. ст. 16). Положилъ еси на главѣ его вѣнецъ отъ камене честна. (Псал. 20. ст. 14)» [Шишков 1816, 27]. По своему происхождению предлоги — это бывшие имена; в одних случаях это очевидно: «Имена разъ, низъ, передъ или предъ, дѣлаются предлогами въ словахъ: разбой, низлагаю, предтеча, и проч.» [Шишков 1830, 3]; по аналогии можно предположить, что и другие предлоги суть бывшие имена. Для доказательства этого предположения Шишков прибегает к своему излюбленному приему псевдоэтимологизирования, произвольно заменяя или отбрасывая «буквы». Так, по его мнению, предлог вос (воз, вз, вс) «очевидно сокращенъ изъ имени высь (высота); ибо приставленный къ какому либо имени или глаголу, онъ всегда означаемыя ими дѣйствія, особливо же движенія, показываетъ совершающимися въ высоту или верхъ. Такимъ образомъ, соединяя два разныя понятія въ одно слово, вмѣсто въ высь хожу говоримъ восхожу; вмѣсто въ высь парю: воспаряю; вмѣсто въ высь несусь: возношусь; или вмѣсто въ высь хожденіе или ходъ: восхожденіе, восходъ; вмѣсто въ высь meчeніe или токъ: востеченіе, востокъ, и проч.» [Шишков 1830, 7]. Или еще: «… имя низъ сократилось въ предлогъ низ, а сей, чрезъ отнятіе начальной буквы, сокращенъ въ 149 предлогъ изъ или из» [Шишков 1830, 15]. Однако там, где приставка действительно происходит из имени существительного, как в случае с приставкой раз/рас, рассуждения Шишкова о развитии семантики этой приставки очень любопытны: «Слово разъ произвело глаголъ разить, ражỳ, то есть ударяю, бью. Отъ ударенія или ражéнія какимъ-либо твердымъ тѣломъ по какому-либо хрупкому или менше твердому, дѣлается, что cie послѣднее ломается, дѣлится на части. Отселѣ имя разъ пустило отъ себя новыя вѣтви рáзность, рáзню, т. е. посредствомъ удара или рáза соединенные въ тѣлѣ части одну отъ другой отторгаю и чрезъ то дѣлаю ихъ разными, т. е. отдѣльными, отличающимися между собою. Отсюду слово не вмѣстѣ выражаемъ мы словомъ порознь. Такимъ образомъ предлогу раз сдѣлалось свойственно означать раздѣленіе цѣлаго на чacmu. Но всегда ли при всѣхъ именахъ и глаголахъ сохраняетъ онъ cie значеніе? Вопросъ сей надлежитъ разсмотрѣть; ибо съ одной стороны многіе глаголы то доказываютъ, а съ другой, кажется, многіе того не подтверждаютъ. И такъ нужно cie изслѣдовать и привесть къ одинакому началу. Въ глаголахъ, напримѣръ, разбить камень, разрушить зданіе, разрубить дерево, и проч., предлогъ раз показываетъ ясно раздѣленіе цѣлаго на части; но въ глаголахъ распустить (напримѣръ птицъ изъ клѣтки), разогнать (напримѣръ стадо овецъ), разсыпать (напримѣръ песокъ изъ песочницы), и проч., хотя понятіе о раздѣленіи цѣлаго на части не точно въ томъ, однако же въ подобномъ видѣ представляется; ибо птицы въ клѣткѣ, или овцы въ стадѣ, и проч., составляютъ нѣкую совокупность, или нѣчто цѣлое, которое, чрезъ распущеніе или разогнаніе ихъ, претерпѣваетъ такое же разрушеніе, какъ и камень или зданіе или дерево распадающееся на части. — Въ глаголахъ разбудить, развить, разсудить, и проч., понятіе о раздѣленіи на части еще менше представляется; но дабы и въ нихъ постигнуть значеніе приставляемаго къ нимъ предлога, отнимемъ его отъ оныхъ: тогда останутся глаголы будить, вить, судить, которые не показываютъ окончанія изъявляемыхъ ими дѣйствій; но когда скажемъ разбудить, развить, разсудить, тогда дѣйствія ciи получаютъ свое окончаніе: спящій просыпается, свитое перестаетъ быть свитымъ, не рѣшенный судъ дѣлается рѣшеннымъ. Слѣдовательно и здѣсь предлогъ раз изъявляетъ точно такоеже значеніе, какое въ вышеозначенныхъ глаголахъ разбить, распустить, и проч., поелику разбудить есть не иное что, какъ прервать соединеніе между сномъ и человѣкомъ; развить не иное что, какъ привесть свитую вещъ въ не свитую, то есть одно состояніе ея отдѣлить отъ другаго; разсудить не иное что, какъ положить конецъ суду, то есть прервать продолженіе и нерѣшимость онаго. Возмемъ еще нѣсколько глаголовъ. Напримѣръ: раздружиться есть не иное что, какъ разрушить, разорвать дружбу; раздумать, не иное что, какъ прервать прежнюю мысль новою; разгнѣваться, не иное что, какъ воспламениться гнѣвомъ, то есть выдти изъ равнодушнаго состоянія въ гнѣвное, и слѣдственно прежнее расположеніе духа прервать новымъ. Такимъ образомъ предлогъ раз вездѣ показываетъ разрывъ, раздѣленіе одного предмета на два или на многіе. Естьли гдѣ значеніе его и затмѣвается инымъ значеніемъ, то однакожъ первое не исчезаетъ. Напримѣръ, въ глаголахъ разбранить, раскричаться, расплясаться, и проч., хотя скорѣе представляется намъ мысль о многой брани, крикѣ, пляскѣ, нежели о раздѣленіи цѣлаго на части; но поелику бранить означаетъ только одно, а разбранить многія тогоже рода дѣйствія, то и заключается въ семъ послѣднемъ глаголѣ такое же понятіе, какое изъявляемъ когда говоримъ дерево распустилось или садъ разцвѣлъ; ибо какъ дерево или садъ пріемлемъ за единицу испускающую изъ себя или пораждающую листья или цвѣты, такъ и человѣка представляемъ себѣ единицею, производящею или производившею вышеозначенныя дѣйствія въ единократномъ (бранилъ, кричалъ, плясалъ), или многократномъ смыслѣ (разбранилъ, раскричался, расплясался). Слѣдовательно и здѣсь, какъ и вездѣ, предлогъ раз не престаетъ означать понятія о 150 раздѣленіи единицы или цѣлаго на части. Отселѣ бываетъ, что иногда одинъ и тотъ же глаголъ, напримѣръ разбѣжаться изъявляетъ два понятія. Въ выраженіи: всѣ люди изъ дома разбѣжались, разумѣется подъ нимъ не то, что въ выраженіи: лошади такъ разбѣжались, что трудно было ихъ остановить; но разность сія въ частномъ или вѣтвенномъ значеніи не мѣшаетъ въ главномъ или коренномъ понятіи быть одному и томуже смыслу; ибо разбѣжаться изъ дома въ разные пути есть тоже, что разбѣжаться, хотя и въ одинъ путь, но переходя изъ одной скорости въ разныя другія постепенно увеличивающіяся» [Шишков 1830, 26]. Шишкова можно назвать одним из родоначальников морфонологических исследований в русском языке. Описывая «предлоги», он указывает, что возникновение их вариантов зависит от позиции. Иногда это просто краткое указание вроде того, что «предлог» низ «передъ нѣкоторыми буквами для благозвучія измѣняетъ букву з въ с, какъ то: нисхожу, ниспосылаю, снисхожденіе, и проч.» [Шишков 1830, 15], а иногда это попытка точно определить те фонетические условия, при которых изменяется «буквенный», то есть звуковой состав «предлога». Так, приставка низ- «передъ буквами: азъ, вѣди, иже, люди, рцы, коренную букву свою земля удерживаетъ: наприм. низать, низвергать, унизить, низложить, низринуть; а передъ буквами: покой, твердо, херъ, для благозвучнѣйшаго произношенія измѣняетъ ее въ букву слово, наприм. ниспосылать, нисторгнуть снисхожденіе, и проч. <…> Изъ сего слѣдуетъ непремѣнное заключенiе, что для единообразнаго правописанія исчисленіе и опредѣленіе передъ какими буквами какая коренная буква предлога должна сохраниться, и какая измѣниться, необходимо нужно» [Шишков 1835, 66-68]. Исчисление и определение позиций изменения звукового состава морфемы — это и есть морфонология. Третьим средством умножения ветвей корня Шишков назвал изменения в самом корне, и на этом нужно остановиться несколько подробнее. Логика рассуждений Шишкова такова. Возьмем слова воспалить, пылать, пламя, поломя, и проч.; очевидно, что это однокоренные слова, так как имеют одно и то же значение, хотя в каждом из них корень имеет особый вид: пал, пыл, пл, пол. Далее Шишков замечает, что изменяющейся частью в этих корнях является гласная «буква», следовательно она не имеет отношения к выражаемому этим корнем значению, которое сосредотачивается в согласных звуках; иначе говоря, в данном случае действительным корнем является сочетание пл. Рассмотрев этот и ряд других примеров, Шишков приходит к общему выводу о том, что собственно корнем всегда являются лишь согласные «буквы» [см.: Шишков 1831, 86-87]. Этот вывод, как будет показано ниже, имел некоторым образом роковые последствия для всей словообразовательной теории и практики Шишкова. 4. Словообразовательное и лексическое значения. В семантической структуре слова Шишков различает по меньшей мере два элемента: значение, связанное с происхождением слова от какого-либо корня или корней, и значение, связанное с обозначением какого-либо предмета или выражением какого-то понятия. «Mы различаемъ въ каждомъ словѣ, на какомъ бы то языкѣ ни было, два понятїя или значенїя, изъ которыхъ одно называемъ кореннымъ, а другое вѣтвеннымъ, различїе сихъ словъ весьма нужно знать, и для того постараемся опредѣлить ихъ сколько можно точнѣе. Коренное значенїе относясь ко многимъ вещамъ вдругъ, не опредѣляетъ ни которой изъ нихъ, но только показываетъ нѣчто всѣмъ имъ сродное или свойственное. Вѣтвенное напротивъ, опредѣляетъ каждую вещь порознь. Зная первое, мы не можемъ еще знать втораго, доколѣ оное не опредѣлится» [Шишков 1822, 90]. Так, из значения корней, составляющих слово рукоятка, можно вывести «коренное», или словообразовательное значение этого слова — ‘то, что берется рукой’; коренное, или словообразовательное, значение — это образ, или способ, понимания, который может 151 относиться к разным вещам, но в русском языке он относится к той части меча, сабли, шпаги, ножа, которую берут в руку, но не относится к тому приспособлению, при помощи которого открывают двери и которое называют ручкой, хотя могло бы случиться и наоборот. «Итакъ, для превращенїя сего кореннаго значенїя въ вѣтвенное, надлежить непремѣнно зрѣнїю нашему представить ту самую вещь, которую мы подъ симъ именемъ разумѣть должны. Тогда уже, оставляя коренное, привязываемъ мы къ ней вѣтвенное значенїе, то есть одну ее разумѣемъ подъ симъ названїемъ, не относя онаго къ другимъ вещамъ, которыя также можно брать рукою» [Шишков 1822, 90-91]. От долговременной привычки связывать слово с определенной вещью или понятием лексическое значение затмевает собой словообразовательное, слово деэтимологизируется, то есть из образа понимания вещи превращается в ее условный знак: «Отсюду происходитъ, что хотя всякая извлеченная изъ корня вѣтвь сохраняетъ въ себѣ оный, слѣдственно и значенїе свое отъ него заимствуетъ; но какъ она получа опредѣленїе, устремляетъ воображенїе наше прямо на образъ вещи, мѣшая чрезъ то уму нашему помышлять вмѣстѣ и о томъ, по какой причинѣ оная симъ, а не инымъ именемъ названа, то и случается часто, что коренное значенїе затмѣвается вѣтвеннымъ, и даже совсѣмъ отъ очей разума исчезаетъ. Естьли бы у кого спросить: какимъ образомъ подъ именами, на примѣръ, камень, голубь, грибъ и проч., разумѣетъ онъ именно такїя-то, а не другїя какїя вещи? или почему произведя отъ одного и тогоже понятїя висѣть вѣтви вишня и виселица разумѣетъ онъ подъ ними толь различныя между собою вещи? вѣроятно отвѣтъ его былъ бы: мнѣ указали на сїи предметы, и назвали каждый изъ нихъ: это камень, это голубь, это грибъ, это вишня, это виселица: съ тѣхъ поръ видъ ихъ, зримый мною, остался въ умѣ моемъ начертаннымъ, а названїя, имъ данныя, затвердились въ памяти моей и сохраняются въ ней чрезъ всегдашнее ихъ повторенїе и наслышку» [Шишков 1822, 91-92]. Знание условной связи между словом и вещью можно назвать механическим знанием языка, однако мудрый желает идти дальше и восходит к началам языка. 5. Язык и наречия. Важной особенностью всей лингвистической теории Шишкова является то, что русский язык наряду с сербским, чешским, польским и др. являются собственно не языками, а наречиями «славенского» языка. Основанием для такой точки зрения служит то, что словарь этих наречий во многом схож, а различия касаются главным образом фонетики и грамматики. Те же различия, которые все же существуют между наречиями, не только не мешают, но, напротив, помогают в создании словопроизводного словаря: «Итакъ слово Славенскïй языкъ я смѣло простираю на всѣ его нарѣчія, и сіе необходимо нужно мнѣ для опредѣленія словъ, для отысканія корней ихъ и обогащенія собственнаго моего нарѣчія, то есть Рускому Рускаго, Поляку Польскаго, и такъ далѣе» [Шишков 1831а, 6]. Так, например, «никто изъ насъ не говоритъ нынѣ веверка, а потому никто и не знаетъ сего слова, вмѣсто котораго употребляемъ мы слово бѣлка или векша; но Полякъ и по сіе время говоритъ веверка. Скажутъ: что намъ нужды до Поляка? — Нѣтъ! есть нужда. Мы находимъ слово сіе въ Несторѣ. Не ужъ ли и до Нестора нужды нѣтъ? Но такимъ образомъ и ни до чего, кромѣ устнаго употребленія языка, то есть до однихъ пріятельскихъ разговоровъ, нужды не будетъ. Въ такомъ случаѣ правы тѣ, которые говорятъ: нашъ языкъ Руской, а не Славенской; ибо они подъ словомъ языкъ ничего инаго не разумѣютъ, какъ только прïобрѣтенный слухомъ навыкъ» [Шишков 1831а, 4-5]. Привлечение инославянского лексического материала может помочь в решении следующих задач: 1) в отыскании корня, утраченного русским наречием; 2) в определении его значения, 3) в определении значения той или иной ветви, то есть производного слова, 4) в реконструкции словопроизводных связей в пределах словообразовательного древа. 152 Примером решения первой задачи является следующее рассуждение: «…мы имѣемъ также слово ратовище, въ которомъ овище есть окончаніе. По отнятіи сего окончанія остается слово ратъ: что оно значитъ? — ничего, поелику слова сего нѣтъ въ нашемъ языкѣ. — Согласенъ; но что значитъ ратовище? — древко съ насажденнымъ на него желѣзнымъ остріемъ или копіемъ. — Когда такъ, то я заключаю, что слово ратъ было въ языкѣ нашемъ и значило острïе или копïе, и что оттуда произошли слова ратовище, ратовать, ратникъ, рать, и проч. ибо сдѣлаться слову ратовище безъ слова ратъ есть тоже, какъ бы сдѣлаться словамъ топорище, рукавица, конюшня безъ словъ топоръ, рука, конь, чего не возможно. Повѣримъ себя; поищемъ въ другихъ Славенскихъ нарѣчіяхъ, не найдемъ ли сего слова, у насъ можетъ быть пропавшаго, а у нихъ сохранившагося. Въ Словарѣ Иллирійскаго нарѣчія 63 съ Латинскимъ языкомъ находимъ мы слѣдующее: «РАТ; acumen, cuspis, spiculum.» Но Иллирійскій языкъ есть нашъ Славенскій. И такъ ясное доказательство, что оно и въ нашемъ нарѣчіи быть долженствовало; но когда слово копïе заступило мѣсто онаго, тогда оно въ корнѣ утратилося, а въ вѣтвяхъ сохранилось. Итакъ возвращеніе его въ языкъ есть совершенное возвращеніе отца къ дѣтямъ. Оно можетъ быть покажетъ намъ семейство словъ, которыхъ безъ него никакъ не могли бы мы причислять къ одному и томужъ семейству. Между тѣмъ словопроизводный Словарь что иное есть, какъ не собраніе сихъ семействъ, тѣмъ больше исправное и совершенное, чѣмъ извѣстнѣе корни словъ, и напротивъ тѣмъ больше неисправное и погрѣшительное, чѣмъ меньше оные извѣстны?» [Шишков 1831а, 8-9]. Действительно, в сербском языке существует слово рàт ‘война’, и можно предположить его весьма достоверное существование в диалектах восточных славян, коль скоро сохранились его производные. Примером решения второй задачи может служить слово баснь: его происхождение и «исконное» значение корня проясняют инославянские соответствия и однокоренные слова: «Баснь (по Краински bajsn, по Польски baika) для показанія, что происходитъ отъ баю, баять» [Шишков 1831а, 18-19]. То же нужно сказать и об устаревшей лексике, извлекаемой из памятников письменности. Так, глагол лезть в летописи имел значение ‘идти’; «хотя глаголъ сей въ семъ смыслѣ болѣе не употребляется, но естьли мы не объяснимъ онаго, то многія нынѣ употребляемыя слова, отъ сего самаго смысла произшедшія, будутъ для насъ невразумительны. Мы говоримъ: прилезъ къ горлу, лезетъ драться (т. е. идетъ, приступаетъ). Волосы лезутъ (т. е. выходятъ). Сдѣлать вылазку (т. е. выдти изъ города). Насилу онъ отъ него улизнулъ (т. е. улезнулъ, ушелъ). Всѣ сіи выраженія не могутъ имѣть достаточной ясности, когда не будетъ объяснено прежде значеніе глагола лезу может объяснить» [Шишков 1831а, 28-29]. Не все примеры, приводимые Шишковым в подтверждение этой несомненной пользы инославянской лексики, заслуживают доверия (так, например, не являются родственными чешск. kupa ‘куча, копна, гора’ и русск. куча, происходящее якобы из *купча с утратой звука [п]), однако сам принцип не подлежит сомнению; более того: не только инославянские, но и другие иноязычные родственные слова также могут прояснить особенности русского словообразования. Примером такого рода могут служить следующие рассуждения Шишкова по поводу русск. малый и лат. malus: «Cie на разныхъ языкахъ слово есть точно тоже, что и у насъ мало; но у нихъ означаетъ оно болѣе худостъ, зло, нежели малость. Мы отъ корня мал- произвели вѣтви: малый, маленькій, малютка, мальчикъ, и проч. Они (говоря о Латинскомъ языкѣ, мы вмѣстѣ говоримъ и о прочихъ; ибо оные не иное что суть, какъ весьма близкія нарѣчія онаго) отъ того же самаго корня mal произвели вѣтви: malitas, malignitas, malitia, и проч. означающія порокъ, зло, худость, черноту души. Причина сей разности въ произведеніи отъ одного и тогоже корня толь различныхъ между собою вѣтвей есть слѣдующая: 153 Латинцы для выраженія того, что мы разумѣемъ подъ словомъ мало, имѣютъ другое слово parvum; мы для выраженія того, что они разумѣютъ подъ словомъ male, имѣемъ иныя слова: худо, зло. Отселѣ одинъ и тотъ же общій у насъ съ ними корень мал- и mal, у насъ остался больше при понятіи о малости, а у нихъ перешелъ больше къ означенію понятія о худости или злѣ. Но cie не могло бы сдѣлаться, естьлибъ сіи два понятія, мало и худо, не имѣли между собою смежности, какъ въ ихъ, такъ и въ нашемъ языкѣ. Разсмотримъ ciю смежность. Латинецъ, не взирая на переходъ слова своего male въ понятіе о худости, разумѣетъ иногда подъ нимъ тоже, что и мы подъ своимъ мало; мы подъ словомъ своимъ мало, не взирая на главное въ немъ понятіе о малости, разумѣемъ иногда тоже, что и Латинецъ подъ своимъ male т. е. худость. Лaтинцы въ словаряхъ своихъ при разныхъ реченіяхъ объясняютъ иногда слово male словами non multum (не много), какъ напримѣръ: facundum sed male forte genium: краснорѣчивый, но малосильный умъ. (см. Целларіевъ словарь). Въ сложныхъ словахъ ихъ cмѣшеніе понятій о малости и худости вездѣ видно, ибо ежели они говорятъ: maledico (злословлю, проклинаю), malefactor (злодѣй, пpeступникъ), malevolus (зложелательный, завистливый), и проч.; то говорятъ также и malefidus (маловѣрный, невѣрный), malesanus (малоумный, безумный), malebarbis (малобородый, у котораго борода мала), и проч. Въ нашихъ вѣтвяхъ ciи понятія также часто смѣшиваются, а имянно: когда говорится о простыхъ (ненравственныхъ) вещахъ, какъ напримѣръ малорослый, малолѣтній, маловременный, и проч., то разумѣется одна малость (безъ худости); когда же говорится о вещахъ, относящихся къ душевнымъ свойствамъ, утверждая недостатокъ оныхъ, какъ то: малодушіе, малоуміе, маловѣріе, и проч., тогда при словѣ малость подразумѣвается вмѣстѣ и худость или зло, поелику при отрицаніи добра естественно раждается понятіе о злѣ. Равнымъ образомъ и худость принимается иногда за малость, какъ напримѣръ худорослый, есть тоже, что малорослый, и проч. Латинское male audire есть столькоже мало слышать, сколько и худо слышать. Италіянское malvolentieri есть столько же маловольно, малоохотно, сколько и худоохотно или неохотно. Французское malcontent есть столькоже малодоволенъ, сколько и худо доволенъ или недоволенъ» [Шишков 1818, 16-20]. И даже если с современных позиций слова являются неродственными, методологическая ценность самого подхода от этого не уменьшается; кроме того, порой нельзя не удивляться остроумию шишковских решений: «Равнымъ образомъ естьли и производное (не составное) возмемъ слово, то сколь ни разныя въ двухъ языкахъ представляетъ оно понятія, напримѣръ наше слово малина (ягода) и Француское malin (злой, не чистой духъ), но корень и первоначальная мысль въ сихъ двухъ словахъ суть совершенно одинаковы; ибо какъ мы свое малина произвели отъ понятія о малости частей составляющихъ сію ягоду, такъ и они они свое malin произвели отъ тогожъ понятія о малости добра, естественно переходящемъ въ понятіе о худости или злѣ» [Шишков 1818, 24-25]. Шишков был не только теоретиком, размышлявшим о принципах составления словопроизводного словаря, но и практиком. Плодом его практических усилий по созданию такого словаря явились несколько текстов: это статьи, посвященные исследованию отдельных деревьев слов, то есть отдельных корней с их производными «ветвями» [Шишков 1817а — корень вещ-; Шишков 1818 — корни мал- и пин-; Шишков 1821б, Шишков 1828а, Шишков 1833 — корень мр-), критические заметки как о первом издании Академического словаря в словопроизводном («этимологическом») порядке, так и о втором его издании в азбучном порядке [Шишков 831а, 52-88], а также и небольшой опыт создания словопроизводного словаря [Шишков 1831б]. В сущности, любой из этих работ достаточно для того, чтобы понять шишковскую методологию исследования словопроизводства. 154 Первой работой является статья, посвященная корню вѣщ-, на ней мы и остановимся. Как говорилось выше, основным средством умножения ветвей корня Шишков считал изменения гласного звука в самом корне. Следуя этому принципу, Шишков выделяет шесть колен корня вѣщ-: Первое колено. Вѣщ-/вѣт-/вѣст-/бѣщ-/бѣт-/бѣт-: вѣщать, вѣщій, вѣщунъ, вѣтія, вѣсть, обѣщать, обѣтъ, отвѣчать и др. Второе колено. Вѣт-: свѣтъ, свѣтлый свѣтило и др. Третье колено. Вят-/вящ-: святъ, святыня, освящать, посвященіе и др. Четвертое колено. Вѣст-/вѣч-/вѣл-: цвѣтъ, цвѣсти, цвѣченіе, цвѣлъ и др. Пятое колено. Вѣд-/вѣж-: вѣдать, вѣдомость, вѣжливый и др. Шестое колено. Вид-/вижд-/виж-/вист-: видѣть, видимость, невидаль, ненавижду, предвижу, ненависть и др. Не отличая словообразования от формообразования, Шишков насчитывает во всех коленах 755 слов. С позиций современных этимологических знаний весь этот конгломерат представляет собой не шесть колен одного корня, а 5 разных корней, восходящих к следующим праславянским архетипам: а) *vid- ‘видеть’ / *věd- ‘знать’ > вид-/виж-/вис- // вѣд-/вѣжд-/вѣж-/вѣс (видѣть, вижу, зависть; вѣдать, невѣжда, вѣжливый, вѣсть); б) *vět- ‘говорить’ > вѣт-/вѣщ-/вѣч-/ѣт-/ѣщ- (отвѣтъ, вѣщать, привѣчать, обѣтъ, обѣщать); в) *svent- ‘святой’ > свят-/свящ-/свяч- (святой, посвящать, свяченый); в) *kvoit- ‘цвет’ > цвѣт-/ цвѣс- (цвѣтъ, цвѣсти); г) *svět- ‘свет’ > свѣт-/свѣщ-/свѣч- (свѣтъ, освѣщеніе, свѣча). Если учесть глубокую древность семантического перехода *vid- ‘видеть’ > *věd‘знать’ и признать *vid- и *věd- разными корнями, то получится, что Шишков в целом верно выделил шесть колен, хотя и признал их коленами одного корня. Возникает два вопроса: 1) что заставило его объединить эти слова в одно дерево? 2) как он объясняет смысловые и фонетические изменения исходного корня? Ответ на первый вопрос довольно сложен: Шишков испытывал какую-то маниакальную страсть к минимизации исходного количества корней, хотел связать словообразовательными связями возможно большее количество слов, желая тем самым увидеть общую мысль, пронизывающую и объединяющую эти слова. Возможно, это следует назвать преувеличением от увлечения. Ответ на второй вопрос еще сложнее, но и интереснее. Выше мы уже затрагивали вопрос о природе и сущности корня, а именно говорили, что, с точки зрения Шишкова, существенное значение имеют не все звуки, а главным образом согласные, но и из них не все, а только те, которые остаются неизменными во всех однокоренных словах. Так, в словах умирать, умереть, мертвый, смертный, безсмерmie, моръ, умора, обморокъ и проч. неизменны только два согласных звука: мр; они-то и являются корнем всех указанных слов. Не имея еще представления о природе чередований гласных и согласных звуков (как не имел их и никто из его современников), Шишков без тени сомнения пишет о прибавлениях, утратах «букв» и переходах одной «буквы» в другую. Так, «въ словѣ цвѣтъ буква ц хотя не есть собственно предлогъ, однако заступаетъ мѣсто онаго»; «буква ц, въ словѣ цвѣтъ, есть измѣненіе буквы с, составляющей предлогъ въ словѣ свѣтъ» [Шишков 1817а, 81]. «Въ третьемъ колѣнѣ примѣчаемъ, что буква ѣ измѣняется на букву я, и потому корень вѣщ или вѣт дѣлается вящ и вят» [Шишков 1817а, 101]. «Въ пятомъ колѣнѣ примѣчаемъ измѣненie буквы т въ д, такъ что изъ вѣт корень дѣлается вѣд и 155 вѣжд или вѣж» [Шишков 1817а, 101]. В некоторых случаях интуиция не подводит Шишкова, и он верно замечает, что корень вѣщ измѣняется въ бѣщ. «Cie доказывается глаголомъ обѣщаю, которой сокращенъ изъ глагола обвѣщаю, поелику обѣщаніе есть не иное что, какъ обвѣщаніе, то есть данное, сказанное, объявленное, выпущенное изъ устъ слово, глаголъ, рѣчь, сказаніе, вѣщаніе. Итакъ корень бѣщ есть тотъ же самый вѣщ, принявшій вмѣсто начальной буквы в, послѣднюю изъ буквъ предлога об» [Шишков 1817а, 100]. В качестве аргумента Шишков приводит убедительную аналогию: «Мы можемъ и въ другихъ словахъ тожъ самое сокращеніе замѣтить, то есть, что буква в выпускается, когда стоитъ передъ нею буква б, какъ то говоримъ обоняніе вмѣсто обвоняніе (ибо слово cie составлено изъ предлога об и имени воня, запахъ); обѣсиша вмѣсто обвѣсиша: на вербіихъ посредѣ его обѣсихомъ органы наша (Псал. 136, 6); ободъ вмѣсто обводъ, и проч.» [Шишков 1817а, 100]. Как видим, фонетические изменения мало волнуют Шишкова, он с ними расправляется с легкостью необыкновенной. Главное для него — семантика, общность смысла: во всех шести коленах корень один и тот же, «поелику при всѣхъ своихъ измѣненіяхъ сохраняетъ одну и туже первоначальную или смѣжную съ нею мысль» [Шишков 1817а, 102]. Что же это за первоначальная мысль и как она переходит в смежные? Так как в первом колене объединены действительно однокоренные слова, то объяснения Шишкова носят не только верный по содержанию, но и изящный по форме характер, и в последнем отношении у него можно многому научиться. Приведем пример. «Напримѣръ вѣщать (говорить) и благовѣстить (звонить въ колокола) суть два весьма различныя понятія; но изъ вѣщать дѣлаемъ мы возвѣщатъ и возвѣстить: слѣдовательно и благовѣстить, хотя и относимъ мы иногда къ звону колоколовъ, однакожъ собственно подъ симъ словомъ разумѣемъ благое вѣщаніе, благую вѣсть, относя cie понятіе къ колоколамъ для того только, что звонъ ихъ есть не иное что, какъ звукъ, или гласъ или вѣщаніе, призывающее насъ на молитву и потому благое» [Шишков 1817а, 103]. Из этого и других примеров Шишков выводит общее правило, сохраняющее свое значение и в наше время (хотя мы теперь излагаем его в других терминах): «Отсюду слѣдуетъ непремѣнное правило, что всѣ вѣтви одного дерева (или, что тоже самое, извлеченныя изъ одного и того же корня) наращеніями своими (то есть окончаніями и предлогами), представляютъ разныя понятiя; но корнемъ своимъ говорятъ одно и тоже» [Шишков 1817а, 104]. При объяснении существенного смыслового тождества корней вѣщ- и свѣтШишков опирается еще на одно общее правило: «…мысль человѣческая при названіи новыхъ вещей руководствовалась примѣчаемымъ ею сходствомъ или подобіемъ съ другими названными уже вещами, и потому означала ихъ подобными же звуками, такъ что гдѣ понятія смежны, тамъ и звуки, изъявляющіе ихъ, или одинаковы или близки между собою» [Шишков 1817а, 105]. Действительно, метафора, синекдоха и метонимия — это основные способы переноса значения с одного предмета на другой, и Шишкову нужно лишь (!!!) доказать смежность понятий, выражаемых этими корнями. Надо отдать ему должное: Шишков делает это с отменным остроумием. «Что такое вѣщать или вѣтовать? изъявлять мысль свою голосомъ, словами, или знаками. А что дѣлаетъ свѣтъ (отъ котораго произошли вѣтви свѣтить, разсвѣтать, освѣщать, свѣча, свѣтлость, и проч.)? Прогоняетъ мракъ, и открываетъ зрѣнію нашему вещи, которыхъ безъ него, въ темнотѣ, не могли мы видѣть и различать. Онѣ для насъ несуществуютъ; мы не знаемъ ни вида, ни величины, ни состава ихъ, доколѣ свѣтъ не возвѣститъ намъ о нихъ, какъ бы сказывая или вѣщая: это камень, это дерево, это кустъ, это птица, это звѣрь. И такъ ясно, что свѣтъ и вѣщаніе одинъ корень имѣютъ, и потому одно и тоже понятіе представляютъ» [Шишков 1817а, 108-109]. 156 Между вторым и третьим коленами, то есть между корнями свѣт- и свят- также существует смежность понятий и, следовательно, тождество корней: «Можем ли мы иначе представить себѣ святость, какъ не въ лучахъ, въ сіяніи, въ свѣтѣ? не есть ли то нѣкоторая неразлучная принадлежность или свойство святости? Даже и въ живописныхъ изображеніяхъ не помощію ли лучей, то есть свѣта, отличаемъ мы лица святыхъ? И такъ когда понятія о свѣтѣ и святости толь смежны между собою, то и переходъ отъ одного понятія къ другому подобному же, дѣлающійся посредствомъ малаго измѣненія того же самаго корня, какъ здѣсь, такъ и въ другихъ многихъ словахъ (чему мы выше сего показали примѣры) весьма очевиденъ» [Шишков 1817а, 112]. Если слову свѣтъ соприсущно понятие вещания, то оно столь же соприсущно и словам четвертого колена с корнем цвѣт-: «Свѣтъ, освѣщая вещи, вѣтуетъ, вѣщаетъ намъ: это бѣлая, это зеленая, это желтая, и проч.; но и сама вещь, озаренная cвѣтомъ, не вѣтуетъ ли, не вѣщаетъ ли намъ: я бѣлая, я зеленая, я желтая, и проч.? Она вѣтуетъ или вѣщаетъ сіе только при свѣтѣ, поелику въ темнотѣ мы не можемъ различать цвѣтовъ; они невидны, и слѣдовательно молчатъ; не сказываются, не вѣщаютъ о себѣ. И такъ разность между свѣтомъ и цвѣтомъ состоитъ токмо въ томъ, что свѣтъ вѣтуетъ (вѣщаетъ) о цвѣтѣ, а цвѣтъ вѣтуетъ (вѣщаетъ) о самомъ себѣ, но не иначе какъ при свѣтѣ. Отсюду явствуетъ, что свѣтъ и цвѣтъ имѣютъ одинъ корень, и тотъже самый, который составляетъ сущность глагола вѣтую или вѣщаю, поелику и свѣтъ и цвѣтъ оба вѣтуютъ или вѣщаютъ» [Шишков 1817а, 113-114]. Столь же легко и остроумно доказывается тождество корня пятого колена вѣд- с предыдущими: «Мы не можемъ иначе приобрѣтать вѣденія, какъ посредствомъ нѣкоего вѣтованія или вѣщанія нашимъ чувствамъ: я услышалъ о случившемся приключеніи, и съ того времени сталъ вѣдать оное; но почему сталъ я вѣдать? потому что мнѣ объ ономъ возвѣстили. Я прочиталъ письмо, и съ того времени сталъ вѣдать содержаніе онаго; но почему сталъ я вѣдать? потому что оно возвѣстило мнѣ о томъ. Я увидѣль камень, и съ того времени сталъ вѣдатъ величину его, но почему сталъ я вѣдать? потому что видъ его мнѣ это возвѣстилъ» [Шишков 1817а, 114-115]. Еще проще было Шишкову доказать тождество корней вѣд- и вид-: «Ибо хотя вѣденіе (происходящее, какъ выше разсуждаемо было, отъ вѣтованія или вѣщанія предметовъ) получаемъ мы всѣми чувствами, слухомъ, вкусомъ, обоняніемъ, осязаніемъ: однакоже болѣe всего чувствомъ видѣнія или зрѣнія. Оно вспомоществуемое воображеніемъ и памятію, есть источникъ многихъ нашихъ вѣденій или познанiй. Отсюду въ глаголахъ вѣтовать, вѣдать и видѣть существенные, смыслъ слова заключающіе въ себѣ звуки вѣт, вѣд и вид, не суть разные корни, но одинъ и тотъже, подвергающійся измѣненію для перехода отъ одного понятія къ другому смежному съ нимъ: отъ вѣтованія къ вѣденію и отъ сего къ видѣнію. Отсюду въ словахъ: свѣтъ, вижу, вѣщаю, вѣдаю, господствуетъ такой умъ и согласіе мыслей; ибо свѣтъ (вмѣщающій въ себѣ понятіе о вѣтованіи) есть причиною, что мы видимъ предметы, которые вѣщаніемъ своимъ производятъ въ насъ вѣденіе» [Шишков 1817а, 117-118]. Помимо установления чисто смысловых связей между корнями Шишков прибегает и к фонетической аргументации. Так, сходство чередований вѣщать — вѣтія — вѣсть, с одной стороны, и видѣть — вижу — зависть, с другой, «показываетъ тѣсноту связи сихъ колѣнъ» [Шишков 1817а, 119]. Оставшуюся, и немалую, часть статьи Шишков посвящает установлению родственных связей корня вѣщ- со словами других языков. Он привлекает слова греческого, латинского, итальянского, французского, английского, немецкого, датского, шведского, голландского языков. Иногда родственные связи установлены, точнее, угаданы правильно, как в случае с русск. видѣть и лат. vidēre. Однако чаще 157 основанием для утверждения о родственности слов служит наличие в словах одинаковых «существенных согласных букв» и близость семантики. На этом основании объявляются однокоренными русск. вѣщать и лат. vaticinari, fatum, vox, франц. prophetie, нем. wissen и мн. др. Шишков не различает исконные французские или немецкие слова от заимствованных из греческого или латинского, с легкостью расправляется с гласными звуками, ничего не знает об истории согласных звуков (но об этом еще никто не знал в его время). Вот образец его рассуждения: «Мы вездѣ въ производствѣ изъ корня колѣнъ и вѣтвей видимъ, что корень измѣняется, и знаемъ тому причину, ибо безъ сего не могъ бы онъ произвести толикаго числа вѣтвей. Но при всѣхъ сихъ измѣненіяхъ въ нашихъ и чужестранныхъ словахъ, простирающихся за тысячу и болѣe, вездѣ видимъ, что коренныя согласныя буквы вт, часто, а начальная в, при всѣхъ вѣтвяхъ постоянно пребываетъ, и всѣ изъявляемыя сими вѣтвями понятiя или одинаковы или смежны между собою, такъ что одно отъ другаго удобно раждается. Какъ же изъ сего согласія мыслей не почувствовать единства и связи всѣхъ языковъ? Здѣсь Латинское vox, значащее голосъ, пpинадлежитъ безсомнѣнія къ сему корню по нижеслѣдующимъ причинамъ: 1е, буква в (v) изъявляетъ уже оный; 2е, въ произшедшихъ отъ слова vox непосредственно вѣтвяхъ, таковыхъ какъ votum &c. (см. ниже сего), обѣ согласныя буквы вт (vt) паки являются; 3е, голосъ и вѣтованіе (вѣщаніe) суть смежныя понятія, поелику ни голосъ безъ нѣкоего вѣщанія, ни вѣщаніе безъ голоса быть не могутъ» [Шишков 1817а, 129-130]. Затем Шишков занимался «корнями» мал- и пин-, но особенно ему полюбился «корень» мр-, к которому он обращался трижды. По разысканиям Шишкова, на «корне» мр- выросло «дерево» из 25 колен: мру, мерлуха, смрад, смерд, смородина, мерзость, мрак, смерчие, морщу, сморчок, морошка, смурый, хмурю, мравий (муравей), мурава, мурлычу, маргаю (sic!), мараю, морковь, мраз, море, морж, мрежа, мір, мир [см.: Шишков 1821б, 83-176]. Об уровне аргументации можно судить по такому примеру: «ХХ. Колѣно море. Человѣкъ не однимъ сопряженнымъ съ отвращенїемъ ужасомъ поражается. Его изумляютъ и смущаютъ также великїя разстоянїя, неизмѣримыя пространства. Видъ смерти ужаснулъ и потрясъ чувство его; но видъ необъятнаго взорами разлїянїя водъ, привелъ въ толикое же душу его удивленїе. Итакъ, взирая на морскїя бездны, на сїю безпредѣльную пучину, потому ли, что столько же удивленъ былъ ею, сколько и образомъ смерти, или потому, что не полагалъ на семъ пространствѣ водъ никакого обитанїя и жизни, назвалъ оное, моремъ, отъ понятїя, заключающагося въ корнѣ моръ, мру, умираю» [Шишков 1833, 93]. На таких же основаниях построена критика Шишковым САР. В общетеоретическом плане Шишков совершенно прав: «Мы видимъ въ составѣ языковъ (а особливо въ нашемъ Славенскомъ), что всѣ словá ихъ порождаются одно отъ другихъ, и что безъ сего всѣ человѣческія гласоорудія были бы для составленія языка недостаточны, да и самый языкъ сей не могъ бы никогда быть плодомъ ума и размышленія. Изъ сего непремѣнно слѣдуетъ, что какъ мысль раждается одна отъ другой, такъ и слово происходитъ одно отъ другаго; но какъ произведеніе отъ одного корня многихъ вѣтвей требуетъ для каждой нѣкоего отличія отъ другой, то по сей причинѣ словопроизводство бываетъ иногда ясно, иногда мрачно; однакожъ ясность однѣхъ вѣтвей кидаетъ ужé нѣкоторый свѣтъ и на мрачность другихъ» [Шишков 1831а, 53-54]. Поэтому он ставит под сомнение то, что в этом словаре такие слова, как полá, полѣно, пластъ, плáха, пóле, пóлный, плóско, плющить, плóтно, плачý, платъ, плоть, плúта, полкъ, плѣнъ, пóлозъ, плугъ, плѣшь, плáвать, плáвлю, полосá, полýшка и др. оказываются первообразными, то есть лежат в основании гнезда, или, выражаясь пошишковски, являются корнями особых словесных деревьев. 158 Следуя излюбленной идее о том, что корнем слова являются только согласные «буквы», Шишков видит во всех этих словах один корень пл- ‘половина’ и затем прилагает немало усилий для доказательства того, что все эти слова заключают в себе идею половины. В некоторых случаях его доводы основательны; так, несомненно эту идею заключают в себе слова полá ‘сторона, половина (верхней одежды)’ и полýшка ‘полденьги’. В остальных случаях аргументацию Шишкова надо признать «притянутой за уши», например: «ПОЛЕ, Самое слово cie вѣроятно отсюду же произошло, ибо означаетъ такое пространство земли, которое раздѣляется всегда на двѣ половины, изъ коихъ одна приноситъ, а другая обработывается для будущаго принесенія плодовъ» [Шишков 1831а, 57]. Это «объяснение» антиисторично, ибо двупольная система севооборота возникла не ранее XII века, когда слово поле давно уже существовало; следовательно, неверны и другие семантические переходы, такие, как: «ПЛÓСКО, (плоскость, площадь, и проч.). Слово cie, равно какъ и пóле противуположно тому что горбато или гористо. Отселѣ явствуетъ, что оно, съ переставкою буквъ, изъ польско (т. е. подобно пóлю равниною,) сдѣлалось плоско» [Шишков 1831а, 59]. «ПОЛКЪ, (ополченіе, полковникъ, и проч.). По всей вѣроятности происходитъ отъ слова пóле, поелику означаетъ собраніе людей обыкновенно ратующихъ на поляхъ, и потому говорится полевая, напольная служба» [Шишков 1831а, 64]. Все прочие слова (пила, плаха, пласт, поле, полный, плоско, палата, плечо, палач, плита, полк, плен, плуг и др.) также не имеют к корню пол- ‘половина’ никакого отношения, доказывать это здесь я считаю излишним, отсылая читателя к «Этимологическому словарю русского языка» М. Фасмера. Последнее сочинение, о котором нужно упомянуть, — это «Нечто о словопроизводстве». Оно представляет собой словарик из 181 словарной статьи, не считая отсылочных, в которых указывается и кратко обосновывается происхождение, или словопроизводство, заголовочных слов; иначе говоря, это скорее этимологический, нежели словообразовательный словарь. Из общего количества этимологий лишь 49 можно признать достоверными, но это, как правило, весьма очевидные случаи типа било — от бить, вьюга, вьюн — от вить, голубика — от голубой, медведь — от ведать мед, опенки — от пень, собор — от беру, цепенеть — от цепь и др. Лишь в некоторых случаях надо отдать должное проницательности Шишкова или же признать верность методологического приема. Так, он проницательно увидел родство глагола рдеть и существительного руда, существительных змея и земля, глаголов лепить и липнуть, подражать и разить, сущ. прачка и глагола переть, происхождение сущ. прохвост из нем. Profoß, справедливо отказался видеть происхождение глаг. очутиться от глагола чуять; привлечение др.-рус. поскепати ‘расщепить, расколоть’ позволило правильно определить происхождение сущ. скопец. По большей же части этимологии Шишкова фантастичны и даже смехотворны, ибо основаны на произвольном сокращении, добавлении и перестановке «букв», например: «БОЙ и ВОЙ: Могутъ происходить отъ одинакаго начала; ибо столь же сходны звукомъ своимъ сколько по природѣ своей близки, смежны, не раздѣльны между собою; поелику гдѣ бой (битва, сраженіе), тамъ непремѣнно и вой отъ поражаемыхъ и страждущихъ, или вообще шумъ, крикъ» [Шишков 1831б, 81]. «БРЕВНО: Сокращено изъ боревно, т. е. дерево выросшее въ бору, поелику слово боръ означаетъ крупный лѣсъ» [Шишков 1831б, 81]. «ВОЛКЪ: … мнѣ кажется ближе происходитъ оно отъ имени вой, поелику о голосѣ сихъ звѣрей всегда говорится: волкъ воетъ. И такъ изъ причастія воющій легко 159 могло сдѣлаться имя волкъ (по Сербски вукъ), и потомъ, измѣня букву и въ л, стали говорить волкъ» [Шишков 1831б, 82]. «ВОЛОСЪ: Измѣнившееся изъ вылазъ, отъ глагола вылезаю (т. е. выхожу, вырастаю), равно какъ и борода отъ подобнаго же глагола бреду; ибо лезу и бреду, оба означаютъ шествіе, движеніе» [Шишков 1831б, 82]. И так далее. Особый случай — этимология слов высоко, низко, широко, глубоко и т. п. Шишков полагал, что это сложные слова: «первое изъ нихъ составлено изъ словъ высь око, а второе изъ словъ низь око» [Шишков 1808а, 226]; и в другом месте: «Надлежало ли составить нарѣчiя далеко, близко, низко, глубоко, широко, высоко, и проч.: кажется самъ разсудокъ придумывалъ сiи названiя, говоря въ нихъ: даль око (то есть: простирай зрѣнiе далѣе); близь око (не простирай оное въ даль); низь око (опускай въ низь); глубь око (углубляй); ширь око (разширяй); высь око (возвышай)» [Шишков 1811а, 4] 64 . Д. В. Дашков еще в 1811 году как будто весьма основательно оспорил шишковскую этимологию слов высоко и низко: «Въ сихъ словахъ окончанія еко, ко, око, тоже самое означаютъ что и в словахъ жестоко, мягко, крѣпко, велико, елико, колико, только, двояко, и проч. Cie к, приложенное въ извѣстныхъ случаяхъ къ корнямъ словъ, вообще качество вещей или сказуемое (рrаеdicatum) означающихъ, даль, близь, ширь, глубь, веле, толь, даетъ имъ опредѣленный видъ нарѣчія или прилагательнаго: перваго посредствомъ гласнаго окончанія о, широко, низко, двояко, а втораго посредствомъ окончаній ій, ая, ое, или ъ, а, о — широкій ая ое, широкъ а о, низкій низокъ, и пр. Вставляемыя же между симъ значительнымъ к и кореннымъ слогомъ гласныя а, е, и, о, никакой важности въ себѣ не заключаютъ и служатъ токмо для облегченія выговора; почему не во всѣхъ словахъ имѣютъ мѣсто и не во всѣхъ діалектахъ равно употребляются, на прим.: Руской говоритъ великій, а Полякъ wielki, и такъ далѣе. Сходство сего окончанія съ словомъ око есть совершенно случайное» [Дашков 1811, 67-68]. Пренебрежение отдельными, в данном случае, гласными звуками у Дашкова мало чем отличается от шишковского, что, впрочем, в то время было отчасти извинительным, так как ему еще было неведомо, что в словах глубокъ и крѣпокъ имеют место разные суффиксы: с одной стороны, др.-рус. ãëyáîêú — ãëyáîêà > русск. глубок — глубока, с другой стороны, др.-рус. êðýïúêú — êðýïúêà > русск. крѣпок — крѣпка. Что касается собственно шишковской этимологии слов глубок, высок, широк, то она находит подтверждение у современных ученых: «Праслав. *glǫbokъ не является прямым отглаг. производным, поскольку представляет собой сложение достаточно архаич. типа *glǫb-okъ, где второй компонент, родственный слав. *oko, продолжает еще и.-е. *-okṷo- в той же функции второго компонента прилаг-ных со значением ‘имеющий вид, подобный’. Сюда же относятся слав. *širokъ, *vysokъ и некоторые другие; на слав. почве модель эта никогда не была продуктивной» [ЭССЯ 6, 142]. Таким образом, рационалистическая фантазия Шишкова получила неожиданное научное подтверждение. В то же время современники Шишкова часто совершенно справедливо упрекали его в произвольности и даже фантастичности его этимологических решений. Так, Каченовский усомнился в том, что слово граница — это искаженное слово храница, и представил вполне убедительное предположение: «Невѣдаю, что сказать о зѣницѣ; но граница, если неошибаюсь, происходитъ не отъ храненія. Наше слово граница по видимому не чужое Нѣмецкому graenze, имѣющему съ нимъ одинакое знаменованïе. Въ Кормчей и Степенныхъ книгахъ часто упоминается грань, и значитъ тамъ край или отдѣленïе. Грань, граница, черта, рубежъ, край, межа — естьли тутъ понятïе о храненіи?» [Каченовский 1811а, 294-295]. В ответе Шишкова проявились худшие 160 свойства его характера — самоуверенность до заносчивости и неимоверное упрямство: «Какимъ образомъ отрицать, что граница не есть храница, когда единственное назначеніе оной есть охраненіе собственности каждаго? Не для того ли проводится она, чтобъ всякому знать свой удѣлъ и въ чужой съ своими распоряженіями неходить? Какъ же не оберегаетъ, не хранитъ она сихъ удѣловъ?» [Шишков 1812, 15]. Более того, Шишков пошел на прямой подлог, когда заявил, что ему удалось отыскать «въ нѣкоторыхъ старинныхъ книгахъ, что сiе слово пишется храница», и отсюда сделать вывод, «что оное, (а съ нимъ слѣдовательно и слово грань) происходитъ отъ глагола хранить; ибо когда граница есть не иное что, какъ край (равно какъ и грань), а всякое опредѣленное пространство или поверхность заключается (слѣдовательно хранится) въ крайнихъ чертахъ или краяхъ своихъ, то неоспоримо, что сіи края суть храницы сего пространства» [Шишков 1812, 16]. Шишков не отказался от своей гипотезы и через 20 лет [см.: Шишков 1831б, 86]. Во времена Шишкова легко было хоронить концы, ибо изучение исторических источников, особенно в лингвистическом отношении, находилось еще на очень низком уровне. За прошедшие 200 лет положение дел существенно улучшилось, и сейчас можно уверенно говорить, что орфографического варианта храницы нет ни в одной «старинной книге». Самое раннее употребление этого слова относится к XVI веку: «ГРАНИЦА, ж. 1. Знак (межевой, порубежный, владельческий), высекаемый на какойлибо поверхности. А заводъ той землѣ отъ Коркова поля по сосновую границу отчины ихъ, от сосновои границы по ручеекъ по межникъ. Гр(амоты) Новг(ородские) и Псков(ские)» [Сл РЯ XI-XVII вв. 4, 123]. И поздняя фиксация, и первое употребление в западно-русских источниках, и очевидная словообразовательная связь с производным грань, безусловно, свидетельствуют об иноязычном происхождении слова граница. Шишков был не одинок в желании создать словопроизводный словарь русского языка, в 20-е годы XIX века эта идея увлекала и членов Общества любителей российской словесности при Московском университете. Члены Общества А. В. Болдырев, И. И. Давыдов и И. Ф. Калайдович начали разрабатывать принципы словопроизводного словаря, и в 1824 году Иван Калайдович опубликовал «Опыт правил для составления русского производного словаря» с приложением нескольких словарных статей на буквы А-Е. Рассмотрение этого «Опыта» показывает, что его автор существенно иначе понимает задачи и смысл словопроизводного словаря, нежели Шишков. Первый вопрос касается состава словника. Отвечая на него, И. Калайдович пишет, что прежде всего надо «помещать слова Русскаго происхожденія, общеупотребительныя въ языкахъ книжномъ и разговорномъ» [Калайдович 1824, 330]; из заимствованных слов следует помещать те, которые хорошо освоены языком и вошли в общее употребление. Вследствие этого ограничения из словаря исключаются слова: а) малоизвестные, б) вышедшие из употребления, в) имена собственные, г) специальные термины, д) областные слова, за исключением тех, что вошли в общее употребление (тундра, золотарник и т. п.), е) слова церковного языка, за исключением тех, которые «богатствомъ значенiя или красотою заслуживаютъ быть введенными въ общее употребленiе» [Калайдович 1824, 334]. Для имен собственных и технических терминов нужно составлять особые словопроизводные словари. Правила относительно состава словопроизводного словаря показывают, что И. Калайдович исповедует не органическую, как Шишков, а механическую философию языка: словарь для него не органон мысли, а конгломерат употребительных в данное время знаков. Для Шишкова словопроизводный словарь должен быть русским тезаурусом, то есть сокровищницей всех русских слов во всем объеме пространства и времени; Калайдович же исповедует узко нормативную точку зрения на состав словаря. 161 Второй вопрос — это вопрос о порядке расположения слов в словаре. В начале словарной статьи должны стоять «коренные» слова, то есть слова, «кои означаютъ первыя идеи, къ какой бы Части рѣчи они ни принадлежали» [Калайдович 1824, 340]. При отыскании «коренных» слов следует остерегаться двух крайностей: «одни хотятъ всѣ слова произвести отъ немногихъ корней, и потому, основываясь иногда на малѣйшемъ сходствѣ буквъ, соединяютъ такія понятія, которыя ни коимъ образомъ соединены быть не могутъ. Другіе, напротивъ, смотрятъ только на значеніе словъ, не обращая вниманія на очевидное тождество звуковъ и первоначальное неметафорическое значеніе слова» [Калайдович 1824, 342-343]. Примером первой крайности может служить гнездо слов, якобы образованных от корня жж, означающего жжение: «Жгу (на прим. масло), угль (ужель), галка (жгалка) т. е. головня, перекидываемая во время пожара. Головня (жголовня), голова (жголова), въ которой безпрестанно кипятъ, горятъ мысли. Горю (жгорю), жаръ, пожаръ. Горнъ (гдѣ разводятъ огонь), горшокъ (обозженный сосудъ), огонь (ожгонь), хотя это слово можно бы производить также отъ Латинскаго ignis. Жужжу, журчу, жужелица, журю, журила (кто журитъ), жупелъ (кипящая сѣра), жагра, живу (какъ свѣча горю), горло, жерло, гортань, жру, жрети, жертва, жертвенникъ, жгутъ, жгутить, жиръ (горючее вещество) и пр.» [Труды ОРЛС XIII, 97-98] 65 . Мы видели выше, что именно первой крайностью нередко грешил и Шишков. Примером второй крайности могут служить глаголы вѣтовать и вещать, которые якобы являются первообразными, «хотя оба происходятъ отъ одного: вѣстить» [Калайдович 1824, 343]. Вслед за коренными словами нужно помещать производные слова, «но между собою располагать по порядку понятій». При этом «надлежитъ строго наблюдать послѣдовательный порядокъ произвожденiя словъ. Для сего вопервыхъ нужно помнить, что какъ отъ кореннаго слова происходятъ производныя, такъ и сiи въ свою очередь дѣлаются корнями для другихъ производныхъ, отъ которыхъ опять раждаются новыя производныя. Назовемъ сіи поколенія словъ степенями; и увидимъ, что производное 1 й ст. будетъ корнемъ для производныхъ 2 й ст., производное 2 й ст. будетъ корнемъ для производнаго 3 й ст. и т.д.» [Калайдович 1824, 345]. Понятие степеней очень близко к шишковским понятиям ветвей и колен, а также к современному понятию словообразовательной цепочки. Очень важной является мысль Калайдовича о том, что слова, употребляемые в переносном смысле, нужно ставить в словаре отдельно, потому что «они часто имѣютъ совершенно особенныя производныя. Такъ напр. отъ слова cвѣтъ, въ прямомъ значеніи взятомъ, произходятъ: свѣтлый, свѣтить, свѣча и проч.; а отъ свѣтъ (міръ — люди) — cвѣтскiй, свѣтскость. Отъ земля (стихія земля) произходятъ: земляный, земляной, земленитъ; отъ земля (планета обиталище людей) земной; а отъ земля (страна, область, округъ) — земскій, безземельный. Отъ звѣрь (видъ животнаго) произходятъ: звѣриный, звѣринецъ; а отъ звѣрь (имѣющiй свойства звѣря) — звѣрскій, звѣрство и т. д.». В качестве образца Калайдович привел словарную статью с «коренным» словом гнать: «(ГОНИТИ) Слав, ГНАТЬ, гоню, гонишь, гоня, гнавши, въ. Дѣйс. Нес. (кого, что? кѣмъ, чѣмъ? чрезъ кого, чрезъ что? посредствомь кого, чего? — за кѣмъ, за чѣмъ? по комъ, по чемъ?) 1. Воз, воз (вз), вы, до, за, из, на, обо (об), ото (от), пере, по, подо (под), при, про, разо (раз), со (с), у — гнать. Coв. (управленiе одно съ кореннымъ). 1. Гонимъ, а, о; мый, ая, ое. 1. (Гнанъ, а, о; нный, ая, ое). (гнатъ?). 162 2. Воз, взо, вы, до, за, из (изгнанный), на, обо, ото, пере, по, подо, при, про, разо, со, у — гнанъ, нный. 1. Гоненiе (отъ Слав. гонити). 1. (гнаніе). (гнатіе?) 2. Изгнаніе. 1. Гонитель, я — и, льница — им. п. (отъ Слав. гонити). 1. (Гнатель, я — и?). 1. Гнаться. Сред. Нес. (за кѣмъ, за чѣмъ? по комъ, по чемъ?). 2. Взо (вз), до, за, пере, по, разо (раз), у — гнаться. Сред. Сов. вы, из, на, обо (об), ото (от), подо (под), при, про, со — гнать-ся. Страд. Сов. (кѣмъ, чѣмъ? отъ кого, отъ чего?) 1. (Гнанецъ) л. 2. Изгнанецъ — ы. 1. (Гнанникъ) л. 2. Изгнанникъ — и; ица — ы. 3. Соизгнаникъ — и; ица — ы. 1. (Гонъ). 2. Воз, вы, до, за, на, об, от, пере, по, под, при, про, раз, с, у — гонъ — ы. 5. Вдогонъ, въобгонъ. Нар. (сложныя). 2. Гонка. 3. Воз, до, на, пере — гонка — и. 4. Вдогонку, внагонку. Нар. (сложн.). 2. (Гонный (ая), ая, ое). 3. Вы, за, по, под, при, раз, с — гонный, ая, ое. 2. (Гонщикъ) л. 3. До, от, по, раз — гонщикъ — и; ица — ы. 2. (Гоня ). 3. Погоня. 1. Гонять, яя, явши, явъ, Дѣй Нес. (yпp. одно съ кор.). 2. Воз, вз, вы, до, за, из, на, об, от, пере, по, под, при, про, раз, с, у — гонять. Нес. (упр. то же). 2. Вы, до, за, на, по, при, про, раз, у — гонять. Сов. (упр. то же). 2. Гоняться. Сред. Нес. (за кѣмъ, за чѣмъ? по комъ, по чемъ?). 3. За, на, пере, по, про, у — гоняться. Сред, Сов. воз, вы, до, за, из, на, об, от, пере, под, раз — гоняться. Стр. Несов. Нельзя не заметить, что этот пример очень похож на статьи современных словообразовательных словарей, созданных с позиций синхронии, а кое в чем даже превосходит их объемом лингвистической информации, прежде всего грамматической. Как это ни удивительно, но Шишков нигде ни словом не упомянул эту статью Калайдовича: по-видимому, считая, что создание словопроизводного словаря есть дело государственной важности, он полагал, что только государственное учреждение, то есть Российская академия, а не какое-то любительское общество (пусть и при императорском Московском университете) имеет право заниматься его составлением; ревниво относясь ко всякой конкуренции на лексикографическом поле, он избрал самый легкий способ борьбы — замалчивание. Мысль о том, что Шишков и в самом деле не читал «Трудов» и «Сочинений» Общества любителей русской словесности при общей скудости лингвистической литературы в то время, надо оставить как маловероятную. Возвращаясь к шишковскому проекту словопроизводного словаря, нужно сказать следующее: если бы у нас уже существовал «Историко-словообразовательный 163 словарь русского языка», в котором были бы реализованы все положительные идеи шишковского замысла этого словаря (такие, как привлечение историзмов и архаизмов, инославянской лексики и лексики иных языков и др.), то все способы рассуждений, все приемы сближений Шишкова не заслуживали бы серьезной критики; они остались бы в истории науки как некий донаучный казус; однако такого словаря у нас до сих пор нет, поэтому многие суждения и догадки Шишкова остаются все еще актуальными; как положительные, так и отрицательные стороны его концепции словопроизводного словаря по-прежнему заслуживают внимания тех, кто вознамерится этот словарь создать. Будем считать постановку этой проблемы завещанием Шишкова следующим поколениям лингвистов. 164 Глава 6 Работы по сравнительному языкознанию Всякой вещи познание почерпается из познания начал оной. А. С. Шишков В первой главе мы писали о том, что лингвистическое мировоззрение А. С. Шишкова уходило в корнями в XVIII век, когда умы были захвачены идеями сравнительного изучения языков, установления их родства, поиска праязыка, этимологического изучения лексики русского языка, борьбы с заимствованиями и др. Они же стали и любимыми предметами внимания нашего героя, и нам осталось рассмотреть последний аспект его научной деятельности — организацию исследований в этой области и его собственные работы по сравнительному изучению языков. 1 Весть о смерти президента Российской академии А. А. Нартова в 1813 году застала Шишкова в заграничном походе, и он тут же поспешил к Александру I с просьбой назначить его на освободившееся место. «При докладѣ моемъ о томъ (находясь тогда государственнымъ секретаремъ), я сказалъ государю императору, не угодно ли будетъ ему поручить академiю мнѣ, примолвя къ тому, что я не для какихълибо выгодъ своихъ прошу о семъ, но единственно по усердiю и любви къ русскому языку и словесности. Государь императоръ отвѣчалъ мнѣ, что онъ, естьли со свѣчкою станетъ искать человѣка, то не найдетъ лучше меня, и приказалъ заготовить указъ» [Шишков 1870, 91-92]. В июле 1814 года Шишков вернулся в Петербург, вскоре был отставлен от должности государственного секретаря (с назначением быть членом Государственного совета 66 ), благодаря чему направил свои усилия на организацию работ Российской академии. Он мечтал о том, чтобы Академия имела то же влияние, что и Французская академия времен Людовика XIV, чтобы она направляла развитие языка и литературы, ведала цензурой и типографиями. Для достижения этих целей нужно было написать заново устав Академии, увеличить расходы на ее содержание и вместо выбывших или состарившихся членов набрать новый штат молодых и талантливых сил. Для утверждения этих планов Шишков не раз обращался к Государю с просьбой о личной встрече, но Александр неизменно отклонял ее. Тогда Шишков решил действовать хитростью через вошедшего в силу графа Аракчеева. В письме к нему от 7 февраля 1817 года Шишков указывает на следующие обстоятельства: «1-е. Академiя по сie время была безъ правилъ, безъ устава, безъ достаточнаго содержанiя. Отъ сего самаго не могла она принести никакихъ важныхъ заслугъ, и отчасу болѣе упадала въ неуваженiе и забвенiе, такъ что, вмѣсто требующаго великихъ трудовъ старанiя утвердить правила языка и распространить о немъ свѣденiя, безгласная и безмолвная, стала сама принимать законы отъ неопытныхъ и неискусныхъ въ немъ писателей. На семъ основанiи она совершенно безполезна, и лучше ей не быть, нежели быть ничего недѣлающею и неуважаемою. 2-е. Россiйская Академiя основана Екатериною Великою, Александръ Первый утвердилъ ея существованiе, яко нужное и полезное. Благодѣтельная воля сихъ монарховъ не въ томъ состоитъ, чтобъ сiя Академiя была только именемъ, а не дѣломъ Академiя. 3-е. Безъ поддержанiя Академiи, языкъ и словесность непремѣнно будутъ упадать, и сколькобъ въ журналахъ, обыкновенно пишущихся на скорую руку для продажи, сколькобъ, говорю, ни кричали о новомъ вкусѣ и просвѣщенiи, вкусъ будетъ худой, языкъ темный и невразумительный. Писатели стиховъ, безъ наукъ, безъ 165 свѣденiй, станутъ вопiять: не нужны намъ слова, намъ нужно просвѣщенье. Они крикомъ своимъ возьмутъ верхъ, и многiе повѣрятъ, что вподлинну можно безъ разуменiя словъ быть просвѣщену. Но по здравому разсудку такое безсловесное просвѣщенiе прилично одному только рыбьему, а не человѣческому роду. 4-е. Взглянемъ на другiя Академiи. Французская, напримѣръ, была нѣкогда въ величайшемъ уваженiи. Она имѣла право приказывать типографiямъ, чтобъ словъ не коверкали, и не печатали иначе, какъ по уставленному отъ ней правописанiю. При таковомъ уваженiи, Академiя могла приносить пользу и быть охранительницею языка: членъ ея гордился симъ званiемъ, ревновалъ отличиться трудами, и вѣкъ Людовика XIV былъ славнѣйшiй. 5-е. Давняя и всеми ученѣйшими людьми признанная истина, что безъ знанiя языка, ни науки, ни законы, ничто умственное процвѣтать не можетъ. И такъ надобность Академiи излишно доказывать. 6-е. Академiя, безъ людей съ талантами, ничего не можетъ сдѣлать. А таланты рождаются тогда, когда оцѣниваются и вознаграждаются точно по ихъ достоинству, разсмотренному и доказанному, а не по стачкѣ журналистовъ хвалить и превозносить только тѣ сочиненiя, которыхъ писатели взаимно ихъ хвалятъ и превозносятъ. Ежели не будетъ лучшаго суда о сочиненiяхъ, какъ судъ недавно вышедшихъ изъ школы мальчиковъ, научившихся болѣе самолюбiю и дерзости, нежели языку и наукамъ, то истинные таланты никогда не возникнутъ, умъ будетъ молчать, и одно только невѣжество и пристрастiе возносить свой гласъ. 7-е. Я не знаю, будетъ ли Академiя приведена въ то состоянiе, въ какомъ бы я, по усердiю моему къ общей пользѣ, видѣть ее желалъ, — время это окажетъ; — но знаю, что, не сдѣлавъ тому начала, и оставляя оную въ нынѣшнемъ ея положенiи, безъ достаточныхъ средствъ къ ободренiю талантовъ, безъ вниманiя къ ней, безъ особаго покровительства, она никогда не достигнетъ до того намѣренiя, съ какимъ основана. Ваше Сiятельство безсомненiя увѣрены въ пользѣ языка и наукъ, слѣдовательно и въ пользѣ существованiя Академiи; а потому, надѣюсь, не отречетесь ходатайствовать за нее и быть ей покровителемъ: имена Меценатовъ и Шуваловыхъ по справедливости безсмертны» [Шишков 1870, 96-97]. Алексей Андреевич не отказался от чести стать в один ряд с Меценатом и И. И. Шуваловым, доложил о просьбе Шишкова, передав Императору его доклад. В докладе Шишков выразил свой взгляд на предстоящую деятельность Академии: «Главная обязанность Академiи состоитъ въ попеченiи о языкѣ. Она приводитъ его въ правила, вникаетъ въ составъ его и свойства, раскрываетъ его богатство, показываетъ силу, краткость, высоту, ясность, благородство, сладкозвучiе; установляетъ, опредѣляетъ, разверзаетъ, распространяетъ его; очищаетъ отъ вводимыхъ въ него несвойственностей; хранитъ его чистоту, важность, глубокомыслiе, и сими средствами полагаетъ твердое основанiе словесности, наукамъ и просвѣщенiю; ибо, безъ знанiя языка все молчитъ: самое острое понятiе, самый глубокiй умъ, самое рѣдкое дарованiе, не могутъ безъ него быть совершенны, не могутъ, какъ заключенный въ корѣ алмазъ, ни блистать, ни нравиться, ни наставлять, ни производить» [Труды РА I, 34-35]. Александр соблаговолил дать положительный ответ, однако бюджет на текущий год был уже сверстан, и новый устав и штаты вместе с финансированием были узаконены лишь в 1818 году. Если материальное положение Академии упрочилось, то с молодыми талантами дело обстояло гораздо хуже. «Въ воображенiи Шишкова рисовалась академiя, члены которой, всѣ до единаго, занимались бы славянскимъ корнесловiемъ и пересоздавали русскiй литературный языкъ, обогащая его славянизмами, къ пользѣ и удовольствiю молодыхъ писателей и всего читающаго общества» [Сухомлинов VII, 220-221]. Но где 166 найти работников для исполнения этих грандиозных планов? Из процитированного доклада Шишкова следует, что главная задача Российской академии заключалась в том, чтобы «утвердить правила языка». Как это понимать? Правила литературного языка утверждаются путем создания произведений, имеющих нормативный характер, а именно: грамматики, словаря и риторики, а затем «распространяются» посредством школьного обучения. Сочинение таких произведений требует основательной предварительной работы по исследованию памятников письменности, начиная с древнейших и кончая современными, созданию словарной картотеки, теоретической разработке принципов грамматического, лексикографического и стилистического описания языка. Для такой работы потребны люди, обладающие профессиональными знаниями в области языкознания, однако взять таких людей было неоткуда, к тому же президент Академии еще не осознавал сложности задачи и при заполнении штатов руководствовался теми же принципами, какими руководствовалась в свое время княгиня Дашкова, о чем ясно свидетельствует список членов Академии, принятых с 1818 по 1841 год. Частью это духовные лица: Филарет (Дроздов), Иннокентий (Смирнов), Серафим (Глаголевский), Григорий (Посников), Поликарп (Гайтанников), Иннокентий (Борисов), Филарет (Амфитеатров), протоиерей И. С. Кочетов, протоиерей Г. И. Мансветов, протоиерей А. И. Малов, протопресвитер В. Б. Бажанов; каждый из них обладал обширной ученостью, бесспорными литературными дарованиями, многие были профессорами духовных школ, занимали важные и многотрудные должности, но именно в силу этого не могли быть академическими работниками. Частью это были писатели: бывшие враги Шишкова из «Арзамаса» В. А. Жуковский (с 1818 г.), А. Ф. Воейков (с 1819 г.), А. С. Пушкин (с 1832 г.), П. А. Вяземский (с 1839 г.), а также П. А. Ширинский-Шихматов (с 1828 г.), П. А. Катенин, М. Н. Загоскин, Д. И. Языков, В. И. Панаев ( все с 1833 г.). Никому в голову не придет сомневаться в исключительных или просто замечательных литературных дарованиях всех этих лиц; оценить сделанную работу, внести предложения, высказать мнения они могли, но к систематической академической работе и они едва ли были пригодны. Наряду с этими выдающимися писателями и поэтами в члены Академии были приняты и некоторые посредственные писатели, журналисты и историки-любители вроде П. П. Свиньина, Б. М. Федорова, А. Ф. Малиновского и даже бездарные графоманы типа М. Е. Лобанова. Частью это было высшее чиновничество: М. М. Сперанский, Д. Н. Блудов, С. С. Уваров, Д. В. Дашков, В. А. Поленов; хотя они и были известны литературными сочинениями, но государственная служба не давала им возможности вести академическую работу. Частью это были генералы, адмиралы и другие военные люди, которые могли быть полезны, например, при составлении словаря как знатоки военного дела, но не более того: Н. С. Мордвинов, А. П. Ермолов, А. В. Казадаев, В. Б. Броневский, И. А. Вельяминов; некоторые из них стали крупными историками (А. И. Михайловский-Данилевский). Частью это были историки: Н. М. Карамзин 67 , С. В. Руссов, К. И. Арсеньев, П. Г. Бутков, отличившиеся историческими исследованиями, но не подготовленные к лингвистической работе. Ближе всего к решению академических задач подходили профессоры разных университетов, но и то лишь в узкой области своей специальности; тех же, кого можно было бы хотя бы с натяжкой назвать языковедом, вообще не было: А. И. Стойкович (профессор физики Харьковского университета), П. А. Загорский (профессор Медикохирургической академии), Д. С. Чижов (профессор математики Педагогического 167 института), В. М. Перевощиков (профессор словесности Дерптского университета), М. П. Погодин (профессор истории Московского университета) 68 . На этом фоне выделяются два лица: Д. М. Княжевич и особенно резко — А. Х. Востоков. Дмитрий Максимович Княжевич (1788-1844) входил в дружеский кружок любителей наук и литературы (Измайлов, Беницкий, Милонов, Греч и др.), с 1809 г. начал печататься в «Цветнике» и «Санкт-Петербургском Вестнике»; в «Журнале Соревнователей Просвещения и Благотворения» поместил филологическое исследование о синонимах русского языка; в 1820-1821 гг. выпустил «Подарок на святки», а в 1822 г. издал «Полное собрание русских пословиц и поговорок»; в 1822 и 1823 гг. издавал литературные прибавления к «Сыну Отечества» — «Библиотеку для Чтения», где, будучи знатоком немецкого языка, публиковал переводы лучших немецких писателей; в 1837 г. он был избран в члены Российской академии и участвовал в трудах по составлению словаря русского языка. Александр Христофорович Востоков (1781-1864) учился в сухопутном шляхетском корпус, но вследствие заикания был переведен в Академию художеств; однако его влекло к себе не искусство, а литература: с 13 лет он писал стихи. В 1801 г. он стал членом Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, в журналах которого появляются его первые стихотворения, которые впоследствии были им изданы под заглавием: «Опыты лирические» (СПб., 1805-06. Ч. 1-2), впрочем, не обладавшие большими художественными достоинствами. В 1803 г. Востоков был назначен помощником библиотекаря в Академии художеств; в 1815 г. помощником хранителя в Императорскую Публичную библиотеку. К этому времени ясно определилось его призвание языковеда. Еще в 1808 г. он присоединил к «Краткому руководству к российской грамматике» И. Борна несколько примечаний, а в 1820 г. Востоков создал труд, принесший ему европейскую известность: «Рассуждение о славянском языке, служащее введением к грамматике сего языка», ставшее началом сравнительно-исторического языкознания в России. Затем он занимался описанием рукописей киевского митрополита Евгения, описанием Лаврентьевского списка летописи, рукописи XIII Слов св. Григория Богослова (XI в.), Супрасльской рукописи, Римского палимпсеста, Псалтири XIII в., Евангелия XIII в., Триоди цветной 1374 г. и многих других рукописей. В 1827 г. Востоковым опубликована статья «Грамматические объяснения на три статьи фрейзингенской рукописи», содержащая безукоризненное издание текста и точные грамматические наблюдения. В 1824 г. Востоков прешел на службу графу Н. П. Румянцеву и занялся описанием рукописей его собрания, которое после смерти графа поступило в казну, а Востоков в 1831 г. был назначен старшим библиотекарем Румянцевского музея. В этом же году Востоков издал две грамматики: «Сокращенная русская грамматика» и «Русская грамматика, по начертанию сокращенной грамматики полнее изложенная», ставшие гимназическими учебниками. В 1842 г. вышло «Описание русских и славянских рукописей Румянцевского музеума», сделавшее эпоху в русской археографии, так как только после этого изучение древней русской словесности было поставлено на твердую источниковедческую почву. В 1843 г. Востоков издал еще один важный труд: «Остромирово Евангелие с приложением греческого текста евангелий и с грамматическими объяснениями», ставший образцом научного издания памятников письменности. После преобразования Российской академии во II Отделение Императорской Академии наук Востоков занялся словарной работой. В 1847 г. вышел под его редакцией «Словарь церковно-славянского и русского языка», в 1852 г. — «Опыт областного великорусского языка», в 1858-1861 гг. — «Словарь церковнославянского языка», который вместе с «Грамматикой церковно-славянского языка» 168 (1863 г.) стал фундаментальным вкладом в русское историческое языкознание. К сожалению, неизданным остался плод многолетних усилий Востокова — «Славянорусский этимологический словарь». 8 февраля 1864 г. Востоков скончался и был похоронен в Петербурге на Волковом кладбище. Признание научных заслуг Востокова выразилось в том, что он был избран доктором философии Тюбингенского университета, академиком Российской академии, членом русского отделения Копенгагенского общества северных антиквариев, доктором Пражского университета, почетным членом Общества истории и древностей юго-славянских, членом Общества сербской словесности, почетным профессором Московского и Харьковского университетов. Труды Востокова были изданы академиком И. И. Срезневским в книге «Филологические наблюдения А. X. Востокова" (СПб., 1865), там же дана оценка научного значения исследований Востокова, которой мы и воспользуемся. К изучению славянских древностей Востоков пристрастился в тесном кружке членов Вольного общества любителей словесности, наук и художеств, все свободное от службы время посвящая изучению древних языков. Веяния времени не обошли и Востокова — он с 1807 года начал заниматься сравнительным изучением языков, плодом чего стал рукописный труд под названием «Этимологическое словоросписание». Вот как понимал Востоков задачи этого словаря: «Я знаю, сколько предметъ сей запутанъ, знаю, что этимологiю называютъ безполезнымъ знанiемъ, служащимъ только къ удовлетворенiю пустаго любопытства. Но нельзя ли, руководствуясь осторожностью и за разборомъ мелочей не теряя никогда изъ виду цѣлаго, пройти въ этимологiи, правда, не далеко, но за то надежно, извлечь изъ сего хаоса столько, по крайней мѣрѣ, свѣту, сколько нужно для основательнаго и философическаго словознанiя? Моя цѣль <…> была, чтобъ, утвердивъ, если можно, историческими и логическими доказательствами словопроизводство Россiйскаго языка, пояснить сiю историческую часть грамматики для будущихъ нашихъ лексикографовъ и пресечь чрезъ то единожды навсегда всякiя произвольныя и неосновательныя словопроизведенiя, какихъ у насъ немало выкидывала въ свѣтъ самоумная неученостъ или всеугадывающая полуученость» [Срезневский 1865, VI]. Не исключено, что под «самоумной неученостью или всеугадывающей полуученостью» Востоков имел в виду Шишкова, книга которого, наделавшее столько шума «Рассуждение о старом и новом слоге», едва ли была ему неизвестна. Может быть, самое замечательное заключается в том, что в этом еще несовершенном этимологическом словаре мы находим зачатки правильной сопоставительной методологии: «Bмѣсто обыкновеннаго азбучнаго, предположилъ я себѣ естественнѣйшiй органическiй порядокъ. Напередъ гласныя а, я, е, ѣ, и, ю, у, о. Отъ нихъ переходъ къ губнымъ согласнымъ в, ф, п, б, м. Отъ сихъ къ язычнымъ н, л, р и такъ далѣе къ зубнымъ, поднебнымъ и гортаннымъ с, т, д, ц, з, ж, г, к, х, ш, ч, щ. Такимъ образомъ гораздо очевиднѣе будетъ измѣненiе начальныхъ (initiales) съ одной буквы въ другую, какое терпятъ слова отъ времени и употребленiя. Измѣненiе cie или мѣна бываетъ, естественно, только между тѣми буквами, кои состоятъ въ органическомъ сродствѣ, напр. б перемѣняется на в, п, м, ф и обратно, а не на к, с, х, либо д, т, с, з, ж, кои между собою только заимствуются» [Срезневский 1865, VII]. Сравнительный анализ слов должен начинаться не столько со значения сопоставляемых слов, сколько с установления тождества их звукового облика и с установления закономерных изменений составляющих его фонем. Этот словарик стал прологом к более основательному труду Востокова — «Русскому этимологическому словарю». 169 В эти же годы Востоков штудирует, переводит и пишет примечания к работам Йозефа Добровского и самостоятельно изучает язык Слова о полку Игореве и Изборника 1076 г. (по копии, подаренной ему А. И. Ермолаевым). Результатом этого изучения явилось установление различий между древнецерковнославянским и древнерусским языком, установление звукового значения «глухих» гласных Ъ и Ь, причем в последнем случае факт краткости этих гласных установлен благодаря правильной сравнительной процедуре: «О первоначальномъ же употребленiи сей буквы осмѣлюсь я здѣсь предложить свою догадку: Буква Ъ писалась (по крайней мѣрѣ должна была писаться) только вмѣсто краткой гласной или, лучше сказать, полугласной, соотвѣтствующей, может быть, Еврейскому шева и Французскому е muet, <…> которую едва слышно было въ произношенiи, напр. плъкъ, пръстъ, пръвый, длъго. Въ нынѣшнемъ Богемскомъ cie произношенiе еще осталось, ибо слова hrb (горбь), drž (держи) и проч., кои пишутся безъ гласныхъ, нельзя однако выговорить безъ того, чтобы не была слышна въ нихъ сiя полугласная, почти такъ: гырбъ, дыржъ; и хотя сiя потаенная гласная короче другихъ гласныхъ, однако въ стихахъ она, подобно имъ, дѣлаетъ особливый слогъ» [Цит. по: Срезневский 1865, XIX-XX]. Судьба полугласной Ъ была разной по славянским языкам: «Россiяне превращаютъ Ъ въ О, Иллирiйцы въ А, Поляки, Богемцы и другiе въ У, либо въ Е, напримѣръ: Русск. во Иллир. ва Польск. ве Богемск. ве ко ка ку ке со са зе се» [Цит. по: Срезневский 1865, XX]. В 1814 г. Востоков благодаря помощи А. И. Ермолаева получает доступ в Императорскую Публичную библиотеку, здесь открывает для себя рукопись Остромирова евангелия 1056-1057 гг. и начинает ее исследовать. Очень характерна научная метода этого исследования, о чем Востоков писал председателю Московского общества любителей словесности А. А. Прокоповичу-Антонскому: «Пока источники мои ограничивались печатными книгами и наслышкою живаго языка, ревностно занялся я своею лексикографiею (т. е. словопроизводнымъ словаремъ): ...но когда случай привелъ меня увидѣтъ старинныя рукописи Славенскiя, а также и нѣкоторыя старопечатныя книги, и въ нихъ правописанiе, словоокончанiя и обороты, во многомъ отличные оть употребительныхъ въ позднѣйшемъ языкѣ; я тогда убѣдился въ необходимости заняться сперва грамматикою, т. е. изслѣдованiемъ и показанiемъ свойствъ языка и различныхъ его формъ, съ измѣненiями, какимъ подвергались формы ciи въ продолженiи столѣтiй въ Россiи и въ другихъ земляхъ Славенскихъ» [Цит. по: Срезневский 1865, XXI-XXII]. Здесь ключевое слово — это форма: исследование форм, звуковых и грамматических, их закономерных изменений во времени и пространстве должно предшествовать изучению истории слов. Именно в этом, то есть в истории форм славянского языка состояли главные открытия Востокова, получившие отражение в его знаменитом «Рассуждении о славянском языке» (1821 г.). Здесь установлены: а) единство славянcкого языка в эпоху Кирилла и Мефодия и его диалектные различия; б) звуковое значение полугласных Ъ и Ь и «юсов»; в) сочетаемость заднеязычных и шипящих согласных; г) происхождение полных прилагательных из сочетания кратких с указательными местоимениями è, ÿ, ¬; д) отсутствие в древнем славянском языке деепричастия; е) наличие особого достигательного наклонения (супина). Все это стало абсолютной новостью не только для русских, но и европейских ученых: «Добровскiй познакомился съ Разсужденiемъ Востокова тогда, какъ уже была имъ отпечатана бòльшая половина первой части его книги Institutiones linguae Slavicae dialecti veteris. Важность наблюденiй и вѣрность выводовъ такъ поразила Добровскаго, 170 что, хотя слишкомъ 20 листовъ его книги были готовы къ выпуску въ свѣтъ, онъ хотѣлъ прекратить печатанiе и начать вновь перерабатывать свой трудъ по указанiямъ Востокова. Только, въ слѣдствiе усильныхъ убѣжденiй Копитара, Добровскiй рѣшился продолжать печатанiе. Institutiones Добровскаго изданы были въ 1822 году, какъ вещь отсталая, хотя по многимъ частямъ содержанiя и очень важная» [Срезневский 1865, 17]. Шишков сумел оценить познания Востокова в славянском языке и предложил избрать его в члены Российской академии, но для себя, для своих исследований, увы, выводов из «Рассуждения» не сделал. Избранный в Российскую академию, Востоков вернулся к работе над словопроизводным этимологическим словарем русского языка, поддерживаемый, с одной стороны, заботами Академии о словаре, с другой стороны, «недовольствомъ, возбуждаемымъ въ немъ работами президента Россiйской Академии А. С. Шишкова и другихъ членовъ» [Срезневский 1865, XLIV]. Этот словарь не был закончен, он и не мог быть закончен в то время, в нем много противоречий, тем не менее этот словарь интересен с исторической точки зрения. «Въ него должны были войти слова Русскiя, общiя, техническiя, простонародныя, областныя, Церковно-Славянскiя; каждое должно было быть объяснено подробно въ разныхь оттѣнкахъ значенiя, каждое чѣмъ нибудь замечательное употребленiе слова должно было быть засвидѣтельствовано выписками и ссылками на источники» [Срезневский 1865, XLIV]. Это, конечно, скорее принципы составления исторического, а не словопроизводного в собственном смысле слова словаря. Заключая, нельзя не согласиться со словами Срезневского о главных научных заслугах Востокова: «Hи кѣмъ не предупрежденный, самъ собою попавшiй на прямую дорогу, въ то время, когда и на западѣ Европы еще не чуялось свѣжее дыханье новаго историческаго направленiя филологiи и языкознанiя, Востоковъ сдѣлалъ рядъ открытiй, которыя должны были измѣнить понятiя о Славянскомъ языкѣ, до толѣ господствовавшiя. Этими открытiями объяснились коренные признаки древняго Церковно-Славянскаго языка, какъ одного изъ древнѣйшихъ проявленiй общаго языка всѣхъ Славянъ, и вмѣстѣ съ тѣмъ угаданы отличительные признаки постепенныхъ видоизмѣненiй Славянскихъ нарѣчiй при ихъ переходѣ отъ строя древняго къ новому. Взглядъ Востокова былъ до такой степени новъ и глубокъ, что не только тогда, когда онъ былъ заявленъ и доказанъ въ первый разъ, въ 1820 году, но и послѣ, онъ не былъ вполнѣ усвоенъ даже такими представителями Славянской филологiи, каковы были Копитаръ и Шафарикъ. Этимъ взглядомъ на судьбы Славянскаго языка, сошедшимся съ послѣдовавшими открытiями западно-Европейскихъ филологовъ, Востоковъ положилъ прочное основанiе Славянской филологiи, какъ самостоятельной отрасли филогогическихъ изслѣдованiй: всѣ Славянскiе филологи должны были сдѣлаться его послѣдователями или остаться въ числѣ отсталыхъ. Шагъ незабвенный: его одного было бы достаточно, что бы поставить Востокова въ ряду великихъ подвижниковъ науки. Нельзя забыть и другихъ заслугъ Востокова. Требованiя филологiи, особенно въ отношенiи къ сравнительному языкознанiю теперь расширились, но не измѣнили значенiя прiемовъ, принятыхъ Востоковымъ для своихъ работъ. Думаю, что и по прiемамъ, которыхъ Востоковъ держался въ своихъ изслѣдованiяхъ, онъ остается въ томъ, что имъ написано, незамѣнимымъ руководителемъ. Онъ увлекался мечтою въ поэзiи, но не въ дѣлахъ науки. Онъ постоянно почерпалъ данныя для соображенiй изъ памятниковъ языка, почерпалъ исчерпывая, на сколько гдѣ было нужно, и не позволялъ себѣ ни какихъ произвольныхъ домысловъ. Вотъ почему къ его трудамъ можно обращаться какъ къ самимъ источникамъ. Вотъ по чему тотъ, кто хочетъ работать для науки съ такою же пользою 171 какъ Востоковъ, долженъ работать какъ работалъ онъ, учиться у него, изучать его» [Срезневский 1865, LV-LVI]. Мы привели столь подробные сведения о Востокове с той целью, чтобы на фоне тех достижений, которые русская наука имела в лице Александра Христофоровича, показать бесплодность тех усилий, которые предпринял Шишков на ниве сравнительного изучения языков (см. во втором разделе этой главы), и несостоятельность его притязаний на руководство русской филологической наукой. Российской академии достаточно было в то время иметь одного Востокова и несколько воспитанных им сотрудников, чтобы она вписала свое имя золотыми буквами в историю русского языкознания, однако не случайно Академию называли «шишковской». В отношении Шишкова к Востокову заметна начальственнопокровительственная нотка; предложив избрать Востокова в Академию, Шишков хотел видеть в нем исполнительного работника по своему корнесловию, о чем и писал в личном письме: «Я радуюсь, что Академія пріобрѣтаетъ въ васъ члена охотно упражняющагося въ изслѣдованіяхъ отечественнаго языка. Безъ сомнѣнія вы не отречетесь вникнуть въ правила, которыми она руководствуется, и какъ вашими примѣчаніями приносить пользу, такъ и ея примѣчаніями пользоваться. Основательное разсужденiе о языкѣ требуетъ многихъ объясненiй и доказательствъ. Наука сiя едва ли не обширнѣе всѣхъ наукъ. Если вы хотите вмѣстѣ съ академiею посвятить себя полезному упражненiю, то я доставлю вамъ всѣ доселѣ по ceй части произведенные ею труды какъ печатные, такъ и рукописные. Прочитайте со вниманiемъ, войдите въ судъ ея и намѣренiе; будьте откровенны въ вашихъ примѣчанiяхъ, равно и внимательны къ ея примѣчанiямъ. Я увѣренъ, что вы не послѣдуете симъ писарямъ-невѣждамъ, которые безъ всякаго разсужденiя основываютъ знанiе свое на одномъ только крикѣ или на скоропоспѣшномъ заключенiи о томъ, о чемъ надобно сто разъ и поговорить и подумать. Академiя занимается нынѣ опытомъ словаря по корнямъ. Я бы желалъ, чтобы вы приняли въ этомъ важномъ трудѣ искреннее участiе. Можетъ быть, вы и примете, если поприлежнѣе прочитаете Академическiя извѣстiя, и все то, что о семъ написано; вещь эта не такая, чтобы, прочитавъ о ней поверхностно или вскользь, можно было достаточно ее обнять. Я говорю это по опыту. Болѣе тридцати лѣтъ, какъ я обратилъ на то мое вниманiе и что сначала казалось мнѣ какъ бы непроницаемымъ мракомъ покрытое, въ томъ нынѣ, тысячами доказательствъ убѣжденный, вижу я неоспоримыя математическiя истины. Я нимало не сомнѣваюсь, чтобы вы не увѣрились въ томъ, когда хорошенько вникните; примитесь, и я ручаюсь, что вы въ семъ упражненiи отчасу болѣе находить будете удовольствiе» [Востоков 1873, XXXVXXXVI]. Однако Востоков едва ли уверился в «математических истинах» Шишкова и пытался идти своим путем, хотя и мало продвинулся в отношении собственно словопроизводства. В ответном письме, преисполненном учтивой благодарности за избрание в сословие академиков, просматривается несколько прохладное или даже ироничное отношение Востокова к корнесловным изысканиям Шишкова: «В<а>ше П<ревосходительст>во конечно изволили видѣть изъ письма того, какими путями я шелъ и какими правилами руководствовался въ упражненіяхъ моихъ по части языка. Примѣчанія и совѣты почтеннѣйшихъ сочленовъ моихъ въ Россійской Академіи послужатъ мнѣ вѣрнѣйшимъ свѣтильникомъ къ озаренію пути толикими преткновеніями исполненнаго. Благодарю васъ при семъ особенно за любопытныя замѣчанія о словопроизводствѣ, коими В<аш>е П<ревосходительст>во изволили почтить меня въ письмѣ Вашемъ. <…>. Я съ удовольствіемъ и съ пользою для себя читаю въ Извѣстіяхъ Россійской Академіи глубокія изслѣдованія В<аше>го 172 П<превосходительств>а по части словопроизводства. Съ нетерпѣніемъ жду того времени, когда мнѣ позволено будетъ въ засѣданіяхъ Академіи наслаждаться слушаніемъ бесѣды почтенныхъ моихъ сочленовъ о семъ любимомъ для меня предметѣ» [Востоков 1873, XXXVIII]. О слабости и недееспособности академических сил красноречиво свидетельствует такой факт. В Академии был создан особый комитет для оценки поступающих рукописей от литераторов, нуждавшихся в вспомоществовании для напечатания своих произведений, однако тут-то и обнаружился недостаток старческих сил, о чем Шишков пожаловался в письме И. И. Дмитриеву от 23 декабря 1821 г.: «Признаться должно, что комитетъ сей мало къ общему дѣлу усердствуетъ. Вотъ уже болѣе года, какъ онъ учрежденъ, но еще ни одной строки отъ него въ Академiю не поступило. Даже и на сей отданный ему на разсмотрѣнiе переводъ («Георгики» Вергилия в переводе Раича — А. К.) не было никакого отвѣта. Многiе изъ членовъ, составляющихъ оный, никогда не ѣздятъ въ Академiю; а какъ я положилъ себѣ за правило однимъ моимъ лицемъ безъ общаго согласiя ничего не дѣлать, то и идетъ у насъ медленно» [Шишков 1870, 2, 359-360]. Не сумев найти квалифицированных сотрудников среди соотечественников (и не обратив должного внимания на Востокова), Шишков «обратился къ своимъ соплеменникамъ — къ южнымъ и западнымъ славянамъ, отыскивая между ними ученыхъ и писателей, сочувствующихъ его стремленіямъ и готовыхъ переселиться въ Россію» [Сухомлинов VII, 223]. Еще во время заграничного похода Шишков в Праге познакомился с аббатом Йозефом Добровским, создававшим тогда грамматику церковнославянского языка. Став президентом Российской академии, Шишков стал вынашивать мысль о сотрудничестве всех славянских ученых в деле изучения славянских языков и литератур. По его предложению в почетные члены Академии были избраны поляк Богумил Линде, чехи Йозеф Добровский, Вацлав Ганка, Ян Негедли. Через их посредничество Шишков завел сношения с Игнатием Раковецким, Лазарем Милетичем, Иосифом Юнгманом, Вуком Караджичем; он вел с ними переписку, посылал в Вену и Прагу издания Российской академии, мечтал об открытии кафедр славянской филологии в Московском и других университетах. Дабы положить твердое основание славянской филологии, Шишков считал важным делом заведение Славянской библиотеки, «въ которой были собраны памятники литературы по всѣмъ славянскимъ нарѣчіямъ и вообще всѣ книги, относящіяся къ славяновѣдѣнію, и — приглашенiе въ Россiю соплеменныхъ намъ славянскихъ ученыхъ» [Сухомлинов VII, 229]. Были приглашены Ганка, Шафарик и Челаковский, но перейти на русскую службу по разным обстоятельствам, в основном из страха перед неизвестностью жизни в России, не решились, да и в Петербурге князь К. А. Ливен, сменивший Шишкова на посту министра просвещения в 1828 г., уже не сочувствовал идее заведения славянских кафедр в русских университетах; не последнюю роль в этой неудаче сыграли внешние факторы: в России в 1831 г. свирепствовала холера, а в Польше началось восстание. Тем не менее Шишков от имени Академии щедро наделял славянских ученых денежными пособиями для продолжения научных работ, для приобретения рукописей, для проведения археографических экпедиций и издания трудов. Правда, нельзя не заметить и того, что Шишков в выборе сотрудников не всегда был на высоте; податливый на лесть, он приближал к себе довольно сомнительные личности вроде «юркого» Ганки, тогда как некоторые настоящие ученые (Добровский, Востоков) вежливо, но уклонялись от сотрудничества с Академией. «Считая соплеменныхъ намъ славянскихъ ученыхъ, по роду ихъ занятiй, членами российской академiи, но находящимися — до поры, до времени — вдали отъ нея, Шишковъ поощрялъ труды ихъ наградами, предназначенными только для лицъ, 173 занимающихся разработкою отечественнаго языка и словесности. Россiйская академiя наградила золотою медалью: Шафарика, Ганку, Копитара, Юнгмана, Колара; Караджичу присуждена была серебряная медаль, т. е. та же самая награда, которую получилъ Калайдовичъ за изданiе памятниковъ русской словесности XII вѣка» [Сухомлинов VII, 235]. В попытках объединения научных сил Шишков вошел в переписку с Лондонским Королевским научным обществом и Эдинбургским университетом; отправляя им академические «Известия» и указывая на единство происхождения всех языков, он призывал совместно заняться одним общим делом, но, кажется, не получил никакого ответа. Так было положено начало славяноведению в России, так началось общение русских ученых с учеными иных славянских народов. Шишкову не удалось осуществить свои проекты: в русских университетах не были основаны кафедры славяноведения, не было создано и Славянское отделение в составе Российской академии; «но не безслѣднымъ метеоромъ пронесся вопросъ, выдвинутый президентомъ Россійской Академіи, въ исторіи русскаго просвѣщенія: вопросъ этотъ, послѣ Шишкова, былъ на-столько очередной, что второму наследнику Шишкова, Уварову, досталась не трудная задача — повторить знаменитаго адмирала въ университетскомъ уставѣ 1835 года и въ учрежденіи 2-го Отдѣленія Императорской Академіи наукъ. Лѣтопись русскаго просвѣщенія, исторія русской науки, не позабудутъ “честнаго министра”, какъ привѣтствовалъ Шишкова Пушкинъ» [Кочубинский 1888, 323-324; подробно о становлении славяноведения в России, о призвании западно- и южнославянских ученых см. здесь же, с. 216-324, а также: Ягич 1910, 280-294]. 2 Сравнительному изучению языков А. С. Шишков посвятил целый ряд работ, однако с сожалением приходится признать, что их уровень таков, что ныне они не имеют никакого научного значения, поэтому и обзор их будет весьма кратким. Источники. Интерес к сравнительному языкознанию вылился у Шишкова, вопервых, в переиздание словаря Палласа под названием «Собрания языков и наречий, с примечаниями на оные» (1830-1832 гг.; переиздано в Собр. соч., ч. XV-XVI) и, вовторых, в собственные сочинения: «Опыт рассуждения о первоначалии, единстве и разности языков, основанный на исследовании оных» (1817 и 1822 гг.), «Сравнение Краинского наречия с Российским, взятым собственно за славенский язык» (1817 г.), «Нечто о единстве происхождения или сходстве языков» (1829 г., переиздано в Собр. Соч., ч. XIII), «Опыт всеобщего словаря, или Собрание на разных языках слов, имеющих одинакий корень и одинакое значение, из чего явствует, что все языки происходят от первобытного языка, и не иное что суть, как отдаленные наречия оного» (1829 г., переиздано в Собр. Соч., ч. XIII). «Собрания языков и наречий, с примечаниями на оные» (1830-1832 гг.; переиздано в Собр. соч., ч. XV-XVI). Отдельные замечания на эту тему содержатся и в других сочинениях Шишкова. Кроме того, Шишковым был переведен и опубликован ряд статей иностранных авторов, в которых также обсуждалась проблема родства языков. Перейдем к обзору этих работ. В содержании этих работ присутствуют, с одной стороны, некие общие соображения о родственных отношениях между языками мира, с другой, — попытки эмпирического обоснования этих соображений лингвистическими данными. Мысль о былом единстве всех языков для Шишкова, как для христианина, вытекала из его безусловного доверия к библейскому повествованию о том, что некогда на всей земле был «один народ, и один у всех язык» (Быт. 11: 6); этим языком не мог 174 быть ни греческий, ни еврейский, ни халдейский; у этого языка и народа не было имени, так как сама нужда в имени возникает тогда, когда есть другой народ народ и другой язык, а это стало возможным лишь после разделения народа на несколько народов и после того, как общий им язык стал изменяться особым у каждого народа образом по мере расселения народов по лицу земли [см.: Шишков 1817б, 2-3]. Мысль о другом, о Ты как необходимом условии самопознания Я и именования себя вполне диалектична. Не исключено, впрочем, что эта мысль была усвоена Шишковым из европейской литературы: в 1807 году была издана книга географа и путешественника Конрада Мальтебрена «Описание Польши» (Malte-Brun. Tableau de la Pologne. Pr., 1807), фрагменты которой Шишков перевел и издал в 1822 году. Познакомившись с литовским языком, Мальтебрен с удивлением обнаружил его сходство с латинским, греческим и славянским и сделал вывод об их происхождении из общего первобытного языка: «Примѣтимъ въ началѣ, что у пришедшихъ изъ Азіи въ Европу переселенцевъ былъ безсомнѣнія общій языкъ, языкъ Яфетическій который по разсѣяніи первыхъ Европейскихъ народовъ, раздѣлился на многія нарѣчія, сдѣлавшіяся въ свою очередь особыми языками, таковыми, какъ Греческій, Славенскій, Готскій, Кельтскій. Изъ сего начала, признаваемаго сѣверными словоискусниками и любителями древности, слѣдуетъ, что въ двухъ Яфетическихъ нарѣчіяхъ напримѣръ въ Латинскомъ и Литовскомъ, могутъ встрѣчаться многія сходства въ словахъ и реченіяхъ безъ всякой надобности предполагать какое либо взаимное сообщеніе между употребляющими ихъ народами. Сіи сходства суть остатки языка первобытнаго, какимъ говорили первые потомки Яфетовы, и который столько же не былъ Кельтскій, сколько Готскій или Греческій» [Шишков 1827, 1-2]. В акте образования слов действуют две независимые, но взаимосвязанные силы человека — чувства и ум: первое получает впечатление от внешнего мира, второй осуществляет акт их понимания и собственно именования. Первые имена первого человека не могли быть ничем иным, как звукоподражанием; эта идея была, конечно, не нова — ее можно найти у Бросса, Гердера, Кур де Жебелена, Шишков же «только упрощаетъ эти идеи, какъ это свойственно вообще любителямъ, и видитъ въ звукоподражаніи единственный древнѣйшій источникъ языка» [Булич 1904, 525]. В начале статьи он пишет: «Часто природа была его учительницею: онъ, вслушиваясь въ различные гласы ея, старался подражать имъ. Напримѣръ услыша, что птица повторяетъ голосъ ку, назвалъ ее сперва куку, а потомъ въ послѣдствіи времени кукушка; или, примѣчая въ ударахъ, сопровождающихъ молнію, звуки грр, и въ преломленіи дерева звукъ трр, сталъ выражать ихъ гортанью своею, и для объясненія сихъ дѣйствій природы можетъ быть съ начала говорилъ: чу! грр, или чy! трр, а потомъ изъ сего чу сдѣлалъ чуять, чую, чухать, чутье, чувствовать, и проч.» [Шишков 1817б, 7]. От первой четы произошел многочисленный народ, и «доколѣ народъ сей пребывалъ неразлучно въ одномъ краю свѣта, до тѣхъ поръ имѣлъ одинъ общій языкъ, и сей-то языкъ, праотецъ всѣхъ языковъ, есть первобытный» [Шишков 1817б, 9]. Умножение народа привело к его разделению и расселению по лицу земли, что в свою очередь стало причиной изменения превобытного языка и его последующего разделения на народные языки. Эта типичная логическая ошибка «после этого значит вследствие этого» будет повторяться в научной литературе вплоть до наших дней, разумеется, без всякого влияния Шишкова. Таким образом, «первобытный языкъ исчезъ самъ по себѣ, но существуетъ во всѣхъ языкахъ, въ иныхъ болѣе, въ иныхъ менше. Онъ существуетъ въ нихъ не словами своими, но корнями, изъ которыхъ каждый языкъ произвелъ свои вѣтви» [Шишков 175 1822, 76-77]. Здесь Шишков вплотную подошел к открытию такого понятия, как праформа, или архетип, к которому можно возвести все существующие однокоренные слова родственных языков. Он пишет, что если «корень въ разныхъ языкахъ одинъ и тотъ-же, то и вѣтви, произведенныя изъ него, сколько бы ни были особеннымъ выговоромъ и значенїями различны, но всѣ вообще сохраняютъ въ себѣ первоначальное понятїе, присоединенное къ корню, отъ котораго онѣ произошли; или, естьли переходятъ въ другое значенїе, то непремѣнно смежное съ первымъ. На семъ основанїи утверждается единство языковъ» [Шишков 1822, 100]. При этом корень слова остается неизменным или почти неизменным, тогда как меняется его окружение, названное Шишковым «наращением». Многие наблюдения Шишкова о жизни одного корня в разных родственных языках носят вполне дельный и справедливый характер. Различие между языками объясняется разными причинами, которые можно разделить на две группы: лексические и фонетические. Лексические причины суть следующие. 1. Число производных слов («ветвей», по Шишкову), произведенных от одного корня, в разных языках не одинаково: «Разность cїя бываетъ весьма велика, такъ что иной языкъ имѣетъ тысячу вѣтвей, когда другой не имѣетъ ихъ изъ тогоже корня болѣе десяти» [Шишков 1822, 126]. 2. Слова, выражающие одно и то же понятие, могут быть произведены от разных корней: ср. русск. облако и чеш. mracek, русск. зеленьщикъ и чеш. bylinář, русск. пощечина и чеш. pohlavek, «ибо ударъ по щекѣ или по головѣ есть почти одно и тоже» [Шишков 1822, 128]. Или: «Напримѣръ Руской говоритъ утка, Полякъ качка (kazhka), Боснякъ пловка (plovka). Всѣ трое разумѣютъ одну и туже птицу подъ сими именами; всѣ трое взяли ихъ изъ общаго имъ языка; но всѣ трое не понимаютъ другъ друга, потому что каждой изъ нихъ по особому соображенію своему далъ ей имя» [Шишков 1817в, 56]. 3. Слова, произведенные одинаковым образом, то есть с одинаковой внутренней формой, могут иметь разное лексическое значение; сравним: русск. бодливый относится только к рогатым животным, а чеш. bodlavý значит ‘колючий’, «поелику бости и колоть, есть одинакое дѣйствїе» [Шишков 1822, 109]; русск. отбой и франц. débat по внутренней форме тождественны, однако французское слово débat ‘спор’ имеет совершенно иное лексическое значение, нежели русское отбой. «Французъ изъ своего battre и Англичанинъ изъ своего to beat, оба произвели вѣтвь bat, но Французъ разумѣетъ подъ нею рыбїй хвостъ, а Англичанинъ летучую мышь или нетопыря. Одинъ заключающееся въ глаголахъ ихъ (battre и beat) коренное понятїе (бить) обратилъ на рыбїй хвостъ, потому что рыба плавая или трепещась всегда имъ бьетъ; а другой на летучую мышь, потому что она летая бьетъ иногда крыльями человѣка по головѣ. Сей послѣднїй разумѣетъ еще подъ симъ палицу или пестъ, потому что первою бьютъ, а другимъ толкутъ, ибо бить и толочь разнятся только образомъ дѣйствїя, а не самымъ дѣйствиемъ» [Шишков 1822, 124-125]. Или еще: «Не всякому ли удивительно покажется, что люди однимъ языкомъ говорящіе, одни подъ словомъ запонки разумѣютъ то самое, что другіе подъ словомъ пряжки? Откуду cie смѣшеніе мыслей въ названіи одной вещи именемъ другой? Смежность понятій, сходство первоначальной мысли, оба сіи слова произведшей, есть тому причиною. Вникнемъ въ происхожденіе сихъ словъ, и тогда мы увидимъ, что сіе смѣшеніе оныхъ не есть нѣкое просто случившееся обстоятельство, но весьма естественное слѣдствіе человѣческаго размышленія. Пряжки и запонки суть имена произведенныя отъ глаголовъ сопрягаю и запинаю, изъ которыхъ первой значитъ соединяю что нибудь, второй препятствую чему нибудь. Сіи два понятія въ нѣкоторыхъ случаяхъ такъ смеживаются между собою, что составляютъ одно и тоже понятіе; ибо соединять или сопрягать два конца вмѣстѣ 176 есть тоже самое, что препятствовать или воспящать имъ расходиться врознь. Но запонка и пряжка, хотя суть разныя вещи, однако одно и тоже дѣйствіе исполняютъ: запонка, въ просторѣчіи застежка, есть вещь запинающая (т. е. мѣшающая, препятствующая, непозволяющая) двумъ стянутымъ ею пѣтлямъ расходиться: слѣдовательно сопрягающая ихъ. Пряжка есть вещь сопрягающая две клюши у башмака, или два конца у ремня: слѣдовательно запинающая, препятствующая имъ расходиться. Отсюду одинъ, видя въ дѣйствіи запинанія сопряженіе, а другой въ дѣйствіи сопряженія запинаніе, называетъ то пряжкою, что другой запонкою» [Шишков 1817в, 45-46]. Не отсюда ли следует вести начало контрастивной лингвистики? 4. Слова разных языков могут быть произведены от одного корня с помощью разных «окончаний» (т. е. суффиксов) и при том иметь разное значение: русск. стойло, лат. stabulum, итал. stalla, франц. étable, нем. stall «всѣ происходятъ отъ глагола стоять (или корня st), и слѣдовательно коренной смыслъ имѣютъ одинакой, то есть вообще означаютъ мѣсто, гдѣ стоятъ животныя; но въ вѣтвенномъ значенїи нѣсколько различествуютъ; а именно, иной (какъ то Нѣмецъ, Италїянецъ и Французъ) разумѣетъ подъ вѣтвїю своею (stall, stalla, étable) не точно стойло (то есть отгороженное въ конюшнѣ для одной лошади мѣсто), но всю конюшню или всякой скотной дворъ; а то, что мы называемъ стойло, Италїянецъ называетъ отъ тогоже корня именемъ posta 69 . Cie сходство или единство въ началахъ, то есть въ корнѣ или коренномъ значенїи, превращается при производствѣ изъ него вѣтвей въ великое несходство, по той причинѣ, что каждый народъ производитъ ихъ по своимъ соображенїямъ» [Шишков 1822, 156-157]. Или еще: словенск. perjasn, perjasniv — ласков, дружелюбив, приветлив; perjasnost — ласковость, приветливость». «Здесь человѣческій нравъ уподобленъ погодѣ. Мы по такомужъ подобію суровость, неласковость, называемъ пасмурностью» [Шишков 1817в, 50]. 5. Некоторые общие слова могли сохраниться в одном языке и совершенно истребиться в другом: если в польском сущ. rota ‘присяга’ сохранилось, то в русском сущ. рота 'клятва, присяга' и глаг. ротитися ‘клясться, присягать’ исчезли, хотя и известны памятникам древнерусской письменности. Все эти примеры и выводы совершенно справедливы. Подводя итог подобным разысканиям в другой работе, Шишков писал: «Разбираніе такимъ образомъ корней словъ безсомнѣнія послужило бы къ великой пользѣ а именно: 1-е къ открытію во всѣхъ языкахь сродства ихъ и происхожденія отъ единаго начала. 2-е къ основательнѣйшему познанію, какъ своего собственнаго, такъ и чужихъ языковъ. 3-е къ различенію кореннаго значенія съ вѣтвеннымъ, часто закрывающимъ оное. Чрезъ то въ словахъ познавалась бы произведшая ихъ мысль, а не просто присвоенное имъ не извѣстно откуда почерпнутое значеніе. 4-е чужеземныя названія не казались бы намъ такими, которыми мы изъ своего языка извлечь не можемъ, и принятое ихъ множество не дѣлало бы изъ него нѣкую дикую смѣсь, терпимую навыкомъ, не освѣщаемымъ лучами разсудка. Разумъ нашъ, вмѣсто слѣпой переимчивости, упражняясь изощрялся бы въ отыскиваніи къ обогащенію языка собственныхъ своихъ выраженій. 5-е словопроизводный словарь, вмѣстилище хода и силы языка, не именемъ однимъ, но самымъ дѣломъ былъ бы словопроизводный. 6-е наконецъ, правила языка, стихотворство, и вообще словесность, получили бы отъ того новую правильность, ясность и великолѣпіе» [Шишков 1829, 20-22]. Отсюда видно, что сравнительное изучение языков, отыскание их родства — это для Шишкова не самоцель, а средство для создания словопроизводного словаря, и мы должны признать, что без этого средства такой словарь создан быть не может. 177 Что касается фонетических причин различий между языками, то они у Шишкова сводятся к звуковым изменениям, прибавлениям, сокращениям и переставкам звуков: «Cie наиболѣе отъ того происходитъ, что человѣческій голосъ удобно измѣняется на множество звуковъ, и потому одно и тоже слово, переходя изъ ycтъ въ уста, мало по малу портится произношеніемъ, сокращеніемь или прибавленіемь составляющихъ оное буквъ, такъ что становится не похожимъ на самаго себя» [Шишков-1817б, 11]. Эта идея произвольного изменения, сокращения или прибавления «букв» стала роковой для Шишкова; вопрос о возможных закономерностях в изменениях звукового облика слова не был им даже поставлен. Отсюда насколько произволен характер этих изменений, настолько же произволен и способ сближения и установления родства слов разных языков. Если априорно принято, что все языки — родственники, все языки — потомки одного первобытного языка, то должны быть родственны и слова, выражающие одно и то же понятие. Так, слова, выражающие понятие «отец» на разных языках (рус. отец, готск. атта, серб. тата, нем. фатер, греч. патир, лат. патер, франц. пер, зырянск. бат и др.) родственны, потому что должны быть родственны, а различие в произношении «легко» объясняется «наращениями» в начале или конце слова, а также видоизменениями того, что Шишков признает корнем (ата, ату, ате, ат, ати, оте, аде, еде, е). Слова, выражающие понятие «день», изменялись одним из двух путей: 1) день, дiэна (по-литовски), дeiцъ (по-бретански), діесъ (по-латински), діорнодъ (по-вальски), джорно (по-итальянски), журъ (по-новофранцузски); 2) день, дань (серб.), діангъ (по-полабски), дагъ (по-нижне-германски), тагъ (погермански) [См.: Шишков 1822, 79-80]. Этими примерами Шишков хочет убедить читателя, что изменения совершались постепенно, что как бы ни отличались в произношении начало и конец цепи, между ними при достаточном количестве привлеченных языков всегда можно найти промежуточные звенья. Более того, Шишков справедливо полагает, что лингвистические данные могут пролить свет на саму историю расселения народов, то есть ставит вопрос и создании лингвистической географии, однако его методы установления родственных связей были настолько далеки от научных, что использование их могло бы привести к самым фантастическим результатам. При этом можно отметить одну характерную деталь, которая будет ясна из следующих примеров. Пример изменения: русск. пепелъ — чеш. popel. Пример сокращения: русск. волна — чеш. vlna. Пример растяжения: русск. сало — чеш. sádlo. Пример переставки: русск. долг — чеш. dluh. Нетрудно видеть, что изменениям у Шишкова подвергаются только инославянские слова, а русское слово является точкой отсчета этих изменений. Таким образом, как ни близко подошел Шишков к открытию понятия праформы, однако это открытие не состоялось. Как кажется, этому помешали три обстоятельства. Во-первых, Шишков не различал два феномена: народный (он же живой, разговорный, «материнский», этнический) язык и литературный (он же книжный, письменный, «отцовский») язык; при всей их взаимосвязанности это все же разные формы существования национального языка. Поскольку же русский литературный язык, в отличие от других славянских литературных языков, возник путем примыкания к церковнославянской литературно-языковой традиции и сохранил в себе много архаичной лексики, то Шишкову и показалось, что русский язык вообще ближе всех других славянских языков стоит к первобытному языку. Это видно из того, что все 178 наращения, прибавления, сокращения и перестановки в звуковом облике слов Шишков всегда, может быть и невольно, рассматривает относительно русского слова, а не наоборот. Во-вторых, открытию понятия архетипа помешало представление о произвольном, а не закономерном характере изменений в фонетическом облике слова. Природа этих «наращений», по Шишкову, заключается в «порче» первобытного языка. Пользуясь понятием произвольной порчи в виде наращений, сокращений и изменений, можно доказать родство чего угодно с чем угодно, лишь бы было нечто общее в значении. Справедливости ради надо сказать, что Шишков умел подмечать некоторые закономерности в звуковых соответствиях, например, между «краинским наречием» (то есть словенским языком) и русским языком: «Иногда въ измѣненіи сихъ буквъ примѣчается нѣкоторая правильность, какъ напримѣръ: о вмѣсто у»: ogl — угль, sob — зубъ, soditi — судить, motiti — мутить, roka — рука и др. [Шишков 1817в, 32]. Если бы Шишков ухватился за это наблюдение и стал искать дальше и копать глубже, то он, возможно, стал бы одним из основателей сравнительно-исторического метода в языкознании, но он этого не сделал, он не понял природы этих соответствий, наблюдение так и осталось эпизодом. Однако опять же справедливости ради следует сказать, что природы этих соответствий в 1817 году никто в России не понимал, до открытия А. Х. Востоковым праславянских носовых гласных, имевших разную судьбу в славянских языках (ǫgl — угль и пр.), было еще четыре года. Возможно, в 1817 году Шишков еще не читал упомянутой выше книги К. Мальтебрена, которую перевел и издал в 1822 году; в этой книге есть наблюдения над звуковыми соответствиями, хотя и в общем виде, между окончаниями имен и глаголов. От этих наблюдений можно было бы идти дальше и устанавливать соответствия между отдельными звуками (фонемами), но Шишков, увлеченный своей идеей общности корней, прошел мимо этих наблюдений и, переиздавая статью в Собрании своих сочинений, оставил текст без изменения. В-третьих, открытию понятия архетипа помешало представление о неизменности звукового состава корня. Как мы помним, в слове Шишков выделяет две части — корень и «окончание»; при этом собственно «коренными буквами» являются лишь согласные, которые остаются неизменными во всех родственных словах всех языков. Так, «коренными буквами» слов стоять, стать, ставить, стояние, стоянка, стойкость являются СТ; этот корень выражает идею неподвижности. Здесь все верно: все эти слова являются родственными, образованными от одного корня со значением ‘неподвижность’. Однако затем Шишков усматривает тот же корень СТ и в словах, обозначающих вещи, «которыя по существу своему неподвижны» [Шишков 1822, 136]: столъ, столбъ, стебль, стогъ, стѣна, ступень, а также к обозначениям предметов, «которые хотя суть умственные, однакоже по примѣчанiямъ его совмѣщаютъ въ себѣ понятiе о неподвижности» (там же): стыть, стужа, стыдъ, настъ, постъ, старость. «Всѣ сїи слова показываютъ, что онѣ произведены отъ понятїя стоять; ибо стыть, говоря о жидкости, есть не иное что, какъ сгущаться, твердѣть, и слѣдовательно изъ состоянїя подвижности, уступчивости, переходить въ состоянїе стойкости, неподвижности: вода, кровь стынетъ, есть тоже, что останавливается, замерзаетъ. Стужа есть причина дѣйствїя выражаемаго глаголомъ стыну. — Стыдъ или студъ есть чувствованїe, изъявляющееся кратковременной остановкою крови, кинувшейся отъ сердца къ лицу 70 . Другое, подобное же стыду или стыдливости чувствованїе называется отъ того же корня именемъ, застенчивость. — Настъ есть имя, произведенное отъ глагола стыну, настываю. — Постъ тоже отъ глагола постановляю. — Слово старость по всей вѣроятности составлено изъ двухъ корней ст 179 Как ни остроумны эти рационалистические доводы Шишкова, думается, что и в те времена они не были убедительны, ибо оставались без ответа вопросы о том, что такое -ыдъ в слове стыдъ, -олбъ в слове столбъ, -огъ в слове стогъ, -ѣна в слове стѣна, -упень в слове ступень, -ужа в слове стужа, на- в слове настъ и т. д.? Откуда взялись эти «наращения», почему они такие, а не иные, что они значат? Как быть со словами типа стонъ, стукъ, стрижъ, стадо, в которых есть «коренные буквы» СТ, но которые понятия о неподвижности отнюдь не выражают? Общий ответ, что должны же слова отличаться друг от друга, конечно, не может считаться удовлетворительным. Шишков пытается обнаружить «корень» СТ и за пределами русского языка и строит целое дерево с этим «корнем» [см.: Шишков 1822, вклейка между с. 132 и 133], но наряду с верными догадками допускает множество ошибок. Так, нем. stehen, stellen, abstand, stand, gestalt, stall, согласно современным данным, действительно находятся в родстве с русск. стоять. Однако слово stifftung ‘учреждение, основание’ восходит к сущ, Stift ‘штырь’, которое в свою очередь восходит к корню steif, сопоставимому с лат. stipulus ‘твердый’, лит. stìpti ‘цепенеть, коченеть, застывать’; слово stutzen ‘подрезывать’ не имеет никакой смысловой связи с данным деревом; слово же aufstehen в немецком вообще нет, есть aufstechen ‘пронзать, прокалывать’; нет и слова bestehen, а есть bestechen ‘стегать, прошивать’. Лишь после открытий Ф. Боппа, Р. Раска, А. Х. Востокова, Я. Гримма стало ясно, что звуковой строй языка подвержен историческим изменениям, но не произвольным, а закономерным для каждого языка, вследствие чего возможно установление регулярных соответствий между звуками разных языков, которые на этом основании признаются родственными; регулярные соответствия дают основание и материал не для нахождения корня в существующих словах, а для реконструкции его фонетического состава в праязыке. Вся эта работа, начавшаяся в 1816 году с публикации работы Франца Боппа «О системе спряжения санскритского языка в сравнении с таковым греческого, латинского, персидского и германского языков», прошла мимо внимания Шишкова: он был в этом отношении человеком прошлого века, достаточно напомнить, что Боппу в 1816 году было 25 лет, а Шишкову уже 62 года. Первый научный этимологический словарь русского языка под названием «Корнеслов русского языка, сравненного со всеми главнейшими славянскими наречиями и с двадцатью четырьмя иностранными языками» Федора Шимкевича появился лишь в 1842 году, через год после смерти Шишкова; но и в нем мы еще не находим праславянских и тем более праиндоевропейских реконструкций, автор ограничивается лишь приведением круга родственных слов и пытается на этом основании установить исконное, то есть этимологическое значение слова. Есть в этом словаре и «камешек, брошенный в огород» Шишкова: «Впрочемъ посредствомъ произвольныхъ объясненій можно сблизить по значеніямъ и даже причислить къ одному корню какія бы то ни были слова, хоть бы напр. мереть, мурава, моргать и мурлыкать», — и в сноске указывает на работу Шишкова «Опыт словопроизводного словаря, содержащий в себе дерево, стоящее на корне МР» (СПб., 1833). В истории идей каждому поколению как будто положен некий предел познания, дальше которого оно шагнуть не может. Казалось бы, Шишкову и людям его поколения достаточно сделать еще шаг, и будет найден верный путь к познанию родства языков, однако сделать этот шаг оказывается категорически невозможно. Должен был 180 произойти мощный перелом в культурном сознании, связанный с явлением романтизма, чтобы этот шаг был сделан, но об этом мы поговорим в дальнейшем. Вместе с тем общий вывод Шишкова таков, что с ним не может не согласиться и современный компаративист: «Разсматривая такимъ образомъ языки, и сличая ихъ между собою, отчасу больше будемъ видѣть ихъ сходство, и находить, что они составляютъ цѣпь нарѣчїй, идущую отъ первобытнаго языка, и что самое отдаленнѣйшее изъ нихъ нарѣчїе, при величайшемъ измѣненїи своемъ, долженствуетъ однакожъ сохранять въ себѣ признаки того праотца своего (языка), отъ котораго въ корняхъ словъ получило оно сѣмена для произведенїя изъ нихъ новыхъ, но изъ тогоже источника почерпаемыхъ понятїй» [Шишков 1822, 172-173]. Наконец, нельзя не обратить внимания еще на один аспект во взглядах Шишкова на сравнение языков. Он выражает методологически правильную мысль о том, что если в каком-либо языке происхождение какого-либо слова затемнено или вовсе не поддается этимологизации, то прояснить его происхождение могут слова родственных языков. Однако воплощение этой мысли оставляет желать лучшего. Целым рядом примеров Шишков желает показать, что происхождение многих иностранных слов проясняется через обращение к славенскому языку, который у него почти явно отождествляется с первобытным языком, вопреки предыдущим заявлениям о том, что все языки произошли от одного предка: «На семъ то основанїи утверждаясь намѣрены мы разсмотрѣть многїя иностранныя слова, съ тѣмъ, что ежели коренное значенїе ихъ въ тѣхъ самыхъ языкахъ неизвѣстно, то не можно ли по крайней мѣрѣ вѣроятнымъ, естьли не совершенно очевиднымъ образомъ, отыскать оное въ другомъ языкѣ. Мы избираемъ для сего Славенскїй языкъ, не по тому, что онъ нашъ отечественный, но по тому, что онъ древнїй, скрывающїй начало свое въ самыхъ отдаленнѣйшихъ временахъ, и слѣдовательно безсомнѣнїя есть отецъ безчисленнаго множества нарѣчїй и языковъ» [Шишков 1822, 173-174]. Как уже было отмечено, Шишков обладал хорошей лингвистической интуицией, однако из 15 приведенных им примеров лишь в четырех случаях содержатся верные догадки о родственных отношениях русского и иноязычного слова; это: нем. Jahr ‘год’ и русск. яръ, ярый, нем. Stein ‘камень’ и русск. стена, нем. Lager ‘ложе; лагерь’ и русск. лежать, положить, полагать, лат. clino, греч. κλίνω ‘клоню’ и русск. клонить. В остальных случаях, увы, интуиция подвела нашего героя, ибо нет ничего общего, кроме значения, между такими словами, как: нем. Gatte ‘супруг’ и слав. хóтя ‘желанная, милая, жена’, нем. räbhun ‘рябчик’ и русск. рябчикъ от рябъ, нем. Zinn ‘олово’ и русск. синь, нем. bleich ‘бледный’ и русск. бледный, нем. Blitz ‘молния’ и русск. блеск, нем. Schrank ‘шкаф’ и русск. хранить. Особый случай — это родство русск. язык и нем. zunge (gezunge). Русское слово, по мнению Шишкова, «составлено изъ мѣстоименїя Я и имени зыкъ, такъ что заключаетъ въ себѣ выраженїе: я (есмь) зыкъ, то есть звукъ, звон, голосъ, гулъ» [Шишков 1822, 175]. Это слово признается трудно этимологизируемым; согласно наиболее достоверной, на наш взгляд, версии, русск. язык восходит к сложению предлога приставки, корня и суффикса *ę-zy-kъ < * en-ghū-kъ: суффикс -kъ имеет значение предметности, корень ghū значил ‘звать’, предлог *en = ‘в’; таким образом, внутренняя форма слова язык может быть истолкована как ‘то, чем взывают’. В таком случае русск. язык действительно родствен лат. lingua, гот. tungō, нем. zunge [см.: ЭССЯ 6, 74-75]. Немецкие этимологи также указывают на родство нем. Zunge и лат. lingua, лит. liežùvis, ст.-сл. ªçûêú [Kluge 2002, 988]. Таким образом, в этимологии Шишкова нельзя увидеть даже зерна истины, так как зерно — это все-таки нечто такое, из чего прорастает истина; в данном же случае мы имеем дело скорее со случайным совпадением. 181 Несомненно, родственны слова нем. Garde ‘гвардия’ и русск. город, ст.-сл. ãðàäú, однако Шишков последние слова производит от корня гр, от которого же якобы произошли и такие слова, как гром и греметь, и рисует совершенно фантастическую картину смысловой связи между всеми этими словами [см.: Шишков 1822, 195-208]. Наконец, от родственных отношений, когда два или несколько слов восходят к общему предку, следует отличать заимствования из одного языка в другой; если заимствование является очень древним, то бывает затруднительно с полной достоверностью определить характер отношений. Общее правило таково: на родственный характер отношений указывает большой круг слов из разных родственных языков, отношения же заимствования — это отношения между двумя словами двух языков. Из примеров Шишкова древними заимствованиями из других языков в русский являются слова бляха (нем. Blech ‘жесть’), купить (нем. kaufen ‘купить, покупать’), роба ‘длинная верхняя одежда’ (нем. Robe или франц. robe ‘одежда’), кучер (нем. kutscher), радиус (лат. radius, которое Шишков фантастически возводит к русск. род, родить, раждать). Характерными образчиками шишковского этимологизирования являются следующие. Верно указав на родственный характер отношений русск. ночь, польск. noz, лат. nox, греч. νύξ, нем. nacht и др., Шишков ставит вопрос о внутренней форме всех этих слов, об их этимологическом значении; на почве других языков ответ на этот вопрос найти нельзя, зато русский язык все объясняет: оказывается, слово ночь происходит от сочетания «нѣтъ очей, которое <славянин — А.К.> сократилъ сперва въ не oчь, а потомъ въ ночь, откуда пошли nox, notte, nat, и проч. Изъ сего явствуетъ, что Славенское слово, ближе всѣхъ другихъ показывающее коренное значенїе свое, долженствуетъ быть первобытное или родоначальное» [Шишков 1822, 227-228]. В ином месте Шишков привел «этимологию» слова кабинет, которое якобы «происходитъ отъ Рускихъ словъ кабы нѣтъ, потому что хозяинъ дома обыкновенно въ сей комнатѣ уединяется, и словно какъ бы его не было въ домѣ» [Шишков 1822, 142], назвал ее смешной и справедливо посетовал, что такие нелепые словотолкования дают основание для заключения о бесполезности самой науки словопроизводства. Однако его собственная «этимология» слова ночь ничем не лучше «этимологии» слова кабинет 71 . Воистину, лишь в чужом глазу соломинку мы видим. Точно так же родственны русск. клонить, лат. clino, греч. κλίνω; «остается спросить: на какомъ языкѣ (ибо cie непремѣнно быть долженствуетъ) можно яснѣе усмотрѣть причину, по которой корень клон или clin (въ коемъ постояннѣйшїя буквы суть кл) во всякой произшедшей отъ него вѣтви означаетъ кривизну? Безсомнѣнїя таковое изслѣдованїе покажетъ, что тотъ языкъ, въ которомъ cїe откроется, долженъ быть праотцемъ другихъ, поелику изъ него течетъ первоначальная мысль. На Славенскомъ языкѣ многїя отъ сего корня слова, какъ-то: око (l’oeil, Франц.) около (autour), коло или колесо (la roue), кольцо (un аnneau), колѣно (le genou), и проч., означаютъ всегда или круглыя или согнутыя вещи. Слѣдовательно глаголъ клоню (тожъ разумѣется и обо всѣхъ происходящихъ отъ него вѣтвяхъ), какъ корнемъ своимъ, такъ и значенїемъ, показываетъ сродство свое съ вышеозначенными словами, и вѣроятно изъ колоню (т. е. сгибаю наподобїe кола или колеса) сокращено въ клоню. Изъ сего явствуетъ, что понятїе о кривизнѣ, общее всѣмъ разноязычнымъ вѣтвямъ, отъ корня сего исходящимъ, влечетъ начало свое изъ Славенскаго языка; ибо въ немъ единомъ корень сей примѣчается» [Шишков 1822, 228-230]. Как же после этого усомниться, что славянский язык «не есть самый древнѣйшїй? и не должны ли дpyгїe языки прибѣгать къ нему для отыскиванїя въ немъ первыхъ своихъ началъ?» [Шишков 1822, 182]. Дойдя до убеждения, что славянорусский язык является древнейшим и первейшим языком, Шишков пытался убедить в 182 этом и европейских славистов. Так, в письме чешскому слависту, «апостолу единения славян» Вацлаву Ганке, посылая ему книжки академических «Известий», Шишков писал: «Многiе твердятъ о словопроизводствѣ, какъ о первѣйшей части грамматики, но никто не вникалъ въ оное до той глубины, до которой опуститься должно, когда хотимъ узнать составъ языка и его нарѣчiй, близкихъ и отдаленныхъ. Не трудно добраться, что руковица, рукоятка, рукоплесканiе, и проч. происходятъ отъ слова рука; но этова мало; надобно дойти до первоначальной мысли, какую умъ человѣческiй привязалъ къ корню, и отъ ней, какъ отъ источника, переходя послѣдственно изъ одного понятiя въ другое, смежное съ нимъ, сталъ извлекать, составлять и плодить слова! Вы увидите, когда возьмете трудъ прочитать сiю статью, что отъ услышаннаго имъ въ природѣ звука гр, пошелъ онъ отъ сего корня производить и громъ, и гора, и городъ, и грызу, и грущу, и гребу, и проч. и проч. Понятiя совершенно между собою различныя, но не меньше того имѣющiя началомъ своимъ одинъ и тотъ же корень, одну и ту же мысль, которая всѣхъ ихъ породила. Вотъ истинное словопроизводство, показующее составъ языка, и можетъ быть въ одномъ токмо славенскомъ языкѣ цѣпь сiя сохраняется столь неразрывною, что по ней отъ послѣдняго до первоначальнаго звена ея доходить можно. А ежели мы всякое изъ вышеозначенныхъ словъ (громъ, гора, городъ, грызу, грущу, гребу) сочтемъ за первобытное, неизвѣстно откуду произошедшее, то всѣ наши умствованiя объ языкѣ, всѣ словари и грамматики будутъ, какъ домы или зданiя построенные на пескѣ, косы, кривы и не тверды. — Десятая книжка, надѣюсь, должна показаться вамъ еще любопытнѣе. Въ ней увидите вы изслѣдованiе, въ чемъ всѣ языки разнятся и въ чемъ сходствуютъ между собою. Какимъ образомъ каждый изъ нихъ измѣнялся, отходилъ отъ первобытнаго, и, сдѣлавшись совсѣмъ инымъ, сохраняетъ однакожъ въ себѣ признаки своего происхожденiя. Славенскiй языкъ является въ нихъ древнѣйшимъ и первѣйшимъ. Въ этомъ я увѣренъ не потому, что я Славенинъ или Руской, но потому, что мой разумъ въ томъ меня убѣждаетъ, и что сie убѣжденiе основано на многихъ опытахъ и доказательствахъ. Безсомнѣнiя Нѣмцы и другiе иностранцы возопiютъ противъ меня, какъ смѣю я утверждать, что многiя слова ихъ суть вѣтви славенскихъ словъ! Но ежелибъ они, отложа всякое пристрастiе къ языку своему, съ холоднымъ и здравымъ разумомъ вникли въ началы состава языковъ, то конечно согласились бы со мною, и каждый изъ нихъ увидѣлъ бы въ томъ пользу собственнаго языка своего. Но по нещастiю не многiе иностранцы знаютъ славенскiй языкъ, и потому не могутъ ни прочитать меня, ни почувствовать силы моихъ доводовъ» [Шишков 1870, 2, 391-392]. Последними работами, на которые стоит обратить внимание в связи с темой этой главы, — это «Опыт всеобщего словаря, или Собрание на разных языках слов, имеющих одинакий корень и одинакое значение, из чего явствует, что все языки происходят от первобытного языка, и не иное что суть, как отдаленные наречия оного» и «Собрания языков и наречий, с примечаниями на оные». В первой главе мы говорили о том, что созданный по повелению Екатерины Великой и при ее живом участии «Сравнительный словарь всех языков и наречий» Петра Палласа стал началом сравнительного языкознания в России. Шишков до конца дней был убежден в его безусловной научной ценности, однако умел видеть его недостатки и искал пути к усовершенствованию этого словаря. Среди прочих самым важным недостатком «Сравнительного словаря» Палласа, по мнению Шишкова, было то, что он не отражал словопроизводственных связей между словами. В связи с этим он предлагал «раздѣлить всѣ языки (или сколько ихъ придется) на корни или семейства, то есть, тѣ, которые очевидно съ нѣкоторыми измѣненіями повторяютъ одно и тоже слово, ставить подъ одинъ, а другіе, несходные съ ними, подъ другой корень. Напримѣръ изъ языковъ, означающихъ Бога следующими именами: богъ, боогъ, бигъ, бугъ, бусацъ, и проч., 183 составлять одно; изъ другихъ означающихъ тожъ бога, именами: діо, діу, део, деосъ, десъ, діэвасъ, и проч., другое; изъ третьихъ, означаюіцихъ тожъ бога, именами: годъ, годтъ, гиттъ, гудъ, и проч., третье семейство, и такъ далѣе» [Шишков 1829б, 295-296]. Правила, коими следует руководствоваться для разделения слов на семейства однокоренных, суть те, о которых говорено выше: значение корня выражают одни согласные «буквы», гласные же подвержены случайным переменам; одно и то же понятие может быть выражено с помощью разных корней, так как каждый народ «умствует» по-своему; слова с одним корнем и одной и той же внутренней формой могут иметь разное предметное значение; слова с одним корнем могут иметь своими производными слова с разными «наращениями» (то есть приставками и суффиксами); первичное, непроизводное слово в одном из родственных языков может исчезнуть, оставив по себе лишь своих «детей», но сохраниться в других родственных языках; родственный характер отношений устанавливается по сходству звучания и близости значения (так, по Шишкову, родственны слова: итал. abbreviare ‘укорачивать’ и русск. обрывать, греч. βάτος ‘шип, колючка’ и русск. батог, лат. habitare ‘обитать, жить’ и русск. обитать, франц. aspirer ‘дышать; желать’ и русск. сопеть, франц. baiser ‘целовать’ и русск. лобызать, лат. disputo и русск. спорить; в то же время в некоторых случаях догадки Шишкова верны: так, родственны лат. somnus и русск. сон, лат. dormio и русск. дремать). Все эти «правила» Шишков пытается обосновать эмпирически и в «Опыте всеобщего словаря» приводит 50 групп слов, взятых главным образом из русского, греческого, латинского, английского, итальянского, немецкого и французского языков. Для иллюстрации методологии Шишкова приведу одну из небольших по количеству слов группу. Рус. … спо рить. Фр. di spu ter. Ит. di spu tare. Рус. … спо ръ. Фр. di spu te. Лат. di spu to. «Въ предъидущемъ корнѣ видѣли мы, что Англинской глаголъ to brangle имѣетъ значеніе нашихъ словъ браниться или спорить (поелику понятія сіи смежны между собою). Здѣсь же въ Италіянскихъ и Францускихъ глаголахъ disputare, disputer, видимъ одинакій корень съ нашимъ словомъ спорить. Сверхъ сего Италіянецъ и Французъ сіежъ самое понятіе выражаетъ еще глаголами contestare, contester, которыхъ корень tes есть одинъ съ нашимъ тяз въ глаголѣ состязаться, означающемъ тожъ самое, что и спорить. И такъ трехъ языковъ глаголы (to brangle, браниться; disputare, спорить; contestare состязаться) имѣютъ съ тремя нашими глаголами не только одинакій корень и значеніе, но и тужъ самую между ими смежность понятій. Можетъ ли это быть случайностію, и не явствуетъ ли изъ того (равно какъ и изъ всѣхъ приводимыхъ нами примѣчаній), что всѣ языки происходятъ отъ одного начала, и что болѣе всего видны въ нихъ слѣды Славенскаго языка» [Шишков 1829б, 315]. Руководствуясь этими «правилами», убежденный, что «симъ токмо средствомъ можетъ на общій источникъ и связи всѣхъ между собою языковъ и нарѣчій разлиться тотъ свѣтъ, который безъ сего отъ взоровъ нашихъ уходитъ и сокрывается» [Шишков 1829б, 378], наш герой предпринимает большую по объему работу по переделке «Сравнительного словаря» П. Палласа. Если в «Словаре» П. Палласа словарная статья представляет собой простой перечень слов с одним значением на двухстах разных языках (статьи «Бог», «Небо», 184 «Отец», «Мать», «Сын», «Дочь», «Брат», «Сестра», «Муж», «Жена», «Дева», «Мальчик», «Дитя», «Человек», «Люди», «Голова», «Лицо», «Нос», «Ноздри», «Глас», «Брови», «Ресницы», «Ухо», «Лоб», «Волос», «Щеки», «Рот» и др., всего 273 статьи), то А. С. Шишков обработал в своем «Собрании языков и наречий» 130 статей из «Словаря» П. Палласа таким образом, что разделил каждую из статей на семейства не только на основании общности значения, но и на основании сходства звучания; в примечениях же Шишков попытался выяснить происхождение всех слов одного семейства. Приведу один пример — статью «Бог». Первое семейство образуют 17 слов из 17 же языков, среди которых несколько славянских (слав. Богъ, серб. Богъ, польск. Богъ (bog), кашуб. Богъ), но также енисейск. буга, барбузинск. быга, монгол. бурханъ и др. Этимология всех этих слов выдержана в истнно шишковском духе: «Поелику страхъ надъ человѣческимъ сердцемъ сильнѣе дѣйствуетъ, нежели всякая другая страсть; то люди, а особливо грубые, не просвѣщенные вѣрою, легко могли представлять себѣ въ Богѣ болѣе страшное, грозное, въ громахъ и молнiяхъ изображающееся, нежели милосердое и благотворное существо; а потому, согласно съ трепетомъ чувствъ своихъ, и произвели имя его отъ словъ, изъявляющихъ нѣкiй ужасъ, всемогуществомъ его внушаемый. Въ нашемъ языкѣ чувствованiе страха или ужаса часто выражается буквою у, напримѣръ мы говоримъ: у! какъ страшно! у! какая темень! и проч. Отселѣ слова: бука, букашка, буки, азбука, буква, буйство, быкъ, и проч. Въ выраженiи: не ходи туда, тамъ сидитъ бука! слово бука означаетъ, нѣчто страшное, ужасное. Быкъ и букашка, одинъ величиною и силою, а другая дикостiю сложенiя своего, наводятъ нѣкоторый страхь. Имя азбука составлено изъ слов азъ (нынѣ сокращеннаго въ я) и буки (то есть нѣчто великое, важное). По всѣмъ симъ вѣтвямъ, произведеннымъ отъ буквы у, изъявляющей чувствованiе страха, могло произойти вышеозначенное семейство, содержащее въ себѣ слово ciе въ разныхъ языкахъ и нарѣчiяхъ различно произносимое, какъ-то: буга, бугъ, бигъ и проч.» [Шишков 1832, 4-7]. Второе семейство, по Шишкову, образуют слова сибирских говоров по рекам Томь и Таза: нэбъ, нубъ, нумъ, номъ, нумъ-хай, тяуй-нумъ, юму и др. под.; всего 12 говоров. Все они являются видоизменениями славянского слова небо: «Семейство ciе очевидно есть Славенское слово небо, которое и у насъ часто прiемлется въ одинакомъ смыслѣ со словомъ Богъ, какъ напримѣръ вмѣсто: о Боже! говоримъ иногда: о небо! понятiя смежны; мы представляемъ себѣ небо жилищемъ Божiимъ: и такъ легко могло статься, что другiе народы подъ именемъ неба, измѣняя оное въ нэбъ, нубъ, нумъ, номъ, и проч., стали разумѣть прямо Бога» [Шишков 1832, 7]. Tpeтьe семейство образуют в основном слова германских языков (исландского, датского, шведского, голландского, немецкого и др.): гудъ, годтъ, годъ, готтъ, гуфъ; но также и камчадальское кутъ, телеутское кутай, тюркских народов Сибири: худай, ходай, еврейское худа, персидское хутья и др.; всего 30 языков и наречий. «Аделунгъ производитъ слово свое Gott (Богъ) или отъ gut (добро, благо), или отъ Скандинавскаго Одинъ, тожъ означающаго божество; но естьли бы онъ зналъ Славенскiй языкъ, то нашелъ бы въ немъ оба ciи слова, равно приличныя къ произведенiю отъ нихъ имени Божiя; ибо годъ значитъ у насъ: первое, время, въ которое солнце совершаетъ кругъ свой; второе, рокъ или судьбу, какъ то въ семъ или подобномъ смыслѣ принимается иногда слово година; третiе, тожъ какъ и Нѣмецкое gut или Голландское god, то есть добро или благо, какъ то явствуетъ изъ словъ годенъ, негоденъ, пригожъ, и проч. Скандинавскому слову Одинъ, въ Славенскомъ языкѣ соотвѣтствуетъ слово единъ (въ просторѣчiи одинъ), отъ котоpaго также понятiе о Богѣ могло быть почерпнуто, поелику онъ единъ всеблагiй, всемогущiй и пр.; такъ мы разумѣемъ его иногда подъ однимъ словомъ Творецъ или Господь» [Шишков 1832, 9-10]. 185 Четвертое семейство образуют слова чувашей, вотяков и остяков: тóра, таромъ, тармъ, торомъ, торымъ, торомъ, тормъ, торомъ и др. под.; всего 10 слов и наречий. Все они восходят, по мнению Шишкова, к славянскому слову твердь, так как если «сличимъ оное съ другихъ языковъ словами тopa, таромъ, terra, и проч., то увидимъ, что оно, повторяемое разными народами, могло, по смежности понятiй, принято быть иными за бога, другими за небо, третьими за землю» [Шишков 1832, 11]. Пятое семейство образуют, по Шишкову, в основном слова языков, которые сейчас относят к романской ветви (латинский, испанский, португальский, французский), а также балтийских (латышский, литовский), кельтских (бретонский, ирландский), греческого, цыганского, сингальского и даже китайского и некоторых других языков: деусъ (deus), ѳеосъ (θεός), дiосъ, деосъ, дэсъ, дiэвасъ, дiо, део, дiу, дуэ, дувъ, дiа и др.; всего 26 слов и наречий. Шестое семейство образуют слова китайского, турецкого, татарского, якутского, пермяцкого, армянского, зырянского, ассанского и некоторых других языков: тьенъ, тянъ, тьенху, тангри, тянгри, тенгри, тангара, iенъ,iене-лэнъ, энъ, эсъ, эчъ; всего 14 слов и наречий. Поскольку слова пятого и шестого семейств отличаются всего одной «буквой» (д / т), которые, как всегда у Шишкова, «легко одна за другую произносятся», то оба «семейства могутъ происходить <…> отъ Славенскаго слова день. <…> Слово день весьма приличествуетъ къ разумѣнiю подъ нимъ Бога; ибо въ главномъ смыслѣ своемъ означаетъ противную темнотѣ или ночи свѣтлость, свѣтозарность» [Шишков 1832, 15]. Седьмое семейство образуют слова еврейского, арабского, туркменского, хивинского, малайского, ассирийского, сирийского, ингушского, чеченского, юкагирского и некоторых других языков: элоа, егова, аллаа, алла, ала, иль, саалъ, дяли, коилъ и др.; всего 18 слов и наречий. Так как никакого славянского слова Шишкову подобрать не удалось, то и о происхождении слов этого семейства он ничего определенного сказать не может, в чем и признается. Восьмое семейство образуют слова чухонского, эстонского, карельского, олонецкого языков и языка лопарей: юмала, юммалъ, юмалъ, юбмелъ. «Слова семейства сего очевидно составлены <…> изъ двухъ именъ. Первое юм сократившееся изъ нэбъ, нубъ въ юм (какъ то изъ втораго семейства явствуетъ), второе изъ имени предъидущаго (седмаго) семейства эллоа, аллаа, и проч.» [Шишков 1832, 17]. Трудно себе представить что-либо более фантастичное, чем это предположение! Последнее, девятое семейство образуют слова говоров народностей, населяющих Новую Гвинею, Сандвичевы, Кокосовы, Маркизовы и другие соседние острова: етуо, етуа, етуя, итуа и др.; всего 9 слов. Их происхождение Шишков связывает со славянским словом отец! Теперь еще раз представим себе, что таким же образом обработана не одна, а 130 статей, и это только половина «Словаря» П. Палласа; вторую половину Шишков обработать не успел. Здесь поражает все: и наивный рационализм (иногда не лишенный остроумия), и трудолюбие, и полная уверенность в своей правоте, и сознание большой культурной ценности созидаемого им труда; и в то же время нас, современных читателей этих текстов, не может не огорчать до глубины души сознание полной бесполезности всей этой громады потраченного времени и труда. Даже историческая ценность шишковских «словопроизводных» штудий невелика: разве что он своими усилиями поддерживал в обществе интерес к этой теме. Впрочем, расцвет этимологических исследований в России связан с успехами сравнительноисторического языкознания на Западе, роль Шишкова была в данном случае скорее отрицательной. Не случайно его штудии сначала были осмеяны, а потом и благополучно забыты 72 . 186 Драма Шишкова заключалась в том, что его идеи часто опережали время, когда еще не были приготовлены надлежащие средства, заменявшиеся у него безудержным фантазерством. 187 Глава 7 Последние годы. Жизнь после смерти. Два посмертных лика Шишкова Ушедший в 1828 году с поста министра просвещения 73 , А. С. Шишков оставался членом Государственного совета, президентом Российской академии и получал прежние оклады, но жил уже почти как частное лицо. С начала 30-х годов его здоровье стало слабеть, в особенности он жаловался на ухудшение зрения, из-за чего он уже не мог так много читать и писать, как прежде. Но духом он был бодр, интересовался текущей литературой и политическими событиями, предсказывая Европе тяжелые революционные потрясения. Вслепую находил он на полке нужную книгу и просил родных племянниц или приходивших к нему немногих уже друзей почитать ее. Слабеющие силы, наступающая слепота стали причиной того, что задуманная переработка всего «Словаря» П. Палласа осталась незавершенной, а количество новых работ в интересующем нас плане весьма невелико: это статьи «Нечто о правописании» (1835 г.), «О разности между Академиком и Писателем» (1835 г.), «Прибавление к Рассуждению о предлогах» (1835 г.), «Разговоры между стариком и юношею о русском языке, красноречии, стихотворстве и вообще о словесности» (1835 г.), «Разговоры старца с юною девицею» (1835 г.). Как видим, 1835 год был последним в творческой жизни А. С. Шишкова. С содержательной стороны в этих текстах мало нового, в основном Шишков повторяет, иногда с новыми примерами, свои старые излюбленные идеи. В статье «Нечто о правописании» он вновь говорит о том, что правописание слов, с одной стороны, должно соответствовать свойствам самого языка, то есть не искажать, а делать явным морфемный состав слова. Так, неверно писать раззорять вместо правильного разорять, ибо приставка раз- присоединена «къ глаголу орить (измененному, для нѣкотораго малаго въ смыслѣ различiя изъ орать), а не къ глаголу зорить, не имеющему ни какого значенiя» [Шишков 1835б, 71]. Правильным является написание истина, а не истинна, «ибо слово cie происходитъ отъ вспомогательнаго глагола есть (общаго намъ со многими языками, какъ то Латинскимъ est, Греческимъ έστί, Нѣмецкимъ ist и проч.), и вмѣсто естина говорятъ истина, отколѣ пошли вѣтви истый, истотный, исторiя, историческiй, и проч.» 74 [Там же], хотя заимствованные из греческого слова исторiя, историческiй сюда, конечно, не идут. К свойствам языка относится и его стилистическая структура, что выражается и в орфографии. Так, «окончанiя на iй и ой должны употребляться по приличiю слога и важности или простоты словъ: Великiй мужъ, лучше нежели великой; а въ выраженiи, Великой шалунъ, сказать Великiй было бы не чувствовать силы ни языка, ни словесности» [Шишков 1835б, 73]. С другой стороны, правописание там, где это не мешает восприятию морфемного состава слова, должно соответствовать правилу благозвучия, например, следует писать щастiе, а не счастiе, так всем понятно, что буква щ обозначает звуки сч; если утвердить правилом писать счастiе, то, чтобы быть последовательным, надо писать счепка, счука, счурить, счотъ вмѣсто щепка, щука, щурить, щотъ [см.: Шишков 1835б, 81-85]. Однако в некоторых случаях Шишков защищает архаику ради архаики, привычку ради привычки. Например, от отстаивает правописание прозба, хотя понимает, что это существительное образовано от глагола просить и на основе 188 словопроизводного принципа следует писать просьба; попытка защитить написание прозба ссылкой на произношение и наличие исторических чередований (просить — прошу) явно несостоятельна [см.: Шишков 1835б, 85-87]. Нельзя не согласиться с общим выводом Шишкова о необходимости постоянных, незыблемых правил правописания, разработка которых должна стать предметом забот Российской академии: «Изъ всѣхъ сихъ разсужденiй заключить слѣдуетъ, что Академiя должна смотрѣть на дѣлаемыя частными писателями въ правописанiи поправки, но надлежитъ ей очевидно неправильныя отвергнуть, а тѣ, кои представляютъ въ себѣ два противуположныя мнѣнiя, взвѣсить, согласить съ свойствами языка, и утвердя одно изъ нихъ, составить общiя правила, объяснить, напечатать и обнародовать ихъ и уже во всѣхъ своихъ изданiяхъ строго наблюдать оныя» [Шишков 1835б, 87]. В статье «О разности между Академиком и Писателем» речь идет о том, в какое отношение к текущей литературе в самом широком смысле этого слова должна поставить себя Российская академия. Через литературу входят в употребление новые слова, как заимствованные из других языков, так вновь придуманные; через литературу входят в употребление новые значения известных слов, но также происходит и утрата прежних значений. Всегда ли это хорошо? Шишков никогда не забывал слов кн. Екатерины Дашковой о том, что «учрежденiемъ сея императорскiя Россiйскiя академiи предоставлено усовершить и возвеличить Слово наше», что главная задача Академии заключалась в хранении чистоты русского литературного языка, поэтому ответ Шишкова очевиден: в задачу Академии входит оценка языка текущей литературы. Для верной оценки Академик (в данном случае это обобщенное лицо) должен знать язык «по началу теченiя онаго изъ самыхъ отдаленнѣйшихъ источниковъ»; восставать против употребления какого-нибудь слова, «когда оно не соотвѣтствуетъ коренному своему значенiю»; не допускать оскудения родного языка вследствие злоупотребления заимствованиями; «возвращать въ языкъ доброе, знаменательное (хотя бы и забвенное), истреблять худое (хотя бы и весьма употребительное) слово, и симъ средствомъ установлять, соглашать языкъ съ разумомъ, и сохранять его въ цѣлости и чистотѣ» [см.: Шишков 1835в, 3-7]. «Разговоры между стариком и юношею о русском языке, красноречии, стихотворстве и вообще о словесности» и «Разговоры старца с юною девицею» переработаны Шишковым для назидания юношества из своих прежних работ: в них в форме диалога автор от лица Старика (Старца) повторяет свои излюбленные идеи о преимуществе славянской азбуки перед латинской, о звукоподражании как начале человечекого языка, о метафоре как основе обозначения новых вещей и понятий, о расселении народов как причине разделения единого языка на наречия, о малых звуковых изменениях, приводящих к полному несовпадению звукового облика родственных слов, о происхождении отдельных слов (слух от слышать ухом, перо от переть, вкус от кусать, обоняние от *обвоняние и т. д.), об уничижении родного языка заимствованиями, а также о благонравии и о благодарности к Богу за все его человеку благодеяния. О последних днях жизни Шишкова красноречиво повествует С. Т. Аксаков: «В 1839 году, в ноябре, я приезжал в Петербург вместе с Гоголем. Шишков был уже совершенно слеп. Я навещал довольно часто Александра Семеныча: он был еще на ногах, но становился час от часу слабее, и жизнь, видимо, угасала в нем. Я никогда не говорил с Шишковым о Гоголе: я был совершенно убежден, что он не мог, не должен был понимать Гоголя. В это-то время бывал я свидетелем, как Александр Семеныч кормил целую стаю голубей, ощупью отворяя форточку и выставляя корм на тарелке. 189 Наконец, в исходе 1840 года одно печальное происшествие неожиданно вызвало меня в Петербург, и я видел в последний раз Александра Семеныча Шишкова. Это был уже труп человеческий, недвижимый и безгласный. Только близко наклонясь к нему, можно было заметить, что слабое дыхание еще не прекратилось. Мне рассказывали, что он и прежде бывал иногда в таком положении по нескольку недель, что его жизнь поддерживали, вливая ему в рот раза четыре в день по нескольку ложек бульона, что иногда вдруг это состояние проходило, он как будто просыпался, начинал сидеть на постели, вставать и ходить по комнате с помощию других и выезжал прокатываться. Академические заседания собирались у него в комнате. Рассказывали мне также, что один раз, во время подобного летаргического сна, когда уже никто не церемонился около него, говорили громко, шумели и ходили, как около покойника, к которому все равнодушны, вдруг вбежал камердинер и сказал довольно тихо, что государь остановился у ворот и прислал спросить о здоровье Александра Семеныча. К общему изумлению, почти испугу, в ту же минуту Шишков открыл глаза и довольно твердым голосом сказал: “Благодарю государя! Скажи ему, что мне лучше”, — и впал в прежнее бесчувствие, продолжавшееся еще две недели. Вскоре по возвращении в Москву получил я известие, что отлетело последнее дыхание жизни, так долго боровшееся со смертию, что Александр Семеныч скончался» [Аксаков 1955, 311]. Однако жизнь любого человека не заканчивается смертью, ибо остаются люди, помнящие его и зафиксировавшие черты его облика в своих воспоминаниях. Если человек оставил след в литературе, искусстве, науке, то он остается участником научной или культурной жизни; однако сама жизнь не стоит на месте, меняется контекст восприятия, старые тексты обрастают интерпретациями, и живой человек превращается в культурный символ, а его жизнь и труды сублимируются в некую культурную, литературную или научную позицию, символом которой становится имя того, кто ее реально прожил. Живой облик человека постепенно, с одной стороны, упрощается, а с другой, — проясняется в некий лик, когда при упоминании имени в сознании возникает устойчивый образ, или лик человека. В отношении Шишкова можно говорить о двух его посмертных ликах. Идеологический лик: ретроград 1 Образ Шишкова-ретрограда сложился еще при его жизни в контексте литературной борьбы 10-х годов XIX века и затем, так или иначе видоизменяясь, но оставаясь по сути тем же самым, он перешел в историю русской литературы и русского литературного языка. Начало созиданию этого лика было положено литераторами, объединившимися в известный кружок «Арзамас»; те оценки, которые члены этого кружка давали Шишкову и участникам его «Беседы любителей русского слова», воспроизводились в течение долгого времени и воспроизводятся до сих пор. Уже через несколько месяцев после кончины Шишкова в «Отечественных записках» появилась рецензия В. Г. Белинского на второй том Смирдинского издания «Сто русских литераторов», в котором была опубликована статья Шишкова «Воспоминания о моем приятеле» (имелся в виду флигель-адъютант Екатерины II Сергей Лаврентьевич Львов). Эта статья дала Белинскому повод дать общую оценку почившему. Для Белинского споры карамзинистов и шишковистов — уже дела давно минувших дней: «Было время, когда весь пишущий и читающий люд на Руси разделялся на две партии — шишковистов и карамзинистов так, как впоследствии он разделился на классиков и романтиков. Борьба была отчаянная: дрались не на живот, а на смерть». Партия шишковистов проиграла потому, что довела свою одностороннюю 190 позицию до крайних пределов, а эмоциональное возбуждение — до фанатического неистовства, однако главным судьей в этом споре оказалось само время, «сам российский язык, прошед сквозь горнило талантов Карамзина, Крылова, Жуковского, Батюшкова, Пушкина, Грибоедова и других, стал совсем иной, а г. Шишков остался один и тот же, как египетская пирамида, безмолвный и бездушный свидетель тысячелетий, пролетевших мимо него». Борьба Шишкова с Карамзиным была неравной, ибо первый опирался на «мертвую ученость, не оживленную идеею, на предания старины и на авторитеты писателей без вкуса и таланта», а на стороне противоположной партии «был дух времени, жизненное развитие и таланты». Не правда ли, знакомая, возникшая на почве гегельянства мифология? Жизнь есть движение, суть которого составляет борьба противоположностей — передового с отсталым, прогрессивного с консервативным, живого с отмирающим. В рамках этой парадигмы во всяком явлении замечается и воспринимается только то, что соответствует ее принципам, так и в нашем случае: все писания Шишкова, как мы видели выше, воодушевлялись совершенно определенной идеей, его философией языка, но это теперь не важно — раз попал в лагерь отмирающих консерваторов, то и неси на себе все его признаки. По Гегелю, борьба тезиса и антитезиса «снимается» в чем-то третьем, в некоем синтезе, который сам, в свою очередь, становится тезисом, порождающим свой антитезис. Следуя этим прописям, Белинский отдает некоторую справедливость позиции Шишкова: «котерия» Карамзина чрезмерно увлеклась введением иностранных слов в русский язык, и в этом отношении критика Шишкова отчасти справедлива: «Конечно, теперь смешны слова: виктория, сенсации, ондироваться (волноваться) и тому подобные; смешно писать аддиция вместо сложение, субстракция вместо вычитание, мултипликация вместо умножение, дивизия вместо деление, но ведь эти слова начали употребляться вместе с словами — гений, энтузиазм, фанатизм, фантазия, поэзия, ода, лирика, эпопея, фигура, фраза, капитель, фронтон, линия, пункт, монотония, меланхолия, и с бесчисленным множеством других иностранных слов, теперь получивших в русском языке полное право гражданства и потому ни мало не смешных, не странных, не непонятных». Однако и тут спор решила сама жизнь, «время решило — которым словам остаться в употреблении и укорениться в языке, и которым исчезнуть; нововводители же не знали и не могли знать этого». Общим местом этой познавательной парадигмы являются такие выражения в отношении представителей консервативной партии, как «не знали», «не понимали», «не видели», «ошибались». Так, и Шишков, по оценке Белинского, «не понимал, что, кроме духа постоянных правил, у языка есть еще и прихоти, которым смешно противиться; он не понимал, что употребление имеет права, совершенно равные с грамматикою, и нередко побеждает ее, вопреки всякой разумной очевидности», — хотя в текстах Шишкова есть множество мест, где он как раз говорит о власти употребления в языке. Шишков, пишет далее Белинский, «не понимал» поэзии, «не понимал, что славянские и вообще старинные книги могут быть предметом изучения, но отнюдь не наслаждения, что ими могут заниматься только ученые люди, а не общество, а «главная его ошибка состояла в том, что он заботился о литературе вообще, тогда как ему должно было заботиться только о языке, как материале литературы». Различие между Шишковым и Белинским в том, что Шишков, с горечью признавая власть употребления, считал необходимым оправдать его разумом и свойствами языка, Белинский же принимает его легко, как данность, с которой ничего поделать нельзя: «Слово мокроступы очень хорошо могло бы выразить понятие, выражаемое совершенно бессмысленным для нас словом галоши; но ведь ненасильно же заставить целый народ вместо галоши говорить мокроступы, если он этого не хочет. 191 Для русского мужика слово кучер — прерусское слово, а возница такое же иностранное, как автомедон. Для идеи солдата, квартиры и квитанции даже и у мужиков нет более понятных и более русских слов, как солдат, квартира и квитанция. Что с этим делать? Да и следует ли жалеть об этом? Какое бы ни было слово — свое или чужое — лишь бы выражало заключенную в нем мысль, — и если чужое лучше выражает ее, чем свое, — давайте чужое, а свое несите в кладовую старого хламу». Указанное незнание, непонимание, ошибочность стали причиной бесплодности всех усилий Шишкова, а также всех насмешек которых он удостоился как при жизни, так и после смерти: «Удивительно ли после этого, что Шишков, при всех своих усилиях, не мог произвести никакой реакции реформе Карамзина и что все его усилия погибли втуне, не принесши плода? А между тем, он мог бы оказать большую пользу русской стилистике и лексикографии, ибо нельзя не удивляться его начитанности церковных книг и знанию силы и значения коренных русских слов. Но для этого ему следовало бы, во-первых, ограничиться только стилистикою и словопроизводством, не пускаясь в толки о красноречии и поэзии, которых он решительно не понимал; а вовторых, ему не следовало бы доводить свою любовь к старине и ненависть к новизне до фанатизма, который был причиною, что его никто не слушал и не слушался, но все только смеялись даже и над теми его замечаниями, которые были и дельны» [См.: Белинский 1954, 190-196]. Я сейчас не говорю о том, что Белинский фактически во многом был прав и в отношении судьбы заимствований, и в отношении масштаба талантов тех или иных авторов; я говорю лишь о тех языковых выражениях, которые он применяет в отношении Шишкова (а также и Карамзина), которые в совокупности и создают «ретроградный» шишковский миф. Свой вклад в создание этого мифа внес академик Я. К. Грот в работе «Карамзин в истории русского литературного языка». Из самого названия следует, что Грот поставил перед собой задачу оценить место Карамзина в широком контексте исторического развития русского литературного языка, а это значит, что так или иначе будет дана оценка и его противникам, и последователям. По мнению Грота, к концу XVIII века «нашъ письменный языкъ дѣлился какъ бы на двѣ струи, изъ которыхъ одна, дѣйствительно, болѣе и болѣе освобождалась отъ чуждыхъ церковно-славянскихъ элементовъ, сближаясь съ языкомъ народнымъ, а другая представляла испорченный ломоносовскiй языкъ высокаго штиля, то-есть, языкъ, наружно построенный по началамъ генiальнаго образца, но лишенный его зиждительнаго духа» [Грот 1867, 7]. Олицетворением первой «струи» Грот считал Карамзина. Горячий поклонник его таланта, Грот полагал, что именно Карамзин был родоначальником современного литературного языка: «Устранивъ господствовавшее прежде словосочиненiе съ частыми славянизмами, онъ отбросилъ также все шероховатое, грубое, устарѣлое. Новый, такимъ образомъ, по своему строю, а отчасти и по составу языкъ его былъ новъ также по своей строгой правильности логической и грамматической, по точности и опредѣленности словъ и выраженiй, по установленiю твердыхъ началъ въ словоуправленiи. Сверхъ того и слогъ Карамзина былъ новъ по своей пластичности, по богатству образовъ и живописи выраженiй, въ которыхъ слова являлись въ новой связи, въ новыхъ, счастливыхъ сочетанiяхъ. Такъ возникла въ первый разъ на русскомъ языкѣ проза ровная, чистая, блестящая и музыкальная, въ выразительности и изяществѣ не уступавшая прозѣ самыхъ богатыхъ литературъ Европы» [Грот 1867, 45-46]. 192 Само собой разумеется, что оппонент Карамзина, Шишков, наделяется противоположными характеристиками; его «Рассуждение о старом и новом слоге» наполнено нелепостями, а «ограниченность, безвкусiе, недостатокъ основательной учености и добросовестной критики, обнаруженные ея авторомъ, еще ждутъ себѣ заслуженнаго приговора» [Грот 1867, 23]. В оценке взглядов Шишкова звучит уже знакомая топика: представление Шишкова о соотношении славянского и русского языков было «ошибочным»; он «не догадывался, что долговременное преобладанiе перваго надъ послѣднимъ въ литературѣ было явленiемъ хотя и неизбѣжнымъ, но не законнымъ, которое могучiй народный языкъ долженъ былъ рано или поздно сбросить съ себя» [Грот 1867, 24-25]. Если Карамзин «понимал», что русский язык был отделен от славянского с самого момента зарождения письменности на Руси, то этим самым предполагается, что Шишков этого «не понимал», хотя, как мы видели, Шишков не столько не понимал, сколько не принимал этого разделения языков, имея на то весьма веские основания. Раз возникнув, «ретроградный» миф уже принимается как некая очевидность, и в отношении Шишкова становится допустимым даже самый разнузданный тон. Так, критик журнала «Дело», некий С. Шашков 75 в рецензии на книгу В. Стоюнина писал, что тот напрасно возвел Шишкова на степень «даровитого писателя», ибо «едва-ли найдется другая личность, которая-бы имѣла такъ мало правъ на историческую извѣстность, какъ пресловутый адмиралъ Шишковъ. Писатель совершенно бездарный, прославившiйся нелѣпою борьбою съ литературной школой Карамзина и въ свое время игравшiй въ литературѣ роль какого-то шута, занимаетъ довольно видное мѣсто въ истории литературы, попадаетъ даже въ учебники и хрестоматiи, обязательно изучается учениками и служитъ предметомъ монографiй такихъ педагоговъ, какъ г. Стоюнинъ». Если же судить по истинным заслугам, то, по мнению критика, «въ сущности честнаго, добродушнаго, но все-таки нелѣпаго адмирала давно слѣдовало-бы сдать въ архивъ и болѣе не тревожить костей его» [Шашков 1880, 1]. И далее в таком же духе: Шишков бездарен, невежествен, он — «литературный юродивый, мечтавший спасать отечество съ помощiю риторики и церковно-славянскаго языка» [там же, 2]; «министр умопомрачения», вообразив себя филологом, «Шишковъ пришелъ къ нелѣпѣйшему выводу, что языкъ русскiй, или, — что, по его мнѣнiю, одно и то-же, — церковнославянскiй, самый древнiй» [там же, 5]; столь же нелепы попытки Шишкова заменять заимствованные слова русскими (калоши — мокроступами, камер-обскуру — темнишником); словопроизводные опыты (широко из ширь-око, высоко из высь-око) Шишкова критик без стеснения называет «бреднями» [там же, 6]; в Российской академии собрано Шишковым все то, «что было въ литературѣ отжившаго, бездарнаго, старчески-беззубаго» [там же], однако «недалекий адмирал» почитал «академiю нѣкiимъ святилищемъ словесности, старался придать ей характеръ папской непогрѣшимости» [там же, 7]; впрочем, и Гаврилу Романовича он называет «какимнибудь» Державиным. Читая такое, лишний раз убеждаешься, как легка критика, как легко пинать мертвого льва, как легко, собрав воедино ошибки, заблуждения, недостатки характера, создать человеку репутацию мракобеса и невежды. Шло время, литературная борьба первой половины XIX века и ее деятели стали предметом осмысления в обобщающих курсах истории русской литературы и в зависимости от идеологических пристрастий получали то или иное освещение. Вот несколько примеров. И. Я. Порфирьев, сын священника, профессор словесности в Казанской духовной академии, настроенный к Шишкову более, чем благожелательно, тем не менее отмечает односторонность его консервативной позиции: «Основными чертами 193 его характера были религіозность и патріотизмъ. Онъ былъ глубоко религіозенъ и въ дѣлѣ вѣры не допускалъ никакихъ разсужденій, а тѣмъ болѣе измѣненій, и свято исполнялъ всѣ обязанности церкви, какъ вполнѣ вѣрный и послушный сынъ ея. Отсюда у него ненависть ко всѣмъ новымъ ученіямъ; отсюда преслѣдованіе мистиковъ, масоновъ и Библейскаго общества. Несомнѣнно также, что онъ искренно любилъ отечество; но его любовь была односторонняя; она вся обращена къ прежнему, къ прежнимъ нравамъ и обычаямъ. Онъ заботился только о сохраненіи того, что было, но не допускалъ ничего новаго, не допускалъ никакого развитія: это было какое-то старообрядство» [Порфирьев 1891, 79]. Порфирьев повторяет упрек Шишкову, уже знакомый нам по сочинению Кочубинского: «Шишковъ не могъ защитить своего ученія о языкѣ и слогѣ. У него не было самыхъ необходимыхъ для этого свѣдѣній историческихъ, безъ которыхъ онъ не могъ понять своей основной ошибки, именно, что славянскій и русскій языки составляютъ одинъ языкъ; у него не было знанія древнихъ языковъ и вообще филологической подготовки, при которой онъ могъ бы разобраться при сравненіи языковъ между собою» [Порфирьев 1891, 93-94]. Это слова человека, уже знакомого с основами сравнительно-исторического языкознания, но еще не различающего двух феноменов — этнического и литературного языков. Совсем иным было отношение к Шишкову со стороны известного историка литературы «прогрессивного» направления, члена редколлегии некрасовского «Современника», затем «Вестника Европы», автора биографии В. Г. Белинского, в которой «вырисовался такой лучезарный образ человека-борца за свои идеи» (по словам С. Венгерова в «Энциклопедическом словаре» Брокгауза и Ефрона), А. Н. Пыпина. В его изображении литературный процесс описывается в хорошо знакомой парадигме как борьба старого и нового: «Такъ, молодому поколѣнію Жуковскаго и его современниковъ привелось быть участникомъ извѣстной войны изъза стараго и новаго слога. Вопросъ былъ архаическій, какъ и главный начинатель его, Шишковъ. Это былъ вполнѣ человѣкъ стараго вѣка, по признанію самого Карамзина, честный, но “тупой”; съ послѣднимъ соглашаются новѣйшіе историки литературы, прибавляя, что это былъ также человѣкъ невѣжественный въ самыхъ первоначальныхъ вопросахъ словесности, и это было главное» [Пыпин 1899, 254]. Как и положено представителю «старого», Шишков «не понимал», куда ветер дует: «Главная ошибка, — которой впрочемъ не могли тогда поправить его оппоненты, потому что вопросъ былъ неясенъ и для нихъ, — заключалась въ томъ, что Шишковъ смѣшивалъ въ одно славянскій и русскій, которые казались ему однимъ и тѣмъ же языкомъ: русскій языкъ былъ “чадо” церковно-славянскаго или его новѣйшее “нарѣчіе”; различіе въ у потребленiи состояло въ томъ, что славянскій языкъ долженъ былъ служить для возвышенныхъ предметовъ или для высокаго стиля, а русскій годился только для предметовъ обыденныхъ; въ качествѣ “чада”, новѣйшій русскій языкъ могъ и долженъ былъ почерпать слова изъ церковно-славянскаго или, для изгнанія словъ иностранныхъ, образовывать новыя изъ его матеріала» [Пыпин 1899, 255]. И далее мы встречем весь набор топосов, характерных для данной парадигмы описания: Шишков, хотя и был патриотом, но зашел слишком далеко и поставил себя «въ ряды обскурантовъ, которые уже вскорѣ послѣ Священнаго союза такъ размножились не только въ обществѣ, но и въ правительственныхъ вѣдомствахъ, и между которыми трудно было найти честныхъ людей. Репутація Шишкова осталась двусмысленной: “священная память двѣнадцатаго года” не могла покрыть его литературнаго и общественнаго обскурантизма» [там же, 256]; он — «хранитель преданiй прошлаго вѣка» [там же, 185]; стоявший «на старосвѣтской полуцерковной точкеѣ зрѣнiя» [там же, 238], ему свойственна «первобытность понятiй», а его «Беседа» — «гнѣздо литературнаго старовѣрства» [там же, 255]. 194 В самом существенном вопросе Пыпин, в сущности, демонстрирует тут то же непонимание, какое было и у Шишкова, и у его оппонентов, и у Кочубинского с Порфирьевым: им всем свойственно смешение двух точек зрения на предмет — генетической и культурно-исторической. С генетической точки зрения, русский язык, как и другие славянские языки, конечно же, не является «чадом» церковнославянского, но с культурно-исторической точки, зрения русский литературный язык действительно возник путем примыкания к церковнославянскому, лексические ресурсы которого были и остаются средством высокого стиля, на что и указывал со всей силой красноречия вслед за Ломоносовым Шишков. Примерно в те же годы, когда писал свои труды А. Н. Пыпин, в Казанском университете читал лекции по истории русской словесности профессор Н. Н. Булич. В сущности, Н. Н. Булич оценивает и Карамзина, и его литературного врага Шишкова в рамках той же идеологической парадигмы, что и другие создатели «ретроградного» мифа, отличает же его от прочих то, что, взвесив на неких весах Карамзина и Шишкова, Булич нашел, что оба оказались исторически слишком легкими. Буличу свойственно прагматическое отношение к литературе: по его мнению, настоящая литература должна быть ближе к действительности, отражать запросы самой русской жизни, борьбу за общественные, политические и нравственные принципы. Исходя из этого идеала литературы, он весьма скептически относился к литературе Александровой эпохи, в его глазах ничтожны были обе партии и их продолжительная борьба — и партия «стариков» (Державин, Голенищев-Кутузов, Шишков), и партия «молодых» во главе с Карамзиным. В Александровскую эпоху «писатели и журналисты раздѣлились <…> на два лагеря: къ Шишкову, къ старикамъ литературнаго преданія, къ заслуженнымъ генераламъ литературы, у которыхъ образовался вскорѣ центръ соединенія въ “Бесѣдѣ любителей Россійскаго слова”, пристало все, что въ литературѣ было бездарнаго или приниженнаго и искательнаго, въ надеждѣ выиграть искательствомъ и лестью у знатныхъ стариковъ. Другая сторона, гдѣ находились люди съ действительными знаніями и талантами, образовала противоположный центръ въ такъ называемомъ “Арзамасскомъ обществѣ”. Но люди эти смотрѣли на литературу, какъ на забаву между дѣлъ, какъ на отдыхъ послѣ болѣе трудныхъ и болѣе уважаемыхъ занятiй; вся ихъ дѣятельность ограничивалась насмѣшкой и пародіей на внѣшнюю обстановку литературныхъ занятій “Бесѣды” и въ особенности на слогъ ея членовъ» [Булич 1912, 225]. Признавая несомненную литературную одаренность Карамзина, Булич отмечает неустойчивость, неопределенность его мировоззрения: «Въ его убѣжденіяхъ не могло быть ни твердости, ни стойкости. Его сомнѣніе никогда не доходило до сильнаго и убѣдительнаго скептицизма; его либерализмъ останавливался на полъ-дорогѣ и носилъ дилетантскій характеръ. Надъ всѣмъ этимъ неопредѣленнымъ внутреннимъ міромъ души его былъ разлитъ меланхолически сентиментальный туманъ и эту сентиментальность онъ искалъ вездѣ въ знакомыхъ ему литературахъ» [Булич 1912, 67]. В период «Московского журнала» и «Писем русского путешественника» Карамзин «оказалъ тѣ услуги формальному развитію русской литературы, а отчасти и внутреннему ея содержанію, за которыя онъ пользуется почетнымъ мѣстомъ въ исторіи нашей литературы. Его “Бѣдная Лиза” съ чувствительнымъ содержаніемъ въ первый разъ раскрыла передъ современнымъ обществомъ внутреннюю жизнь сердца и начала собою сентиментальное направленiе» [Булич 1912, 68], однако Булича раздражает условная красота картин природы и ходульность переживаемых чувств героев. В «Письмах русского путешественника» мы «видимъ, какъ незначительны вообще и 195 мелки были восторги, наблюденія и симпатіи Карамзина, какъ неопредѣленны его стремленія, проникнутыя меланхоліей и сентиментальностью» [Булич 1912, 69]. Идеологию Карамзина Булич определяет как умеренно консервативную, хотя и прикрытую очень красивой либеральной фразой. Процитировав слова из «Вестника Европы» о цели этого журнала «помогать нравственному образованію такого великаго и сильнаго народа, какъ россійскій, развивать идеи, указывать новыя красоты въ жизни, питать душу моральными удовольствіями и сливать ее въ сладкихъ чувствахъ съ благомъ другихъ людей», Булич заключает: «Изъ-за этихъ-то фразъ, изъ-за эластичности выраженія мнѣній, Карамзина нельзя прямо обвинить въ ретроградности и отсталости. Тутъ есть все: и любовь къ наукѣ, и уваженіе къ правамъ личности, и признаніе “общаго мнѣнія” и новыхъ лучшихъ идей, и желаніе примирить непримиримое, напр., гуманность и крѣпостное право, такъ что Карамзинъ можетъ быть причисляемъ даже и къ прогрессистамъ. Но собственно говоря, онъ представлялъ середину; онъ не хотѣлъ казаться приверженцемъ крайней политической реакціи и боялся углубляться въ новыя прогрессивныя идеи, боялся доводить ихъ логически до послѣднихъ выводовъ» [Булич 1912, 79]. В целом у Булича вырисовывается не слишком симпатичный образ трусоватого, прекраснодушного, немного лицемерного человека, который больше желал казаться, нежели быть либеральным и прогрессивным, а в сущности хотевшим только покоя: пусть всегда будет царь и самодержавие, крепостное право и помещичьи привилегии, только пусть все это будет добродетельным. Одним словом, Манилов, но культурный и европейски образованный. В конечном счете идеологическая весомость писателя определяется исторической значимостью созданной им традиции, а в этом отношении Карамзину похвастаться нечем: князь П. Шаликов и граф Д. Хвостов как нельзя лучше обнажают бесплодность карамзинского направления. Почему Буличу пришли на ум эти имена, а не Жуковского, Батюшкова, Вяземского, Пушкина, остается загадкой. Среди всех карамзинистов Булич выделяет Д. В. Дашкова, умного, проницательного и справедливого критика всех заблуждений и грубых инсинуаций Шишкова, и сожалеет, что Дашков «промѣнялъ поприще писателя на государственную службу» [Булич 1912, 220]. Но и партии «стариков» тоже достается от Булича. Не ставя под сомнение честность Шишкова, его искренний патриотизм, Булич считает его направление столь же ложным, как и карамзинское: «Шишковъ въ глубинѣ сердца полагалъ, что онъ стоитъ за правду, за просвѣщеніе, за добро, но у него недоставало ни ума, ни образованія понять, что онъ шелъ по ложной дорогѣ и ошибался. Зная честность характера Шишкова, его откровенную прямоту, люди свободнаго мнѣнія возлагали на него свои надежды и — ошибались. Отъ того дѣятельность Шишкова вызывала самыя противоположныя сужденія. Съ одной стороны, онъ является честнымъ патріотомъ, въ свѣтѣ двухъ извѣстныхъ Пушкинскихъ стиховъ: “Сей старецъ дорогъ намъ; онъ блещетъ средь народа священной памятью двѣнадцатаго года!” Съ другой стороны, въ безчисленныхъ изображеніяхъ карамзинистовъ, онъ выступаетъ передъ нами въ смѣшномъ нарядѣ педанта-славянофила, какого-то безсмысленнаго русскаго донъКихота, воюющаго съ мельницами, или въ гораздо болѣе мрачномъ видѣ гасильника просвѣщенія, инквизитора, преслѣдующаго всякую мысль и ненавидящаго свободу убѣжденій. Въ сущности, это былъ человѣкъ прямой и честный, но обидчивый; не безъ литературнаго дарованія и нѣкоторыхъ познаній, съ значительною примѣсью честолюбія и желанія власти. Шишковъ готовился быть морякомъ, командовать фрегатомъ или кораблемъ и попалъ въ ученые по русской и сравнительной филологіи!» [Булич 1912, 120]. Вопрос о языке был для Шишкова действительно дорог, «но вмѣстѣ съ тѣмъ онъ былъ искренно, наивно, пожалуй глупо убѣжденъ, что всѣ новыя слова, 196 вошедшія въ языкъ, въ литературныхъ трудахъ Карамзина и его школы — суть признакъ нравственнаго паденія русскаго общества» [Булич 1912, 125]. Замены, предлагавшиеся Шишковым, зачастую были смешны и нелепы — «объ этомъ и говорить нечего, хотя источникомъ ихъ была любовь къ языку и любовь искренняя. Конечно Шишковъ имѣлъ полное право хлопотать о чистотѣ русскаго языка, возставать на неумѣренный наплывъ въ немъ неологизмовъ, словъ и оборотовъ, пришедшихъ къ намъ вмѣстѣ съ модами изъ Парижа, осмѣивать наше обезьянство, но онъ не додумался, что это обезьянство существовало у насъ не какъ мода, не какъ повѣтріе, а скорѣе какъ историческая необходимость, что оно было слѣдствіемъ великой Петровской реформы. Въ этихъ заимствованіяхъ словъ и новыхъ понятій сказалась бѣдность нашей мысли и нашей литературы, которыя встрѣтились съ западнымъ богатствомъ той и другой; новый міръ идей, безъ котораго не могло продолжаться наше развитіе, такъ или иначе долженъ былъ выразиться; иностранный элементъ былъ неизбѣженъ» [Булич 1912, 130]. Как ни важны были для Шишкова хлопоты о русских корнях, о доказательствах единства русского и славянского языков, однако Булич видит в этом выражение другого, более глубокого чувства; «Это другое — старыя понятiя и ненависть къ идеямъ прогресса и развитiя, ненависть, соединявшаяся въ то время съ патрiотизмомъ» [Булич 1912, 232]. В конечном итоге чувство справедливости заставляет Булича признать заслуги Карамзина в деле обновления и обогащения русского литературного языка: «… о томъ, что онъ сдѣлалъ для русскаго языка, для слога, для литературной формы — извѣстно всѣмъ, и никакія нападенія Шишкова и другихъ старовѣровъ не подорвали этой заслуги» [Булич 1912, 69]. Что же касается славянской филологии, то для нее спор карамзинистов и шишковистов не имел никакого значения, так как ни та, ни другая сторона не были с ней знакомы. Версию о Шишкове-ретрограде поддержал Владислав Ходасевич в своей беллетризированной биографии Державина, вышедшей в Париже в 1931 году. В ней в иронических тонах выписан образ рассеянного, бескорыстно преданного идее, трудолюбивого, беспомощного в домашних делах, честного, патриотичного, негодующего на политический дух, наносимый из Франции, на французское воспитание русских дворян, на их повальную галломанию, возбуждающего насмешки своими несуразными филологическими изобретениями Шишкова. Созданная Шишковым «Беседа» изначально была обречена на окостенение по той причине, что «литература одушевляется прежде всего идеями литературными, которые в ней самой должны зарождаться. У Шишкова были идеи политические, общественные и даже филологические, литературных же не было. Нападки на карамзинское направление, в общественном смысле вовсе не основательные, филологически — пусть даже отчасти справедливые, не возмещали отсутствия положительных литературных стремлений. Людям, имеющим такие стремления, возле Шишкова было бы нечего делать. Беседа оказалась так же мертва, как субботние собрания, из которых она возникла» [Ходасевич 1988, 258]. В советское время в осмыслении культурно-языковых и литературных процессов начала XIX века наметились две тенденции. Одни ученые, особенно получившие образование еще в русских гимназиях и университетах и начавшие научную деятельность до революции, умели смотреть широко и объемно, видеть в культурном процессе разные его аспекты — политический, идеологический, литературный и лингвистический; это Ю. Н. Тынянов, В. В. Виноградов и некоторые другие (см. о них ниже). 197 Другие же ученые, уже советской выделки, стремились вогнать понимание этого процесса в прокрустово ложе классовой борьбы, обвиняя других в узости и «формализме». Примером может служить статья В. А. Десницкого, который писал, что исключительное внимание к «Беседе» и «Арзамасу» приводило к тому, что «литературные явления и отношения осмыслялись в их возникновении и движении на узкой социальной базе, что и облегчало возможность изучения их исключительно в литературном плане, вне связи с общим потоком исторического процесса, вне связи с реальной классовой борьбой. Борьбу за язык, литературную борьбу понимали формалистически, сводили ее к борьбе узких “культурных” групп, а не осмыляли как процесс становления и столкновения разноклассовых идеологий, находившей свое четкое выражение и в процессе выработки литературного языка» [Десницкий 1958, 9394]. Так, Тынянов, вместо того чтобы «попытаться вскрыть различную классовую сущность в самом литературном “архаизме” шишковцев и “архаизме” некоторых представителей декабризма, он тянет линию единого литературного “архаизма”, Кюхельбекером и Грибоедовым своеобразно “реабилитируя” Шишкова» [Десницкий 1958, 95]. Действительно, раз уж Кюхельбекер и Грибоедов записаны высшим начальством в борцы за счастье народное, то как же они могут оказаться в одном «лагере» с реакционером Шишковым? Это не укладывается в схему классовой борьбы верного ленинца. В архаистической позиции Шишкова автору видится своеобразная классовая мудрость, ибо «шишковская ориентация на “народ” — купечество, духовенство, на зажиточного крепостного крестьянина, на мещанство — была средством борьбы феодального дворянства за сохранение старого порядка; шишковисты с верным классовым чутьем боролись за “народ”, делая попытку отвоевать его у еще не определившегося вполне классового врага — буржуазии, боролись против буржуазной революции, которая уже совершилась во Франции и в лице Наполеона грозила России» [Десницкий 1958, 96]. Архаизм же декабристов был совсем иного свойства: его нужно понимать с марксистский позиций «не как этап в эволюции единого архаизма, а как конкретный эпизод борьбы за оружие, как стремление вырвать его из рук врага» [Десницкий 1958, 97]. Марксистские историки литературы очень любят прибегать к нехитрому риторическому приему «с одной стороны, нельзя не признаться, с другой стороны, нельзя не сознаться», благодаря которому создается иллюзия объективности и цельности, всестороннего охвата предмета. Так, например, Н. И. Мордовченко пишет о том, что, с одной стороны, лингвистическая концепция Шишкова, в основе своей реакционная и антиисторическая, была проповедью подлинного обскурантизма [Мордовченко 1959, 79, 81], но с другой стороны, положительным моментом в ней был призыв к изучению народной словесности, утверждение ее значения для развития литературы [Мордовченко 1959, 88], что, несмотря на реакционную основу, сыграло «серьезную роль в построении теории народности будущих декабристов» [Мордовченко 1959, 89]. Карамзинисты, с одной стороны, прошли мимо положительных моментов шишковской теории, но с другой стороны, «продолжили дело разоблачения реакционной основы его воззрений» [Мордовченко 1959, 89]. Это пример того, как пресловутый классовый подход не дает возможности увидеть ту действительную основу воззрений Шишкова, благодаря которой они предстают как нечто целое, единое и в то же время многообразное в своих проявлениях. В политико-идеологической перспективе рассматривает взгляды Шишкова и Б. В. Томашевский: «Политические события 1812 г. еще острее ставили вопрос о патриотизме и о народности, но уже не в литературной плоскости. И Шишков выступил уже с развернутой программой. В “Беседе любителей русского слова”, 198 являвшейся оплотом литературной реакции, враждебной тому направлению, которое определило первые шаги Пушкина в литературе, Шишков в 1812 г. прочел “Рассуждение о любви к отечеству”. Рассуждение это характерно как трактовка проблемы народности с позиций крайней реакции» [Томашевский 1961, 110]. Своеобразным шедевром обличительного пафоса являются следующие слова: «Задача Шишкова — борьба против духа безверия и духа пагубной философии, господствующего на Западе. Его любовь к отечеству зовет к тому, чтобы замкнуться в национальных традициях, а самые национальные традиции сводятся к православию и любви к царю. Эти полемические принципы руководили Шишковым и в его филологических изысканиях, и против них были направлены нападки молодых карамзинистов. В зоологической теории Шишкова наши западники видели неприкрываемую проповедь человеконенавистничества и злобное отрицание всего, что дала человечеству революционная Франция» [Томашевский 1961, 111-112]. Выходит, что христианство приравнивается к человеконенавистничеству, а любовь к царю объявляется зоологическим чувством. Над этим можно смеяться, можно плакать, но только всерьез это воспринимать уже нельзя. В соответствии с марксистскими прописями идеологическую подоплеку в споре о «старом» и «новом» слоге видят и авторы второго тома «Истории русской литературы в четырех томах» (редактор тома — Е. Н. Купреянова). По их мнению, конкретно-историческое содержание этого спора, являвшегося «стержневым идеологическим процессом», заключалось в том, что «в ходе его решался важнейший из всех вопросов, поставленных перед русской литературой французской революцией, — вопрос о национальном самоопределении русской культуры, русского общественного самосознания, а тем самым и всего строя русской жизни по отношению к буржуазно-демократическим устремлениям западноевропейской действительности и мысли» [История РЛ II, 14]. Хотя Карамзин был консерватор и крепостник, он, вопреки своей классовой ограниченности, «продолжает проевропейские традиции русского Просвещения XVIII в.», а партия, возглавляемая Шишковым, вела борьбу «против этих традиций во имя защиты средневековых устоев и пережитков русской жизни от разрушающего воздействия просветительских идей и буржуазно-демократических устремлений западноевропейской культуры» [История РЛ II, 11]. Шишков, «убежденный литературный старовер», хотя и выдвинул в противовес карамзинистскому европеизму романтический принцип «народности», но романтизм его был вполне реакционным, отрицавшим «западную послереволюционную действительность с феодальных, а не демократических позиций» [История РЛ II, 13]. Новым словом в освещении спора «архаистов» и «новаторов» стала статья Ю. М. Лотмана и Б. А. Успенского «Споры о языке в начале XIX века как факт русской культуры», вместе с которой было опубликовано сатирическое произведение С. С. Боброва «Происшествие в царстве теней, или Судьбина российского языка», сопровождаемое обширными комментариями авторов статьи. Необычайную остроту полемики о языке в начале XIX века эти ученые объясняют особенностями русского культурного сознания, которое они называют «эсхатологически-утопическим» и которое, при всех возможных оговорках, противопоставлено западноевропейскому культурному сознанию, где, начиная с Ренессанса, доминировали идеи эволюции и прогресса; напротив, «в истории русской общественной мысли на протяжении целых исторических периодов главенствовали концепции эсхатологического и максималистского типа» [Лотман, Успенский 1975, 452], в свете которых отвергались идеи постепенных реформ и частных улучшений и выдвигались идеи революционного преображения всей жизни общества. Коротко суть идеологии утопизма заключается в следующем: существующий порядок вещей никуда не годен, его нужно разрушить и на 199 освободившемся месте построить новый, и уже окончательный порядок. Варианты утопической идеи отличаются друг от друга ответом на вопрос, как именно строить новый порядок. Проблема литературного языка как культурного феномена, будучи включенной в контекст эсхатологических представлений, «отождествлялась с номинацией или переименованием мира, то есть с основными мифологическими категориями, естественно становясь вопросом вопросов» [Лотман, Успенский 1975, 453]. В таком культурном контексте языковая позиция определялась идеологически, но при этом понятия и термины европейского политического словаря — реакционер, консерватор, либерал — неизбежно окрашивались в тона утопизма, вследствие чего и одни, и другие, и третьи одинаково разделяли представление о том, что «Россия нуждается в коренной и окончательной перемене, создающей новый порядок и новый язык ценой совершенного удаления от старины или ее полного восстановления» [Лотман, Успенский 1975, 461]. Стало быть, представление о том, что России нужен новый и окончательный литературный язык, было общим и для «новаторов», и для «архаистов», разделяло же их то, на какой основе и какими средствами создавать этот язык. В отношении «новаторов»-карамзинистов эта схема выглядит довольно убедительной: разрыв с культурно-языковой традицией, оглядка на европейскую языковую ситуацию, ориентация на живое употребление, разговорный узус культурной элиты, более чем толерантное отношение к заимствованиям — все это действительно может быть описано в терминах либеральной утопии. Однако в отношении «арахаистов»-шишковистов эта схема не выглядит столь убедительной, так как основана на недопустимых обобщениях и вольно интерпретируемых фактах. Авторы утверждают, что «русская реакция была не консервативна (то есть не защищала какой-либо исторически сложившийся порядок), а максималистски утопична» [Лотман, Успенский 1975, 454], опираясь на политическую идеологию императора Павла I, человека скорее экстравагантного, чем типичного для русского консерватизма. О Шишкове также утверждается, что он «был не традиционалистом, а утопистом» [Лотман, Успенский 1975, 455]. Основания для этого утверждения следующие. 1) «Реальная стихия церковного языка ему отнюдь не была органична; в церковнославянском он допускал ошибки» [Лотман, Успенский 1975, 455]. Ну и что? Это его личный недостаток, не имеющий отношения к отстаиваемой им идеологии. 2) «Употреблению» Шишков противопоставлял «рассуждение», то есть «абстрактно-теоретическое построение», которое «в вопросах языка выше реальности» [Лотман, Успенский 1975, 455]. Это верно лишь отчасти, и авторы сами приводят слова Шишкова, которые показывают, что его отношение к проблеме употребления было более гибким: «Мы последовали употреблению там, где рассудок одобрял его, или по крайней мере не противился оному. Употребление и вкус должны зависеть от ума, а не ум от них». 3) Понятие Шишкова об общем употреблении авторы интерпретируют (едва ли не в духе концепции Н. Хомского о глубинных и поверхностных структурах) как «обобщенные свойства национальной структуры языка (на этой основе он вводит интересное противопоставление “наречия” — языковой реальности и “языка” — его субстанциональной сути» [Лотман, Успенский 1975, 455]. Последнее утверждение совершенно неверно, так как у Шишкова понятия языка и наречия имеют совсем иной смысл: русский, сербский, чешский, польский и др. суть не языки, а наречия «славенского» языка, так как отличаются друг от друга лишь грамматическими свойствами, а не словарем, который и составляет суть языка. 200 4) «Шишков видел в русском языке результат деградации языка церковнославянского» [Лотман, Успенский 1975, 456]. Это тоже неверно, ибо Шишков вообще не считал русский и славянский разными языками; для него это два «слога» одного языка, поэтому отказ от славянской языковой традиции обедняет язык, ведет его к упадку, но это касалось только карамзинистов и не имело отношения, например, к цветущему языку Ломоносова. В отличие от крамзинистов, Шишков не предписывал языку то, каким он должен быть, не навязывал ему априорных схем; то, что можно назвать законом языка, Шишков обнаруживал в его собственной стилистической структуре, сложившейся исторически, хотя о самой этой истории он имел еще довольно смутные представления. В этом отношении характерен отзыв Шишкова о языке карамзинской «Истории»: «Чтожъ касается до Карамзина, то онъ въ Исторіи своей не образовалъ языкъ, но возвратился къ нему, и умнó сдѣлалъ» [Шишков XII, 168]. 5) Есть некое противоречие в том, чтобы одновременно утверждать, что «Шишков был не традиционалистом, а утопистом» и что Шишковым были сформулированы национально-романтические основы формирования литературного языка [см.: Лотман, Успенский 1975, 456], ибо именно романтическое миросозерцание характеризуется вниманием и интересом к истокам, к традиции, к культурной самобытности народов; именно это, надо согласиться, определило «широту воздействия его концепции на младших современников: Катенина, Грибоедова, Кюхельбекера, а в определенной мере — также Рылеева, Пестеля и даже Н. Тургенева» [Лотман, Успенский 1975, 457]. Все это не позволяет признать концепцию Шишкова утопичной; как уже не раз говорилось выше, его взгляды на историю и пути развития русского литературного языка были традиционалистскими. Любопытно, что и сам Успенский писал позже, что «для Шишкова и его сторонников язык ассоциируется с национальной традицией» [Успенский 1994, 164]. Основной недостаток построений Лотмана и Успенского в их схематизме, когда не через изучение фактов вскрывается их внутренняя логика, а когда под готовую априорную схему подбираются «удобные» факты; поскольку же фактов много, то всегда можно подобрать такие, которые могут быть интерпретированы в свете готовой схемы и сделать эту схему по видимости убедительной. В сходной идеологической парадигме оценивается деятельность Шишкова в серии статей и затем в итоговой книге М. Альтшуллера «Беседа любителей русского слова. У истоков русского славянофильства» (1-е изд. — 1984 г., 2-е дополненное — 2007 г.). В деятельности Шишкова, читаем мы у этого автора, «чисто литературные проблемы лежали лишь на самой поверхности» [Альтшуллер 2007, 27], а глубинное ее содержание составляют политика и идеология. Вслед за Лотманом и Успенским Альтшуллер находит в воззрениях Шишкова черты утопизма. В самом деле, у Шишкова нетрудно найти противопоставление настоящего и прошлого с критическим отношением к первому и идеализацией второго, но видеть в этом утопизм мне кажется сильной натяжкой, ибо никогда Шишков не предлагал разрушить настоящее ради чаемого прошлого, которое в то же время есть и чаемое будущее. Нет, позиция Шишкова — это типичный просветительский консерватизм, если только придерживаться точного смысла этого термина, то есть видеть в этом умонастроении желание сохранить в настоящем и будущем все то ценное, что досталось от «прежних веков». Сколько бы ни ворчал Шишков, особенно в своих «Записках», сколько бы ни выражал свое недовольство Александром I и его «Комитетом общественного спасения», он никогда не предлагал ничего ломать и строить заново. Не надо видеть идеологию там, где имеет место чистая психология: недовольство старика молодежью, 201 идеализация прошлого только потому, что это его прошлое, когда он был молод, силен и вся жизнь была еще впереди. Новое, что пытается внести Альтшуллер в идеологический портрет Шишкова, — это его якобы славянофильство: «Спасение России, с точки зрения Шишкова, заключалось в обращении (возвращении) к исконным истинно русским началам, которые еще сохранились в простом народе. Таким образом, мы можем назвать Шишкова предтечей, первым идеологом русского славянофильства» [Альтшуллер 2007, 42-43]. На мой взгляд, это недопустимый анахронизм, перенесение в прошлое тех идеологических концепций, которые появятся лишь в будущем. Противники Шишкова, называя его славенофилом, имели в виду лишь его пристрастие к славянскому языку, а не законченную славянофильскую идеологию. Хотя Шишков проповедовал народность как основу культуры, говорил о связи языка с духом народа, он никогда не был народником в позднейшем значении этого слова и не писал о том, что все наше спасение в народе, не идеализировал простой народ как носителя вековечной правды. Хотя Шишков ненавидел революционную Францию, он не противопоставлял Россию Западу в целом и никогда не говорил о каком-то особом историческом пути России. Поэтому это большая ошибка видеть в Шишкове предтечу и тем более родоначальника славянофильства. Коль скоро Шишков объявлен славянофилом, то на него посыпался весь набор «ретроградных» топосов; при этом автор не затрудняет себя аргументацией, в дело идут самые смехотворные натяжки вроде следующей. По поводу карамзинского разделения истории русского «слога» на четыре периода (1-й — с Кантемира, 2-й — с Ломоносова, 3-й — с переводов господина Елагина, 4-й — «с нашего времени, в которое образуется приятность слога, называемая французами élégance») и реакции на это Шишкова М. Альтшуллер пишет: «Историзм Карамзина вызывает яростную отповедь Шишкова: “Я долго размышлял, вподлинну ли сочинитель сих строк говорит сие от чистого сердца или издевается и шутит: как? нелепицу нынешнего слога называет он приятностию! совершенное безобразие и порчу оного образованием!”. Идея прогрессивного развития человечества и его культуры для Шишкова всегда была неприемлема, и нам еще придется об этом говорить. Напротив, идея исторического прогресса составляла одну из основ мировоззрения Карамзина, и именно этим он долгое время вызывал ненависть Шишкова и его окружения» [Альтшуллер 2007, 44]. Знакомая, идущая еще от Белинского, топика, любезная сердцу советского интеллигента! Автор впадает в очевидное противоречие с собой, когда, приведя цитату из карамзинской «Записки о древней и новой России», пишет: «Так, в отличие от Шишкова, Карамзин — едва ли не первый — объявил Петра виновным в разрушении целостной русской культуры и считал это разрушение губительным для страны» [Альтшуллер 2007, 48]. Отчего же тогда Шишков, а не Карамзин объявлен предтечей славянофильства, так как обвинения Петра Великого в расколе культуры — она из любимых тем классиков славянофильства? Таких противоречий очень много, вот еще одно из них. Россия была идеологически почти не затронута французским революционным вихрем, поэтому, по Шишкову, «любимое отечество следовало только не трогать, сохраняя в нерушимой цельности все установления» [Альтшуллер 2007, 49]. Это типично консервативная позиция, зачем же приписывать Шишкову еще какой-то утопизм? Вопреки М. Альтшуллеру можно утверждать, что между Карамзиным 10-х годов и Шишковым было гораздо больше общего, чем принято считать. По своей политической идеологии оба были консерваторы, оба защищали самодержавие и крепостное право, но по-разному: Шишков принимал крепостное право как норму, 202 тогда как Карамзин видел в нем исторически обусловленное зло, подлежащее отмене, но в отдаленном будущем, когда для этого созреют условия. Поэтому политическую идеологию Карамзина можно определить как либерально-консервативную, и вовсе не случайно он занимает видное место в истории русского либерализма 76 . Позиция Шишкова в ее сознательном выражении была чисто консервативной, однако, если почитать его «Записки», то легко увидеть, что такие ценности, как личная свобода, собственность, правопорядок и безопасность, были ему практически отнюдь не чужды. Карамзин много сделал для проникновения в Россию западных либеральных идей, Шишкова же пугало то, что с проникновением этих идей к нам придет и дух революции, а также то, что русская культура и ее первооснова — язык — утратит свою национальное своеобразие. Шишков не был ни ксенофобом, ни славянофилом, он только хотел, чтобы каждый народ жил, мыслил и творил культуру по-своему. Нет логики и в таком ходе мыслей автора. Можно согласиться с тем, что в самом начале царствования Александра I среди части столичной бюрократии возникли оппозиционные настроения, особенно среди тех, кто был отстранен от участия в государственных делах. Однако в начале 10-х годов недостатки реформ Александра «окончательно прояснились»; казалось бы, правая оппозиция должна была радоваться, однако она, выдвинув в качестве вождя Шишкова, «попыталась оформиться в постоянно действующее объединение» [Альтшуллер 2007, 50]. Таким образом, невинной «Беседе» придается статус если не политической партии, то по крайней мере политического клуба. Следствием этого являются неизбежные натяжки и преувеличения. Так, в поздних стихах Державина автор находит ни много, ни мало — «политическую оппозицию либеральным реформам Александра I» [Альтшуллер 2007, 86], хотя на самом деле в них выражено лишь несогласие с внешнеполитическим курсом Императора на сближение с наполеоновской Францией, несогласие, быстро исчезнувшее, как только Россия вступила с ней в войну. В пушкинской пародии «Тень Фонвизина» на державинский «Гимн лиро-эпический» автор опять усматривает проявление идеологической борьбы: «“Гимн” Державина своей библейской формой полностью совпадал с идеологической и художественной позицией “Беседы”, а пародия Пушкина становилась явлением не только литературной, но и идеологической борьбы» [Альтшуллер 2007, 82]. В сущности, это навязчивое желание всякое явление общественной и литературной жизни истолковывать идеологически есть лишь слегка смягченное, припудренное применение марксистской схемы: политика есть сконцентрированное выражение экономики, а идеология — сконцентрированное выражение политики, в конечном счете имеющей классовые корни. Но потому и не сходятся концы с концами: Державин с Шишковым были в оппозиции к Александру I, Пушкин был в оппозиции к Державину, значит, он должен быть в одном «лагере» с тем, о ком он позже напишет: «Властитель слабый и лукавый, Плешивый щеголь, враг труда…»? Под влиянием штампов прогрессистской идеологии М. Альтшуллер пишет, что «поступательного движения истории для Шишкова не существует» [Альтшуллер 2007, 343]. Я думаю, это не так. Само по себе поступательное движение истории не есть ни благо, ни зло; важно, куда она движется. Шишков считал, что история весьма поступательно движется не туда, куда следует, ― к безбожию, безнравственности и всеконечному оскотинению, проявления чего он видел во время своего морского похода в похабных надписях, оставленных французскими солдатами в алтарях православных греческих храмов, а затем в Москве, разоренной, разграбленной, испохабленной озверевшими французами. Таким образом, идеологический облик Шишкова оказался заметно искаженным, но это не значит, что книга М. Альтшуллера лишена интереса; напротив, как бы опровергая собственный тезис о том, что у Шишкова «литературные проблемы лежали 203 лишь на самой поверхности», автор создал богатое именно историко-литературным содержанием исследование, в котором обосновано значительное место «Беседы», круга ее авторов и лично Шишкова в литературном процессе начала XIX века, сделано много важных наблюдений над поэтикой поздней лирики Державина, рассуждений о романтическом характере его теоретического трактата о лирической поэзии, о близости Гнедича к «Беседе», о поэзии и эстетических воззрениях Ширинского-Шихматова, о драматургии Шаховского, Державина, о роли Шишкова и «Беседы» в изучении «Слова о полку Игореве», о фольклористических штудиях Шишкова и о роли «Беседы» в романтической переоценке фольклора как выражения духа народа, русской национальной культуры, о литературных различиях внутри «Беседы» между «классиками» (С. Н. Марин) и «романтиками» (Шишков, Державин), о значении Тредиаковского в литературной войне карамзинистов и «беседчиков», о близости к литературно-языковой позиции «Беседы» взглядов И. М. Муравьева-Апостола, о влиянии адмирала на творчество А.С. Пушкина; историкам литературы должна быть интересна мысль автора о наличии в русской литературе особой «архаистической» традиции, начатой Тредиаковским и Радищевым, через Шишкова ведущей к Кюхельбекеру, Катенину, Тютчеву, Случевскому, Вячеславу Иванову, Хлебникову вплоть до Солженицына. Можно сказать, что хорошая, богатая фактами книга оказалась подпорченной неверными идеологическими оценками; возможно, что неровность книги вызвана тем, что первые работы автора о «Беседе» относятся еще к 60-м годам ХХ века и за без малого полвека его взгляды могли существенно измениться. В интересной статье О. Проскурина «Что скрывалось под панталонами (Корреляция «мода – язык» в «Евгении Онегине» и ее культурный контекст)», являющейся по существу развернутым культурологическим комментарием к известным пушкинским стихам Но панталоны, фрак, жилет, Всех этих слов на русском нет, Шишков назван русским патриотом-консерватором, носителем националистической идеологии и утопистом. Лингвистическая проблематика в полемике начала XIX века имела мировоззренческую подоплеку, «споры о языке оказывались вместе с тем спорами о путях культуры. Та или иная модификация “слога” воспринималась не столько как литературно-языковая реальность, сколько как знак определенной культурной и даже идеологической позиции» [Проскурин 1999, 329]. В лингвистической позиции Шишкова Проскурин видит две черты: негативную, связанную с критикой механицистских и конвенционалистских представлений о природе языка, и позитивную, собственную шишковскую теорию языка, согласно которой «язык — это пребывающий вне истории Божественный “ум”, который, конечно, не может быть подвержен никаким изменениям. Само возникновение новых “ветвей” мыслится как непрерывная манифестация этого “ума”. В этом смысле изучение языка, постижение его внутренней структуры, “восхождение” (примечательно, что не “нисхождение”!) по его “ветвям” к “корням” предстает как особая форма богопознания. Таким образом, изучение свойств языка превращается в некоторый сакральный акт, а сам “словесник” оказывается фигурой, функционально тождественной теологу и священнослужителю одновременно». Поэтому «задача словесника — очищать и защищать язык от внешних наслоений, следить за тем, чтобы пути к “уму” не закрывались. С этой позиции главным хранилищем “ума” оказываются древние письменные тексты: именно они должны служить образцом и ориентиром для новейших сочинителей. Письменная стихия в этом отношении решительно противопоставляется устной, зависящей не столько от “ума”, сколько от “слуха” и 204 “употребления”. Предпочтение устной речи письменной означает предпочтение плоти духу». Так как все языки происходят от первоязыка, то все они заслуживают сохранения их своеобразия, но в русском, или славенороссийском, «языке божественное начало сохраняется в наибольшей степени, что свидетельствуется необычайно разветвленной и стройной системой “корней” и “ветвей”. Самая структура языка говорит о его особо тесной связи с божественным первоязыком. Следовательно, русские, получившие и сохранившие такой язык, все же “лучше” других народов. Поэтому оберегание “ума” славенороссийского языка превращается не только в культурный, но и в сакральный, и в политический акт. Борьба за чистоту и целостность “коренного” языка осознается как борьба за Священное Слово» [Проскурин 1999, 334335]. Несомненно, это слишком вольная интерпретация взглядов Шишкова, согласно которому Бог дал человеку лишь языковую способность, а человек сам, в соответствии с библейским повествованием, стал ей пользоваться и создал первобытный язык; с размножением и расселением людей по лицу земли первобытный язык разделился на наречия, которые стали называться языками, и каждый народ стал умствовать посвоему посредством своего языка. Разумеется, здесь есть логическая нестыковка, не замеченная Шишковым, зато дающая ему возможность развивать предромантическую органическую концепцию языка как национального органона мысли, не отрицающей исторической изменчивости языка в связи с развитием культуры и просвещения. Язык может и должен изменяться, но только органически, а не портиться путем смешения с другими языками; заимствования уничтожают органику — вот в чем смысл языкового пуризма Шишкова; если же язык — это «Божественный ум», то заимствования не могут помешать ему оставаться самим собой, так как они — тоже проявления «Божественного ума». Тут у самого Проскурина явная логическая нестыковка. Теория языка как «Божественного ума» понадобилась Проскурину для того, что увязать воедино лингвистическую философию Шишкова, его глубокую религиозность, идеологический консерватизм, национализм, патриотизм и политическую реакционность. Такой же образ консерватора, традиционалиста, националиста и ксенофоба вырастает из этико-философского анализа наследия Шишкова, который находим в статьях А. В. Прокофьева «А. С. Шишков: языковая утопия российского традиционализма и ее истоки» и «Морализирующий традиционализм адмирала Шишкова». Здесь верно говорится, что Шишков и его сторонники «выразили тенденцию, наложившую отпечаток на всю историю последующего существования “русской идеи”. В споры о необходимости культурной и социальной коррекции исторического движения России они внесли момент моральной непримиримости, отождествив “отечественное” в разных областях культурной и социальной сфер с нравственно совершенным. Эта морализаторская установка, прямо направленная против утверждения Η. Μ. Карамзина, что “хорошее для людей, не может быть дурно для русских”, имела два основных следствия. Во-первых, она приводила к тому, что любая попытка национальной самокритики, а по сути самоанализа, воспринималась традиционалистами как нечто априори безнравственное. А во-вторых, смешав “сущее” и “должное”, “славяне” вынуждены были идеализировать все то, что могло быть маркировано как истинно русское. Присоединяясь к концепции А. С. Шишкова о необходимости “пристрастной” любви к Отечеству, российские традиционалисты подменяли философское (или хотя бы околофилософское) размышление об исторических тенденциях развития Запада и России агрессивным морализированием, неизбежно становясь на путь конструирования специфических консервативных утопий» [Прокофьев 1998, 250]. 205 Языковая проблема как проблема лингвистическая, попадая в этикоидеологический контекст, сама приобретает идеологическое измерение, так как именно язык, в представлении Шишкова, был «той силой, которая формирует наиболее глубинные основы национального этоса» [Прокофьев 1998, 250]. Вместо того, чтобы, как все нормальные люди, смотреть на язык как на систему «нейтральных словзнаков», определяющую только внешнюю форму словесной культуры, Шишков исходит из того, что язык является «системой классификации, определяющей отношение ее носителя к миру, к обществу, к другому человеку. В результате, именно развитие этической терминологии языка, если конечно, он сам по себе обладает достаточной суггестивной силой, определяет весь строй жизни конкретного общества. Одновременно язык, как явление, предпосланное всякой человеческой деятельности и поражающее тотальностью своего присутствия, как универсальное опосредствующее звено между ценностью и реальным поведением, воспринимается традиционалистами (в первую очередь, самим Шишковым) в качестве системы, обладающей широкой и непосредственной репрессивностью. Гарантии упорядоченности и сплоченности общества, сохранения идеального традиционного уклада, предлагаемые языком, в теории выглядят предпочтительнее силовых юридических и ненадежных моральных» [Прокофьев 1998, 251]. Сам того не замечая, А. В. Прокофьев подпадает под действие того закона, который хочет обличить как утопический и псевдонаучный, ибо для изобличения ему приходится прибегать к целому арсеналу нерусских слов: суггестивный, тотальность, репрессивность, юридический, моральный. Что бы делал автор, если бы всех этих слов на русском не было? Этими предпосылками определяется весь дальнейший ход мысли Шишкова: утверждение исконной древности славянского языка, прозрачность внутренней формы славянорусских слов и их эмоциональная насыщенность, тождество славянского и русского языков и др. По мнению А. В. Прокофьева, патриотизм Шишкова, его любовь к родине оказываются никуда не годными, этически ущербными. Этически безупречный патриотизм Прокофьев находит у И. А. Ильина: отвечая на вопрос, что и как следует любить в своей родине, «Ильин призывает любить не душу, а дух народа. В культуре различных наций есть Божье и земное. Именно к Божьему, к идеальному образу, требует обращать свою любовь И. А. Ильин. Морализатор же предлагает любить даже не душу, а прежде всего историческое тело Родины. И. А. Ильин отмечает также, что любовь к Родине является таким же свободным актом, как и любой нравственный поступок. “Как всякая любовь, — пишет он, — патриотизм свободен”. Оттого и лояльность, закосневающая у морализатора, понимается И. А. Ильиным как творческое состояние и частный случай работы совести. А. С. Шишков же пытался приобщить националистский аффект не к свободе духа, а к полубиологической необходимости» [Прокофьев 1999, 111]. Последнее утверждение — это очевидный поклеп на Шишкова. Если под «телом родины» Прокофьев понимает государственность, то для Шишкова монархия была не только телом, но и душой и духом народа; свободное послушание монарху было для Шишкова тождественно послушанию воле Божией, а не «полубиологической необходимостью». Противоречие между личными и сверхличными ценностями, неразрешимое в пределах индивидуалистической атеистической морали, оказывается разрешимым в христианской этике, очевидно, чуждой автору статьи; это противоречие Шишков решил если не в сочинениях, в которых не все доведено до понятийной ясности, то всей своей жизнью; его нравственную безупречность отмечали все, кто знал Шишкова, и даже его враги. 206 Более глубоко и исторически конкретно идеологическая позиция Шишкова раскрыта в книге Б. М. Гаспарова «Поэтический язык Пушкина». Этот исследователь исходит из двух исторически обусловленных несовпадений: несовпадения идеологических, эстетических и культурных процессов в Европе и России и несовпадения идеологических концепций и средств их стилистического выражения у нас и на Западе, прежде всего во Франции. Отсюда проистекает вся парадоксальность культурной, литературной и языковой ситуации в России. Во Франции дух революции нашел свое выражение в стиле неоклассицизма: «В искусстве неоклассицизма — трагедии и опере, одах, гимнах, произведениях ораторского искусства, в живописи, скульптуре и архитектуре — героика, монументальность, установка на высокое и грандиозное вновь обрели актуальность в качестве этического и эстетического идеала. Важной чертой неоклассицистической эстетики была ее архаистическая направленность. Она проявлялась в возрождении античного пантеона <…> и в насыщении образной системы римскими республиканскими (а в эпоху Наполеона — и имперскими) символами. Архаически статичные, эти образы намеренно удалялись от живой “естественности”, бывшей идеалом эпохи сентиментализма. Чувствительность и ироничность, царившие в предшествующий культурный период, начинают восприниматься как знаки изнеженности и “жеманства” предреволюционной эпохи» [Гаспаров 1999, 24]. Таким образом, если во Франции салонная сентиментальная культура была «старым», отжившим феноменом, то в России она воспрнималась как новость и, главное, как новость, порожденная разрушительным духом Французской революции. Мессианистический пафос сочинений Шишкова заключался в том, чтобы противостоять тлетворному влиянию этого духа, «однако по своему стилю, интонации, эстетическим идеалам деятельность архаистов была сродни тем самым явлениям, необходимость борьбы с которыми заставляла Шишкова браться за перо. Борясь с сентиментализмом, в котором он видит проводника разрушительного духа французской культуры и французских революционных идей, Шишков применяет те самые аргументы и тот самый ораторский пафос, которые были характерны для героического неоклассицизма в его реакции на предреволюционную салонную культуру» [Гаспаров 1999, 32]. В этой борьбе культурной и литературно-языковой парадигмой для Шишкова был классицизм с его строгой иерархией стилей. «В классицизме Шишков ценил и выделял то, в чем он видел противоположность и противоядие салонному стилю новой школы: ораторскую монументальность, героический гражданский и патриотический пафос, стоящий выше поверхностного “изящества” и намеренно облекаемый в тяжеловесную языковую и жанровую форму» [Гаспаров 1999, 31]. Все сказанное «осложняло соотношение “старого” и “нового”, “ретроградного” и “прогрессивного” на русской почве, придавало этому соотношению двойственный и даже парадоксальный характер. То, что являлось “новым” в одном хронологическом измерении, оказывалось “старым” и отжившим в другом; и напротив, то, что в одной перспективе выступало как консервативная охрана “старины”, в другой оказывалось новейшим и радикальным течением, возрождавшим ценности, которые были забыты в предшествующую эпоху» [Гаспаров 1999, 27]. Парадоксальность роли Шишкова в русской культуре заключалась, таким образом, в том, что он, защищая традицию, прокладывал пути новой культуре романтизма; «на этом пути Шишков — при всех погрешностях его конкретных рассуждений о языке — высказал ряд интересных общих мыслей, предвещающих романтический взгляд на язык как на культурно-исторический организм, в истории которого неповторимым образом отпечатались особенности народного духа» [Гаспаров 207 1999, 30]. Однако литературно-языковой потенциал архаистического движения «полностью раскрылся 15-20 лет спустя, в полемике “младших архаистов” против условно-салонных форм искусства; в этой полемике уже явно проявились радикальные (отнюдь не консервативные) черты младшего поколения архаистов — Катенина, Рылеева, Кюхельбекера, молодого Грибоедова, их эстетический и поведенческий “республиканизм”. Но и старшие архаисты во главе с Шишковым имплицитно несли в себе эти черты, при всем охранительно-ретроградном характере, который их деятельность принимала на поверхности современной русской культурной жизни, в контексте борьбы с “инновациями” карамзинистов. Эта парадоксальность в соотношении старого и нового в облике противоборствующих культурных сил имела важнейшие последствия для формирования и развития творческой личности Пушкина и во многом определила характер выполненной им культурно-исторической миссии» [Гаспаров 1999, 44-45]. В трудах историков политической мысли Шишков традиционно проходит как консерватор, член оппозиционно настроенной к Александру I «партии» екатерининских вельмож, возникшей как консервативная реакция на императорский либерализм: «Это была “партия” убежденных консерваторов, представленная такими именами, как А. С. Шишков, А. А. Беклешев, Д. П. Рунич и уже упомянутый екатерининец Г. Р. Державин, а также ряд других довольно видных деятелей, разделявших их убеждения или настроения» [Гросул 2000, 37]. Основанием для этой политической характеристики было то, что Шишков являлся сторонником идеологии самодержавия и православия и противником отмены крепостного права: «Шишков был истинным охранителем, поклонником стародавних традиций, патриотом прошлого, своего, доморощенного уклада жизни. Настаивать в то время на этих взглядах было непросто» [Гросул 2000, 48]. Полемика же его с Карамзиным носила чисто литературный характер: «Борьба между шишковистами и карамзинистами в области литературы была столкновением между традиционалистами и реформаторами языка, но в политической области это было противостояние в рамках одного консервативного лагеря. Ни по вопросу о крепостном праве, ни во взглядах на государственное устройство принципиальных противоречий между Карамзиным и Шишковым не было» [Гросул 2000, 48]. При всей традиционности характеристики политической идеологии Шишкова нельзя не отметить перемены тона ее описания по сравнению с недавним прошлым. В работе А. Л. Зорина сделан акцент на православно-патриотической составляющей консервативной идеологии Шишкова, которая оказалась востребованной и Государем, и обществом накануне и во время Отечественной войны 1812 года, но стала анахронизмом сразу по окончании войны, когда формировалась христиански универсалистская идеология Священного союза. [См.: Зорин 2004, 241-266]. Развивая эту мысль, М. Л. Майофис сотворила целый миф об «Арзамасе» как о некоей политической «партии», которая общими усилиями, но прежде всего усилиями Блудова, Дашкова и Уварова, создала некий проект модернизации политического строя не только России, но всей Европы, включавший в себя представление о будущем Европы как федерации государств с конституционным устройством каждого их них; в контексте этого проекта переосмысляется литературная война с «Беседой» как стремление к европеизации самого русского литературного языка, которая должна была оказать «непосредственное влияние на формирование “новой Европы” и новой российской государственности» [Майофис 2008, 733]. В свете этого Шишков выступает как естественный противник всякой модернизации, а его стратегия развития литературного языка вступает в острое противоречие со стратегией «арзамасцев». Как мне представляется, М. Л. Майофис не слишком хорошо осознает, что русский либерал 208 и русский интеллигент — это существенно различные духовные субстанции, и приписывает первым (Блудову, Уварову и Дашкову) свойства вторых 77 . Таким образом, в идеологическом портрете Шишкова совершенно очевидно преобладают черты консерватизма, православного патриотизма и монархизма, однако оценка этих качеств Шишкова-ретрограда не всегда была безусловно отрицательной. 2 Прошло время, жар полемики утих, и бывшие оппоненты стали признавать относительную пользу выступлений Шишкова, и из уст его былых противников зазвучали более доброжелательные оценки роли Шишкова в истории русской культуры и литературного языка. Так, А. С. Стурдза вспоминал: «Со всѣмъ тѣмъ почтенный старецъ Шишковъ, въ области языка и словесности, оказалъ важную услугу своимъ сочиненiемъ. Съ тѣхъ поръ стали писать разборчивѣе и осторожнѣе, чуждаться галлицизмов, однимъ словомъ, лучше понимать и любить свое. А добросовестному защитнику русскаго слова суждено было въ послѣдствiи осуществить собственную теорiю на поприщѣ государственной дѣятельности. Какъ государственный секретарь, онъ написалъ чистымъ языкомъ множество манифестовъ, въ которыхъ отразилось все изумительное величiе тогдашнихъ событiй. И такимъ образомъ водимое любовью къ отечеству перо Шишкова врѣзало неизгладимыя черты на скрижаляхъ нашей современной исторiи» [Стурдза 1851, 9]. Апологию Шишкова в 60-е годы XIX века дал М. А. Дмитриев, племянник известного карамзиниста И. И. Дмитриева. М. Дмитриев активно участвовал в литературной жизни, был противником романтизма, в частности, выступал против первых поэм Пушкина. Шишков в глазах Дмитриева был своего рода пророком, предсказавшим многие гибельные следствия повальной галломании русского общества; «въ этомъ отношенiи нельзя не пожалѣть, что люди его времени оставляли въ пренебреженiи его указанiя. Онъ возставалъ, напримѣръ, не собственно противъ французскаго языка, но противъ его безразсуднаго употребленiя, которое было таково, что нынче мы устыдились бы видѣть это между нами. Однимъ словомъ: до 1812 года чистый французскiй языкъ былъ у насъ ― и грамота на благородное происхожденiе, и аттестатъ на отличное воспитанiе. Одинъ Шишковъ видѣлъ, за долго до нашествiя враговъ, что подъ этимъ скрывается пристрастiе не къ одному языку, а ко всему чужому; что, и посредствомъ языка, Францiя, такъ сказать, налагала на насъ безотчетное покорство самому образу мыслей чужаго народа. Кромѣ того онъ видѣлъ, хотя и не умѣлъ выразить этого, что одна чужая литература, особенно же французская, красивая, легкая, не глубокая, ведетъ къ разслабленiю понятiй и къ односторонности; что русскiе писатели, не зная другихъ литературъ, не могутъ извлекать пользы изъ сравненiя, и потому, вмѣсто разширенiя своихъ понятiй, съуживаютъ свои понятiя; что они осуждены черпать изъ одного источника, и то не изъ чистой глубины, а побольшой части тинистую мутную воду пологаго берега, къ которому доступъ легче. Шишковъ предсказывалъ многiе плоды этого пристрастiя къ чужому, этого отчужденiя отъ самихъ себя: что и сбылось, и что мы только теперь поняли. Шишковъ былъ, въ нѣкоторомъ смыслѣ, пророкъ; за то его и не слушали, какъ в древности пророковъ! Не смотря на все, что сказано много выше, не смотря на его исключительность, на тѣ средства обличенiя, которыя онъ иногда позволялъ себѣ въ своемъ негодованiи, не смотря, говорю, на все это, честная его память, какъ человѣка, заслуживаетъ вѣчное уваженiе» [Дмитриев 1869, 76-77]. 209 Один из вождей русского славянофильства А. С. Хомяков также утверждал, что Шишков, «какъ ни темны еще были его понятiя, какъ ни тѣсенъ кругъ его требованiй, <…> много принесъ пользы и много кинулъ добрыхъ сѣмянъ. Правда, почти всѣ литераторы той эпохи, всѣ двигатели ея были на сторонѣ Карамзина; но не забудьте, что Грибоѣдовъ считалъ себя ученикомъ Шишкова, что Гоголь и Пушкинъ цѣнили его заслуги, что самъ Карамзинъ отдалъ ему впослѣдствiи справедливость, и что самый Русской по языку изо всѣхъ Русскихъ прозаиковъ вышелъ, по собственному признанiю, изъ школы Шишкова» [Хомяков 1861, 524]. Самым русским по языку из всех русских прозаиков Хомяков назвал С. Т. Аксакова, который в молодые годы действительно видел в Шишкове своего рода литературного оракула. В 1912 году, в связи со столетним юбилеем Отечественной войны 1812 года, вышел ряд материалов в виде особых сборников вроде «Отечественной войны и русского общества» (Т. 1-3. М., 1912 г.) или отдельных статей, авторы которых, одни нехотя, другие — с чувством искреннего восхищения, признавали значение манифестов, писанных Шишковым, для подъема народного героического духа. Один из авторов писал следующее: «Дѣйствительно, въ манифестахъ, написанныхъ Шишковымъ, онъ какъ бы проникалъ въ глубочайшiе тайники народнаго духа и, вызывая въ народѣ сильный патріотизмъ, всю Русь, какъ одного человѣка, поднималъ на защиту отечества. Читая собраніе высочайшихъ манифестовъ, вышедшихъ изъ-подъ пера А. С. Шишкова, нельзя не замѣтить той невѣдомой, живой силы, которая ключемъ бьетъ въ нихъ. Надежда на Бога, молитва къ небу, борьба вѣры съ невѣріемъ, мужество, храбрость и другія качества, отличавшія издавна русскій народъ, примѣры изъ исторіи (Мининъ, Пожарскій, Палицынъ и др.) и пр., описанное все возвышеннымъ, вѣскимъ и въ то же время живымъ словомъ, — все это какъ бы невольно настраивало каждаго смѣло встать на защиту отечества, съ оружіемъ въ рукахъ и съ вѣрою въ Бога» [Палицын 1912, 479]. В советскую эпоху в позитивных тонах освещать идеологическую позицию Шишкова было, конечно, совершенно невозможно, но в постсоветское время положение изменилось. С позиций своеобразного патриотизма, выразителями которого у нас с 60-х годов ХХ века были журналы «Наш современник» и «Молодая гвардия», В. Карпецом был написан очерк жизни и деяний Шишкова. Этот автор в общем с большой симпатией относится к своему герою, но в его мировоззрении он акцентирует внимание на тех сторонах, которые соответствуют неопочвеннической идеологии названных журналов. «Главные черты» мировоззрения Шишкова суть следующие: «Каждый народ имеет свою непохожую на других историческую судьбу и свое прошлое. Настоящее и будущее вырастают прежде всего из прошедшего. Поэтому всякая попытка подрубить это прошедшее и заменить его чем-то чужеродным приводит лишь к упадку народа. Уважение к чужим преданиям и обычаям неотделимо от любви и кровной связанности со своими собственными. Предания народа неотделимы от его языка. Язык же — величайшее богатство, основа народной жизни, и там, где крепок и силен коренной язык, там и вся жизнь развивается слаженно и устойчиво. Поэтому дело чести русского писателя — прежде всего защищать коренной русский язык. Беда не в том, что существуют разные народы и разные языки — каждый из них сам по себе прекрасен: беда в их бездумном смешении. Плод такого смешения — цинизм и безверие, потеря связи с прошлым и неуверенность в будущем, от которой страдает не только свой народ, но и народы, его окружающие» [Карпец 1987, 20-21]. Под пером Карпеца Шишков превращается в глашатая русской вольности и народных прав, которые во всем противоположны буржуазной свободе и гражданским правам. Шишковым «гласность понималась не как западная “свобода слова”, в виде 210 конкуренции политических сил, о чем любили говорить “теоретики”, то есть не как буржуазно-демократические свободы, но иначе. Гласность, то есть открытость деятельности властей, никаких тайн от народа у правительства и у народа от правительства; не истерическая тирания печати, но и не вечное молчание. Нe жестко регламентированная западная “свобода”, но широкая, творческая вольность в старинном русском духе, свободное творчество и содружество власти и народа. Полное доверие, никаких секретов, но и никакого обмана. Не узкое “право”, но широкая “правда”» [Карпец 1987, 22]. В отличие от В. Карпеца, сам Шишков, «разумеется, не осознавал этого столь четко, но его “корнесловие” помогает нам видеть, как классовые интересы буржуазии внедрялись в жизнь и представлялись как всеобщие» [Карпец 1987, 66]. Смысл русского противостояния Наполеону заключался в том, чтобы отстоять право каждого народа на самобытную культуру и историю от покушений со стороны мировой закулисы похитить это право и установить новый мировой единообразный, казарменный порядок: «Единообразие это в конце концов должно завершиться провозглашением всемирного государства, в котором все оттенки человеческой культуры должны быть заменены единообразной организацией жизни и, в качестве конечной цели, установлением всемирной диктатуры, и тогда отжившая и выполнившая свое назначение “свобода” будет выброшена на свалку. Именно это понимание свободы нес миру Наполеон, хотя мечта его была явно несбыточной — в то время для осуществления ее не было еще подходящего уровня промышленности, техники и общественных отношений, и самое главное, не разрушены “свободным обменом информацией и идеями”, как сегодня говорят новоявленные искатели мирового господства, исторически сложившиеся границы между государствами и народами» [Карпец 1987, 59]. Что касается собственно лингвистического наследия Шишкова, то Карпец пишет об этом скупо. В споре Д. Дашкова с Шишковым по поводу его высь око и низь око В. Карпец нехотя признает правоту Дашкова, но тут же называет ее «малой правдой» и высокопарно рассуждает о несовпадении видимости и истины: «Мы видим у него правоту рассудка, правоту на уровне видимости, но у Шишкова — правота иная. Видимость и истина — разные вещи; видимость — лежит на поверхности, она может менять цвет, форму; истина же лежит в глубине, она связана с глубинными основами миропорядка, не сводимыми к “очевидным фактам”. Шишков в своих языковых изысканиях не столько ученый, сколько поэт, и у него — правда поэзии» [Карпец 1987, 35]. С этим можно было бы согласиться, если бы Шишков осуществлял «правду поэзии» в стихах, но он-то был убежден, что он создает настоящую позитивную науку этимологии. Если книга М. Майофис — это манифест постсоветской либеральной интеллигенции, то книга В. Карпеца — это манифест неопочвеннической интеллигенции эпохи горбачевской «перестройки»; степень мифологизации исторических персонажей у обоих авторов приблизительно одинакова. Масштабы катастрофы 1917 года, явственно обозначившиеся в 90-е — 2000-е годы, после того как рухнул СССР, понудили искать ответ на современный вопрос о том, как такое могло приключиться с Россией, в трудах мыслителей прошлого. Появился целый ряд исследований русского консерватизма и его видных представителей — Данилевского, Леонтьева, Каткова, Тихомирова, Победоносцева, в число которых справедливо попал и Шишков. В текстах этих исследователей слово консерватор не только перестало быть ругательным, но даже приобрело оттенок благородства, ибо на фигуру русского консерватора легла трагическая тень Кассандры 78 . В качестве примера приведем статью А. Ю. Минакова, в которой верно 211 отмечается, что, как и большинство русских консерваторов, Шишков «вошел в учебники по русской истории и литературе как крайний “обскурант” и “реакционер”», но «такая трактовка предельно тенденциозна». Шишков действительно был одной из ключевых фигур консервативного направления общественной мысли начала XIX века, но само это явление оценивается как естественная и здоровая «традиционалистская реакция на процессы вестернизации России» [Минаков 2003, 111]. Таким образом, Шишков вплоть до наших дней остается живым участником идеологического и политического дискурса. Лингвистический лик: языковед-дилетант 1 Второй образ Шишкова сложился после того, как в России возникло и овладело умами сравнительно-историческое языкознание, с позиций которого весь предшествующий этап в развитии лингвистики стал представляться донаучным. Еще при жизни Шишкова его оппоненты, в частности Д. В. Дашков, отмечали ошибки в этимологических разысканиях Шишкова, но основательная научная критика воззрений Шишкова оказалась возможной лишь тогда, когда в России были усвоены и развиты принципы и методы научной компаративистики. Именно это имел в виду акад. Сухомлинов, когда писал о Шишкове: «Существенною задачею pocciйской академiи Шишковъ считалъ изслѣдованiе свойствъ отечественнаго языка, или славяно-русское корнесловiе. Филологiя, понимаемая своеобразно, была любимымъ занятiемъ Шишкова, его непреодолимою страстью. Онъ обладалъ весьма значительнымъ по тому времени матерiаломъ для филологическихъ работъ. Зналъ нѣсколько иностранныхъ языковъ, перечитавъ много старинныхъ русскихъ книгъ, будучи знакомъ съ языкомъ народа и съ произведенiями устной словесности, Шишковъ имѣлъ въ своемъ распоряженiи такой запасъ свѣденiй, которымъ могли похвалиться немногiе изъ тогдашнихъ писателей. Но для того, чтобы съ пользою для дѣла употребить весь этотъ матерiалъ, необходимы были вѣрные научные прiемы и строгiй научный методъ, предохраняющiй отъ разнаго рода крайностей и увлеченiй. А въ тѣ времена, когда Шишковъ выступилъ на филологическое поприще, нельзя было и думать о подобномъ методѣ и о всестороннемъ изслѣдованiи предмета» [Сухомлинов VII, 204-205]. У Шишкова хромали обе части метода — и сравнение, и историзм. Сравнение было основано на тождестве значения и произвольных заменах звуков, а историзм, увы, был еще самого поверхностного свойства, когда «забывалось о необходимости историческаго изученiя языка, о различiи взглядовъ на предметы вслѣдствiе влiянiя времени, бытовыхъ особенностей, движенiя умственной жизни и т. п. Въ смѣлыхъ предположенiяхъ Шишкова и его иностранныхъ руководителей совершенно терялось то огромное разстоянiе, которое отдѣляетъ колыбель человѣчества отъ его теперешняго состоянiя; исчезали преграды, существующiя между вѣками и народами, и все смѣшивалось въ одну пеструю группу, разобраться въ которой можно было только при помощи самаго затѣйливаго остроумiя въ нестѣсняемой ничѣмъ изобретательности въ сближенiяхъ, догадкахъ и выводахъ» [Сухомлинов VII, 205]. «Метода» Шишкова, сжато выраженная Сухомлиновым, получила несколько более развернутую характеристику в исследовании А. А. Кочубинского, не лишенном, однако, предвзятости и преувеличений. Все построения Шишкова Кочубинский объявляет фантазией: наш герой, по мнению Кочубинского, был до глубины души убежден, что «въ работахъ по языку фантазія — настоящій ключъ науки» [Кочубинский 1888, 13]. Фантастичность науки Шишкова явила себя в двух ипостасях: во-первых, в фантастической теории 212 соотношения русского и славянского языков: действительно, тут у Шишкова явная путаница, так как, с одной стороны, понятие славянского языка у Шишкова близко к современному понятию праславянского языка — общего предка всех славянских «наречий», а с другой стороны, русский язык есть тот же славянский без малейшего с ним различия. Однако и Кочубинский не понял, что это противоречие вызвано неразличением двух феноменов — русского языка как языка этнического, народного и русского же языка как языка литературного: в качестве этнического русский язык есть наречие славянского; церковнославянский же язык в составе русского литературного занимает место высокого слога. Во времена Кочубинского теория литературного языка была совершенно неразвита, а история русского литературного языка не изучена, поэтому и его критика не вполне достигает цели. Во-вторых, фантастичность науки Шишкова проявилась в его операциях по этимологии. Тут Кочубинскому не трудно было указать на те очевидные слабости этимологических штудий Шишкова, о которых мы говорили выше, сопровождая их ироническими комментариями: «Сближеніе словъ на основанiи свободной подмѣны одного звука другимъ и перестановки, разчлененіе слова на невозможныя части, свободное осмысленіе словъ — вотъ пріемы, а объ выводахъ — можно догадываться» [Кочубинский 1888, 27]. Труд по переработке «Сравнительного словаря» Петра Палласа Кочубинский называет «египетским», но результатом его было только то, что уже «у современниковъ корнесловiе стало притчей, и самое слово получило особое содержанiе» [Кочубинский 1888, 26]. Этимология была более, чем страстью Шишкова — родом душевной болезни, «человѣкъ страдалъ, но выпутаться из-подъ ея власти былъ безсиленъ»; она «приняла старика въ свои широкія объятія и не выпускала его ни въ какія минуты жизни: на полѣ брани, въ Саксоніи, городъ Будышинъ онъ толкуетъ б у д и - с ы н ъ, въ засѣданіяхъ Государственнаго Совѣта этимологіей защищаетъ прелести крѣпостнаго права и порицаетъ гуманный законъ о непродажѣ людей безъ земли, доказывая здѣсь ограниченіе свободы р а б о в ъ, каковое-де слово по э т и м о л о г і и не то, что servus» [Кочубинский 1888, 27-28]. Насмехаясь над этимологической болезнью Шишкова, Кочубинский иногда переходит границы приличия: «Узнавъ о новой женитьбѣ дряхлѣющаго деньми этимолога (какъ истинный славянофилъ, хотя и въ 70 лѣтъ, Шишковъ женился на полькѣ, вдовѣ Лобаржевскаго), Добровскій прочелъ отходную начинаніямъ Шишкова въ дружескомъ письмѣ къ своему новому знакомцу изъ Россіи, П. И. Кеппену: “отъ шишковскаго корнесловія нечего ожидать чего-либо путнаго; онъ могъ-бы теперь насладиться супружествомъ и позабыть совсѣмъ свои сухіе корни”» [Кочубинский 1888, 33]. Баснословно трудолюбивый Шишков до самой кончины работал над своим корнесловием, но, как справедливо пишет Кочубинский, «эпоха забавной этимологіи, крупнѣйшимъ представителемъ которой въ исторіи русской науки былъ Шишковъ, доживала свои старческіе годы. Шишковъ писалъ еще массу, Академія издавала массу — но на это никто не обращалъ вниманія, никто не интересеовался, не читалъ. Параллельно шумной, но безплодной дѣятельности Академіи, въ Москвѣ давно уже открылась дѣятельность небольшаго кружка людей, тихая, скромная и благотворная, людей настоящей науки. Это — кружокъ, сгруппировавшійся около знаменитаго государственная канцлера, гр. Николая Петровича Румянцова» [Кочубинский 1888, 36]. Далее следует интересный рассказ о деятельности Московского Общества истории и древностей (проф. Чеботарев, проф. Тимковский, проф. Каченовский); о публикациях на славистические темы в журнале «Вестник Европы», редактором которого после Карамзина и Жуковского стал Каченовский; о заведении кафедры славянской филологии в Московском университете; наконец, о частном кружке 213 «славянофилов», образовавшемся благодаря усилиям канцлера в отставке графа Н. П. Румянцева, уже прославившегося собранием древнерусских рукописей. Пока в Петербурге члены Российской академии и «Беседы любителей русского слова» забавлялись корнесловием, а члены «Арзамаса» забавлялись «Беседой», в Москве на территории Архива Министерства иностранных дел кружок Румянцева, куда входили Н. Н. Бантыш-Каменский, А. Ф. Малиновский, К. Ф. Калайдович, П. М. Строев, занялся самым необходимым делом на начальном этапе развития славяноведения как науки, а именно разработкой источников. Вскоре к этому московскому кружку для общего дела примкнули некоторые петербуржцы: А. Н. Ермолаев, А. Х. Востоков, П. И. Кеппен и некоторые другие. История этого кружка и составляет основную тему исследования Кочубинского, но выходит за пределы нашей работы. Вывод Кочубинского неутешителен для памяти Шишкова: «Шишковъ, сначала членъ, а позже, въ теченіе трехъ десятилѣтій, и президентъ Академiи, поглотилъ своею безбрежною этимологическою дѣятельностью всю Академію, принявъ въ себя всѣ ея раннія увлеченія, безъ возраженія повелъ ее за собой, а съ собою увлекъ и въ могилу» [Кочубинский 1888, 14]. Неутешительность этого вывода, лишь отчасти справедливого, все же следует смягчить, проявив бóльшую историчность при оценке исторического персонажа, что и было сделано одним из рецензентов труда Кочубинского, И. В. Ягичем, который писал: «Чтобы начать съ общихъ взглядовъ, мнѣ сдается, что авторъ отнесся нѣсколько пристрастно къ адмиралу Шишкову въ первой части своего сочиненія. Слѣдовало ли столь рѣзко подсмѣиваться и издѣваться надъ этимологическими заблужденіями его, когда знаемъ, что это былъ общій недугъ того времени? Не унаслѣдовалъ ли онъ эту страсть отъ временъ императрицы Екатерины? Да и сама задача, нѣсколько узко понятая, о составленiи русскаго словаря, не была ли намѣчена Россiйской академіи уже издавна? Положимъ, онъ усердствовалъ въ этомъ дѣлѣ не по разуму, но все-таки едва-ли справедливъ упрекъ, сдѣланный ему (на стр. 14), что онъ-де “поглотилъ своею безбрежною этимологическою дѣятельностью всю Академію, принявъ въ себя всѣ ея раннія увлеченія, безъ возраженія повелъ ее за собой, а съ собою увлекъ и въ могилу”. Шишковъ считалъ главнымъ завѣщанiемъ для россiйской академiи — составленiе словаря. Стало быть съ формальной точки зрѣнiя онъ былъ правъ, бѣда только въ томъ, что именно какъ филологъ и этимологъ онъ отличался замѣчательною бездарностью. Но гдѣ же тѣ сочлены, которые, видя безплодность затѣй Шишкова, могли имъ воспротивиться? Не относится ли упрекъ, сдѣланный Шишкову, въ равной мѣрѣ и къ нимъ? <…> Въ одномъ, конечно, теперь уже никто не сомнѣвается: Шишковъ, какъ славянорусскій филологъ, зналъ очень мало, воображалъ же себѣ очень много. Только я не назвалъ бы его фантастомъ (на стр. 13), а скорѣе нѣсколько тупымъ педантомъ съ довольно неповоротливымъ умомъ» [Ягич 1890, 5-6]. Самое противопоставление Петербурга, с этимологической школой Шишкова во главе, и Москвы, с исторической школой Румянцева во главе, представляется Ягичу надуманным, во-первых, потому, что никакой научной войны между этими школами не было, во-вторых, потому, что многие члены Румянцевского кружка были и членами Российской академии и дорожили этим званием, в-третьих, потому, что в кружок Румянцева вошли многие петербуржцы (Оленин, Ермолаев, Востоков, Кеппен), и, главное, потому, что при более благоприятных условиях историческое московское и сравнительное петербургское направления могли бы взаимно дополнить друг друга [см.: Ягич 1890, 6-7]. Эти слова маститого ученого я понимаю в том смысле, что сама задача создания сравнительно-исторического словопроизводного словаря была поставлена Шишковым совершенно правильно не только с формальной, но и содержательной стороны, а неблагоприятными условиями 214 называю то, что во времена Шишкова он сам и никто в его время не располагал еще средствами анализа происхождения и образования слов. Наиболее взвешенную и исторически обоснованную оценку собственно лингвистических воззрений Шишкова дал С. К. Булич в своем непревзойденном до сих пор по богатству эмпирического содержания «Очерке истории языкознания в России. XIII-XIX века». Сергей Константинович Булич, племянник Н. Н. Булича, ученик И. А. Бодуэна де Куртенэ и Н. В. Крушевского, видный представитель Казанской лингвистической школы, в Берлине, Лейпциге и Йене изучал грамматику индоевропейских языков; в Санкт-Петербургском университете читал курсы по кафедре сравнительного языкознания и санскрита. Индоевропеистика и компаративистика так, как она сложилась в Европе во второй половине XIX века, стала основой лингвистического мировоззрения С. К. Булича, и в рамках этой научной парадигмы Шишков не мог представляться ему никем иным, как типичным представителем того дилетантизма в языкознании, возникновение которого было по условиям русской и европейской культуры XVIII века неизбежным. Представления Шишкова о происхождении и родственных отношениях между языками Булич называет «смутными», а запас собственно научных, то есть верифицируемых сведений крайне «скудным» [см.: Булич 1904, 583]; его «фантастические» этимологии не представляют «никакого шага впередъ сравнительно съ такими-же сближенiями Тредьяковского, Сумарокова, Татищева, Щербатова и др. этимологизаторовъ XVIII в.» [Булич 1904, 587]; из «безнадежной путаницы» понятий язык и наречие, когда русский язык у Шишкова то является наречием первобытного языка, то почему-то «берется за славянский», «не могло получиться ничего, кромѣ безплоднаго топтанія на одномъ мѣстѣ въ напрасныхъ потугахъ доказать тожество русскаго и старославянскаго языковъ» [Булич 1904, 588]. Основываясь на так называемом «здравом смысле», Шишков мог «доказать» родство чего угодно с чем угодно, однако «полная произвольность этого метода не могла дать никакихъ сколько нибудь путныхъ результатовъ, такъ что даже историческая цѣнность всѣхъ сравнительно-этимологическихъ потугъ Шишкова должна быть признана совершенно ничтожной. Къ счастью для русской науки, смѣхотворность измышленій Шишкова слишкомъ кидалась въ глаза, и его направленіе, несмотря на высоту его общественнаго положенія, какъ президента Россійской Академіи и впослѣдствіи Министра народнаго просвѣщенія, ввело въ заблужденіе лишь очень немногихъ» [Булич 1904, 678]. Лингвистические примѣчанія Шишкова к «Слову о полку Игореве» в научном отношении «были очень слабы, но все же переводъ “Слова”, сдѣланный имъ, и толкованія многихъ мѣстъ для того времени и для такого дилеттанта, какимъ онъ былъ, сравнительно сносны. Во всякомъ случаѣ, мы имѣемъ здѣсь одинъ изъ первыхъ опытовъ комментарiя къ древнерусскому тексту, свидѣтельствующій о народившихся новыхъ научныхъ задачахъ и цѣляхъ и прибѣгающій, хотя бы и неудачно, къ лингвистическимъ средствамъ истолкованія непонятныхъ мѣстъ» [Булич 1904, 710]. В суждениях о наивности Шишкова Булич пусть нечасто, но заходил иногда слишком далеко и сам допускал ошибки; рассматривая «Опыт славенского словаря» Шишкова, Булич пишет, что тот «по обыкновенiю пускается въ наивныя и невѣжественныя разсужденiя, въ родѣ объясненiя этимологической связи скора, шкура и скорнякъ» [Булич 1904, 960]. Хотя объяснения Шишкова недостаточны, но интуиция его на сей раз не подвела: родство слов скора, шкура, скорняк, кора признано современной наукой и получило весьма достоверное объяснение [см.: Черных 1994, II, 416; Шапошников 2010, 2, 545]. Рассмотрев труды Шишкова по сравнительному изучению славянских языков, Булич пришел к двум выводам. С одной стороны, он признал, что «Шишковъ по 215 времени долженъ быть поставленъ самымъ первымъ въ ряду лицъ, занимавшихся у насъ въ началѣ XIX в. сравнительной грамматикой славянскихъ языковъ. Никто, пожалуй, такъ усердно и часто, съ такимъ обиліемъ сопоставленiй, не занимался у насъ тогда въ печати сличеніемъ русскаго языка съ другими славянскими. Сопоставленiя Востокова въ его “Разсужденіи” скромны и незначительны на видъ, сравнительно съ длинными перечнями словъ и цѣлыми глоссаріями, которые мы находимъ въ статьяхъ Шишкова». С другой стороны, «къ несчастію занятія послѣдняго были безтолковы, носили рѣзко выраженный любительскій отпечатокъ и ни къ какимъ сколько-нибудь цѣннымъ научнымъ результатамъ не привели. Обширные этюды Шишкова въ области сравнительной грамматики славянскихъ языковъ являются почти макулатурой, пожалуй лишенной даже историческаго значенія, тогда какъ скромное по объему “Разсужденіе” Востокова (въ которомъ сравнительно-грамматическое освѣщеніе извѣстныхъ явленій славянскнхъ языковъ въ сущности стояло на заднемъ планѣ) въ зародышѣ намѣчало цѣлый рядъ основныхъ, крупныхъ и важныхъ вопросовъ этой области знанія» [Булич 1904, 1214]. Относительно плана издания нового словопроизводного словаря русского языка Булич замечает, что «научнаго характера и цѣли онъ не имѣлъ и не могъ имѣть, ибо былъ задуманъ въ тѣсной связи съ излюбленными идеями его автора, развитыми имъ въ цѣломъ рядѣ разсужденій и полемическихъ статей, уже разсмотрѣнныхъ нами выше. Осуществленiе этого плана, детально совсѣмъ и не выработаннаго и ограничивавшагося немногими наивными положенiями, да пустой шумихой реторическихъ фразъ, конечно, не внесло бы ничего существеннаго въ исторію нашей науки, ни въ смыслѣ собранія новаго матеріала, ни въ методологическомъ отношеніи» [Булич 1904, 965]. Рассуждения Шишкова о «предлогах» безъ, вы, изъ названы бессодержательными, наивными, бесплодными, «въ которыхъ мѣстами чувствуется даже тупость природнаго, естественнаго чутья языка» [Булич 1904, 1027]. Если эти заключения, за исключением некоторых частностей, надо принять без всяких оговорок, то резкие суждения Булича о шишковском «Рассуждении о старом и новом слоге» требуют, конечно, не осуждения, а понимания. «Самыя мысли автора, — пишет С. К. Булич, — отличались неопредѣленностью и неясностью, проистекавшими изъ недостаточности его научнаго и общаго образованія и извѣстной прирожденной ограниченности ума. Главное содержаніе разсужденія было въ значительной мѣрѣ чуждо языкознанію и имѣло частью публицистическiй характеръ, частью разсматривало самые общіе вопросы русской стилистики съ очень субъективной и предвзятой точки зрѣнія» [Булич 1904, 692]; «Научное содержаніе “Разсужденія” прямо ничтожно. У Шишкова такъ мало было научныхъ знаній и прирожденной лингвистической наблюдательности, что онъ не находилъ даже никакихъ критеріевъ для отличенія русскаго языка отъ церковно-славянскаго, хотя это съумѣлъ сдѣлать Лудольфъ еще въ концѣ ХѴII в., въ своей русской грамматикѣ (Оксфордъ, 1696) и дѣлали современники Шишкова: Каченовскій, Востоковъ, Добровскій и др.» [Булич 1904, 693]. Немногие научные достоинства «Рассуждения», такие, как замечания о несовпадении семантических объемов эквивалентных слов, принадлежащих разным языкам, или протесты против злоупотребления заимствованиями, продиктованные искренней любовью къ родному языку, «положительно заслонялись неуклюжестью формы и содержанiя, преувеличеніемъ и странностью многихъ выставленныхъ положеній, а также и чрезмѣрностью претензій автора на единственно вѣрное пониманіе духа русскаго языка» [Булич 1904, 696]. Шишков сам толком не различал двух феноменов — языка этнического, материнского и языка культурного, литературного, но, явно имея в виду русский литературный язык, писал, что русский язык как орудие высокой культуры отдельно от славянского есть мечта, загадка. Его 216 критик, к сожалению, тоже не различает этих феноменов, но, имея в виду русский этнический язык, упрекает Шишкова в том, что тот принимает «собственное невѣжество и неумѣнье разобраться въ вопросѣ за невозможность его рѣшенiя» [Булич 1904, 753], хотя Шишков и не ставил никакой задачи, а слова «мечта, загадка» — это всего лишь риторическая фигура, означающая, что русский литературный язык без славянских элементов есть некий призрак, фантом, то есть просто не существует. В этих суждениях Булича сказались как недостаток философского взгляда на язык, так и ограниченность компаративистской парадигмы, когда исключительно генетическая точка зрения на различение понятий русского и славянского языков не позволяла заметить функциональной роли славянского в образовании русского литературного языка. Только со сменой научной парадигмы, о чем мы будем говорить дальше, оказалось возможным за неясностью некоторых выражений, свойственной текстам Шишкова, разглядеть весьма существенное и именно лингвистическое содержание. 2 Замечательным событием в этом отношении стало появление в 1926 г. работы Ю. Н. Тынянова «Архаисты и Пушкин». Сейчас, наверное, уже стало общепризнанным, что понимание литературной ситуации начала XIX века как борьбы «архаистов» и «новаторов» гораздо более продуктивно, ибо отвечает сущности дела, нежели заимствованное из европейских литератур и механически перенесенное в Россию противопоставление классицистов и романтиков. Внутри каждой группировки были свои классики и романтики: Державин и Шишков были классиками, а Катенин, Грибоедов и Кюхельбекер романтиками в группе «архаистов», тогда как Карамзин и Дмитриев были классиками, а Жуковский, Вяземский, Батюшков и другие были романтиками в стане «новаторов». Еще более существенно то, что Тынянов не смешивал в одном неразличимом целом, а разделял идейные и политические тенденции каждой группировки, причем на разных фазах ее существования, и собственно литературно-языковые тенденции. Благодаря этому стало возможным понять, почему радикал Катенин и революционер Кюхельбекер были «архаистами» и почему не кто иной, как Карамзин мог быть избран почетным членом «Беседы» и членом Российской академии. Тем самым история литературы и в особенности история русского литературного языка переставали быть проекцией идейно-политической борьбы, появлялась возможность постигать собственную, имманентную логику их развития. Говоря о взглядах Шишкова, Тынянов тоже различает эти моменты. В общественно-политической плоскости Шишков — очевидный реакционер, хотя в наше время следует уже быть более щепетильным в употреблении слов. Это в советское время слово реакционер было не термином политического языка с точным понятийным содержанием, а ярлыком с ярко выраженной пейоративной окраской, употребляемым с целью шельмования прошлых и настоящих противников «прогресса», «революции» и «советской власти». Между тем в качестве единиц политического языка термины реакционер и консерватор существенно различаются: реакционер — это тот, кто хочет вернуть ушедшее прошлое, борется идейно или практически за реставрацию так или иначе ушедших порядков, а консерватор — это тот, кто желает сохранить в настоящем и будущем все то ценное в его глазах, что унаследовано от прошлого 79 . В этом смысле Шишков был несомненным консерватором, а не реакционером, а его тоска по екатерининским временам, критика молодого окружения Александра I объясняется скорее психологически, чем идеологически, ибо каждому человеку кажется, что время его молодости было лучше, но только потому, что это было время его молодости. Что 217 касается Тынянова, то употребление им слова реакционер — это дань складывающемуся советскому языковому узусу, впрочем, едва ли он был неискренним, когда писал, что «реакционная» позиция части «архаистов» — «беседчиков» окрасила «до наших дней в одиозный цвет и самую литературную теорию архаистов, сделав непонятной для исследователей связь младших архаистов, бывших в общественном и политическом отношении радикалами и революционерами, с их старшим поколением, по преимуществу общественными и политическими реакционерами» [Тынянов 1929, 25]. Иное дело — литературная позиция Шишкова: «Здесь один из подлинных центров вопроса не в научном значении и научной ценности изысканий Шишкова, а в их значении и ценности как обоснования теории литературного языка, находящейся в неразрывной связи с известными течениями литературы» [Тынянов 1969, 27]. Эта несколько неясная фраза означает, что Тынянов не признавал никакой ценности трудов Шишкова в области сравнительного языкознания (даже полагал, что их несостоятельность была обнаружена уже П. И. Макаровым), не считал верным шишковское отождествление славянского и русского языков с генетической точки зрения, но в теории русского литературного языка Шишков сказал действительно новое слово: «Для литературного языка открывался двойной путь — путь высокого штиля с церковно-славянизмами (шире и вернее — архаизмами) и путь среднего, с внесением языковых черт народной песни и летописи. В низкий, комический род, допускается Шишковым на практике широкий ввод диалектизмов» [Тынянов 1969, 28]. Именно эта точка зрения была усвоена младшими «архаистами», хотя и была сопряжена у них с совсем иными идейными заданиями, их борьба «была направлена против эстетизма, сглаженности, маньеризма и камерного стиля карамзинистов за своеобразие литературных диалектов (причем лексика высокого стиля должна была преимущественно черпаться из церковно-славянского языка, а среднего — из народных песен, resp.<ondit> “просторечия”), а эта борьба была естественно связана с борьбой за большие формы и декламационный ораторский стиль» [Тынянов 1969, 34]. Если у Шишкова наблюдается путаница и смешение генетической и функциональной точек зрения на славянский язык, то младших «архаистов», в частности Катенина, полемика с карамзинистами вынудила «отказаться от историко-лингвистического обоснования высокого стиля и опереться исключительно на функциональное значение церковнославянизмов и архаизмов вообще. Это было шагом большой важности»; быть «архаистом» не значит быть «архаиком», и «Катенин делает еще один важный шаг по пути литературного самоопределения: он отмежевывает архаистическое направление от защиты всего старого и порывает с неразборчивостью Шишкова, бывшего одновременно и архаистом и архаиком» [Тынянов 1969, 49, 50]. То, что Тынянов сумел заметить и оценить этот поворот в позиции младших «архаистов», само является шагом большой важности, который свидетельствует о том, что в литературоведении и языкознании произошла смена научной парадигмы. Не вдаваясь в подробности, напомним, что в 1916 г. при Московской диалектологической комиссии возник Московский лингвистический кружок (МЛК), члены которого (Р. О. Якобсон, М. Н. Петерсон, Г. О. Винокур) в основном занимались изучением поэтики и теории поэтической речи, что сблизило их с возникшим годом позже Обществом изучения поэтического языка (ОПОЯЗ), в которое входили Б. В. Томашевский, Е. Д. Поливанов, а позднее вошел и Ю. Н. Тынянов. В этом кругу возник формальный метод исследования художественного текста, который стал пониматься как структура с функциональной связью всех ее элементов. Лингвистические проблемы, обсуждавшиеся в МЛК, дали толчок к появлению фонологии, то есть функциональной фонетики, которая получила особенное развитие в 218 Пражском лингвистическом кружке, одним из основателей которого был бывший член МЛК Р. Якобсон. Члены ПЛК Б. Гавранек и В. Матезиус создали функциональную теорию литературного языка (правда, это было уже в 30-е — 40-е годы). Об этом можно говорить бесконечно много, но для нашей темы главное понятно: если в парадигме сравнительно-исторического языкознания язык рассматривался как исторически изменчивый феномен и основное внимание было направлено на реконструкцию праязыка и на установление законов исторического развития языка, то в новой парадигме внимание направляется на язык как на самодовлеющую структуру и на функциональную роль элементов, образующих эту структуру. Именно в этой научной атмосфере сформировались взгляды Ю. Н. Тынянова, именно в рамках новой парадигмы он сумел по-новому оценить спор «архаистов» и «новаторов», реабилитировав имя Шишкова. Воистину, подобное познается подобным: и Шишков, пусть путано и непоследовательно, но говорил о том же, то есть о функциональной роли славянского наследия в стилистической структуре русского литературного языка. В той же новой атмосфере формировалось и научное мировоззрение В. В. Виноградова, хотя он, будучи петербуржцем, и не входил в число, так сказать, официальных членов МЛК и ОПОЯЗа, но слом старой научной парадигмы и возникновение новой — это такой «тектонический» сдвиг, который захватывает практически всех, даже тех, кто продолжает трудиться в рамках сравнительноисторического языкознания. Будучи учеником академиков А. А. Шахматова и Л. В. Щербы, В. В. Виноградов усвоил от первого строгость исторического метода, а от второго — интерес и внимание к языку как живой функционирующей системе. Будучи человеком исключительно эрудированным, глубоким знатоком русской истории и литературы, Виноградов стал в отечественном языкознании основателем по существу новой лингвистической дисциплины — истории русского литературного языка, которую он понимал как историю формирования функциональных стилей, с одной стороны, и историю возникновения художественных и индивидуальных стилей, с другой. В 1934 году им были изданы замечательные «Очерки по истории русского литературного языка XVII-XIX веков», а в 1935 году — фундаментальное исследование «Язык Пушкина»; в этих книгах заметное место уделено и нашему герою. К сожалению, и на этих книгах лежит отпечаток времени, прежде всего это сказывается в используемой терминологии. Так, параграф «Очерков» о Шишкове назван «Борьба реакционных групп русского общества за церковнокнижную языковую культуру», но в следующей книге сходный раздел назван уже без политических ярлыков, хотя и с идеологической подкладкой: «Разногласия западников и славянофилов по вопросу о церковнославянизмах и позиция Пушкина в этой борьбе». Однако на деле речь идет о функциональной роли славянизмов в складывающемся русском литературном языке и о том, что Шишков эту роль понимал лучше, чем его оппоненты-карамзинисты. Виноградов ссылается на авторитет Шишкова в вопросе о языковых свойствах высокого стиля, неоднократно цитирует его, когда идет речь о пользе и вреде влияния французского языка на русский язык, наконец, сочувственно излагает взгляды Шишкова: «Слоги литературного языка разграничены структурно, характером мыслей и форм их выражения. Те писатели, которые под влиянием французского языка стремятся создать однообразный стиль салонного выражения, не вдумываются в глубокие стилистические различия таких параллелей: юная дева трепещет — молодая девка дрожит; к хладну сердцу выю клонит — к холодному сердцу шею гнет; склонясь на длань рукой — опустя голову на ладонь и т. п. — 219 или не хотят заметить комической нелепости такого смешения: “Несомый быстрыми конями рыцарь низвергся с колесницы и расквасил себе рожу...” или: «Я, братец, велегласно зову тебя на чашку чаю...” или: “Препояши чресла твоя и возьми дубину в руки”. Эта структурная разграниченность литературных стилей ярче всего изобличает всю нерассудительность, смехотворность карамзинской мысли о сближении и слиянии книжного языка с разговорным» [Виноградов 1982, 215-216]. В другой книге Виноградов не раз указывает на сближение взглядов Пушкина и Шишкова и таким образом в пушкинской перспективе реабилитирует Шишкова, утверждает историческую обоснованность многих его суждений. Достаточно взять указатель имен и пройтись с ним по тексту книги, как сразу становится ясным, что Шишков был одним из постоянных «спутников» творческого пути поэта, который то иронизировал над ним, то учился у него, то переосмыслял его идеи. Изложив взгляды карамзинистов на славянское языковое наследие, Виноградов суммирует их в виде восьми тезисов [Виноградов 1935, 58-59] и затем подробно излагает взгляды «славянофилов», прежде всего Шишкова, на ту же проблему и также подытоживает их в виде восьми тезисов [Виноградов 1935, 75]. Положение Пушкина в этом противостоянии «непостоянно и противоречиво. Усвоив многое из литературной практики европейцев, Пушкин затем учился у славянофилов ценить образ, простоту выражения, экспрессивное многообразие речи и приемы смешения разных стилистических сфер» [Виноградов, 1935, 76]. Вместе с тем не стоит преувеличивать роль Шишкова в формировании взглядов Пушкина: будучи абсолютно внутренне свободным и обладая благодаря этой свободе великим даром объединения разнородного в одно органическое целое, Пушкин усвоил то позитивное, что несли в себе тексты Шишкова, но также свободно отбрасывал все то, что обветшало, что не соответствовало новым условиям функционирования литературного языка и развития самой литературы. По словам Виноградова, «Пушкин стремится не к воссозданию русского литературного языка на структурных формах церковнославянского, а напротив, к пересозданию, к семантическому преобразованию “славенской” стихии в литературном языке на основе стилей национально-бытового просторечия. Поэтому стилистические расслоения самого “славенского” языка Пушкина мало занимают, а “высокий слог”, как особая структура речевых форм, им в этот период (начало 20-х гг. – А. К.) категорически отрицается» [Виноградов 1935, 103]. В итоге «Пушкин отменил гонения карамзинистов на церковную фразу и славянизм. Он отнесся к церковнославянскому языку с тонким тактом и острым чутьем историка, понявшего современность как момент синтеза распавшихся звеньев прошлого. Но, вопреки Ломоносову, Шишкову, Катенину и другим славянофилам, Пушкин видел, что церковнославянский язык утратил значение национально-объединяющей силы в истории русского литературного языка. Поэтому Пушкин решительно отказывается от попытки создать поэтический язык, повествовательный стиль литературы или философский язык рассуждений на основе церковнославянского языка» [Виноградов 1935, 107-108]. Позицию Пушкина «в борьбе западников и славянофилов коротко можно определить так: Пушкин по вопросу о церковнославянизмах до конца десятых годов вращается в сфере литературно-языковой системы карамзинистов, западников, но занимает среди них совершенно особое положение — противоречивое и для старшего поколения западников “неприятное”. Движение Пушкина в границах карамзинизма на пути к просторечию предуказывается Жуковским. Но Пушкин к началу 20-х годов выходит из круга карамзинизма, утверждая синтез “русско-французской” литературной речи с национально-бытовым просторечием, “славенским” книжным языком и с семантическими формами других западноевропейских литератур и создавая на основе 220 этого “смешения” многообразие форм лирического и повествовательного стилей. Поэт становится несколько ближе к славянофилам. Но его отделяют от них отрицание теории трех стилей, борьба с высоким “славенским” слогом и ограничительное понимание функций церковно-библейского языка в системе “общей” литературной речи. Церковно-книжная речь не лишается Пушкиным прав литературного гражданства и даже не отвергается как система особых стилей. Она только теряет для поэта силу образно-идеологического центра и значение мифологического “ключа”. Церковнославянские формы рассматриваются как одно из слагаемых национального русского языка. Поэтому они должны подвергнуться национализации на основе бытового просторечия» [Виноградов 1935, 110]. Таким образом, благодаря исследованиям Виноградова Шишков занял свое неотменимое место в истории русского литературного языка; его взгляды показаны как необходимый «момент» в историческом развитии русской книжно-письменной культуры. В русле исследований Виноградова был затем написан целый ряд учебных пособий по истории русского литературного языка, авторы которых, воспроизведя в более или менее упрощенном виде виноградовскую концепцию борьбы карамзинистов и шишковистов, давали лишь свои оценки значению этой борьбы. Приведем некоторые их них. «Борьба карамзинистов и шишковистов за пути развития литературного языка оказалась в итоге мало плодотворной, поскольку и те и другие не видели основного источника, за счет которого должен был развиваться литературный язык. И те и другие ни одним словом не обмолвились о необходимости всестороннего, глубокого освоения и творческого развития богатств общенародной речи, а поэтому не нашли и не наметили правильных путей и приемов обогащения языка» [Ефимов 1954, 155-156]. «Многие требования Шишкова по отношению к языку произведений Карамзина были реакционны. Сам Шишков многое не понимал в тенденциях развития русского литературного языка и боролся даже с теми чертами в реформе Н. М. Карамзина, которые оказались необходимыми русскому языку. Правильно возражая против некоторой “странности”, манерности стиля Карамзина, Шишков в то же время ратует за старославянские основы русского литературного языка, когда он призывает к употреблению таких слов, которые к его времени были уже забыты, вроде союзов убо, иже, слов гобзование (урожай, обилие), големый (великий) и др. Выступая против всяких заимствований, Шишков особенно боится заимствований из французского языка. Шишковистам, как реакционному направлению в вопросах языка, казалось, что вместе с французскими словами на Русь придут революционные идеи материалистической философии XVIII века» [Кустарева 1971, 130]. «Конечно, ряд наблюдений А. С. Шишкова заслуживает внимания современных лингвистов, но, как справедливо писал Л. А. Булаховский, попытки некоторых отечественных филологов 30-50-х гг. изобразить Шишкова крупной языковедческой фигурой представляют преувеличенно большую дань объективности. Все высказывания Шишкова сводятся к одному: к бесплодной попытке приостановить развитие русского литературного языка» [Ковалевская 1978, 250]. В иной, лексикографической плоскости наследие Шишкова было пересмотрено и отчасти реабилитировано в работах З. И. Забегайловой и М. Ш. Файнштейна. Кандидатская диссертация З. И. Забегайловой «представляет попытку отойти от одностороннего освещения деятельности А. С. Шишкова, филолога и общественного деятеля реакционного толка, глубже заглянуть в сущность его филологических работ» [З. И. Забегайлова 1968, 4]; автору представляется неправомерным отказываться от научных достижений только потому, что они сделаны людьми непередовых взглядов. Достижениями Шишкова автор диссертации считает создание трехязычного «Морского 221 словаря»; идею о необходимости организации словаря по словопроизводному принципу, так как он позволяет полностью раскрыть смысловые связи слов, дать семантическую и словообразовательную характеристику слова и языка в целом; идею исторической изменчивости семантики слова, которую следует отражать в словаре; точность (в некоторых случаях) описания семантической структуры слова; размышления о природе номинации; различение смысловых и стилистических синонимов; необходимость заимствования понятий, а не слов; описание особенностей языка и поэтики фольклора. В обзорной статье М. Ш. Файнштейна также указывается, что одна из главных идей Шишкова — составление словопроизводного словаря — «была сама по себе очень плодотворной. Как известно, именно в таком словаре можно показать соотношение корня и образованных от него слов, выявить всевозможные словообразовательные связи в гнезде. Шишков предполагал также широкое привлечение материала из других славянских языков, что могло помочь составителю дать семантическую и словообразовательную характеристику слов в историческом аспекте» [Файнштейн 2000, 47-48]. Интересным является сообщение автора статьи о том, в каком направлении Шишков продолжал работы над академическим словарем. В архиве Академии наук сохранился «печатный экземпляр первого издания “Словаря Академии Российской” с многочисленными заметками Шишкова, непременного секретаря Академии Д. И. Языкова и академического библиотекаря В. М. Перевощикова». Изучение этого источника показывает, в каком направлении шла у Шишкова работа. Во-первых, существенно расширялся словник. Шишков хотел бы составить словарь нового типа — тезаурус, в который должны были войти все слова русского языка, как ныне, так прежде употребляемые, однако понимал, что это практически невозможно, поэтому нужно было найти принцип отбора. Прежде всего необходимо включить в словарь все по возможности слова славянского языка — основы и «корня» русского литературного языка, а писатели сами решат, нужно им или не нужно то или иное слово. Затем в словарь должна быть включена лексика из произведений классических писателей, и Шишков вводит 1003 новых по сравнению с первым изданием словоупотреблений из произведений Ломоносова, Сумарокова, Державина, Хераскова, Петрова, Крылова, Батюшкова, Вяземского, Ширинского-Шихматова. Вопреки распространенному мнению о «староверстве» Шишкова, он хорошо знал текущую литературу и умел по достоинству оценить новые сочинения; особенно наглядно это выразилось в отношении произведений Пушкина: из его произведений, а это «Евгений Онегин», «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Вадим», «Песнь о вещем Олеге», «Торжество Вакха», «Андрей Шенье», «Граф Нулин», «К Овидию», «Румяный критик мой…» и другие, заимствовано 107 примеров. Шишков ценил точную образность поэтического языка Пушкнина и, например, по поводу строк И пращ, и стрела, и лукавый кинжал щадят победителя… писал: «Здесь прилагательное лукавый к слову кинжал весьма счастливо приставлено, ибо оным нередко тайно и с лукавством поражают». Исключить же из словаря нужно все «несвойственное» русскому языку, то есть прежде всего заимствования, оставив лишь «самонужнейшие слова», которые должны были составить небольшой отдел в конце словаря; к ним относились главным образом специальные термины: редут, реестр, резидент, реляция, рейтар, рекрут и др. Остальные должны быть заменены русскими или инославянскими эквивалентами: геодезия — землемерие, анатомия — трупоразъятие, анемометр — ветрометр, алхимия — чистнарство, алхимик — чистнарь (чеш.), министр — срешек, архивариус — старинарь (хорв.). 222 Желая исправить ошибки первого издания Академического словаря в помещении слов в то или иное гнездо, Шишков, увы, плодил новые ошибки; например, брию он производит от слова брать, потому что «слово бритва есть не что иное как беритва, т. е. вещь берущая», слово война производится от вою, так как «сражения, а особливо рукопашные не могли столько же быть без воя (битвы, драки)». Конечно, справедливо заключает исследователь, «такая “этимологизация” с точки зрения современной науки не выдерживает никакой критики». Наконец, автору кажется парадоксальным то, что Шишков, будучи твердым последователем философской науки XVIII в., консервативным по своим политическим убеждениям, пытался воплотить в жизнь такие лингвистические идеи, многие из которых получили развитие только во второй половине XIX в., а некоторые, добавим от себя, не реализованы и до сих пор. [См.: Файнштейн 2000, 49-55]. В постсоветское время заметно вырос интерес лингвистов и к личности Шишкова, и к его научному наследию. В конце XX — начале XXI века появился ряд диссертационных исследований, посвященных разным аспектам научной и творческой деятельности президента Российской академии. Диссертация И. Н. Леурды носит обзорный характер: в ней отмечены заслуги Шишкова в постановке и посильном решении ряда вопросов происхождения языка, семантики, грамматики, словообразования, развития русского литературного языка, лингвистического комментирования «Слова о полку Игореве» и «Краледворской рукописи», а также указаны его ошибки в решении конкретных проблем, особенно в области этимологии, впрочем, извиняемые общем уровнем развития языкознания того времени. Искренняя любовь Шишкова к Отечеству, к родной словесности вызывают у исследовательницы самое горячее одобрение: «За русское направление, которое он проповедовал всю жизнь, Шишков имеет право на безусловную благодарность потомков» [Леурда 1993, 9]. В работе М. В. Сарапас отмечается, что критика теоретических взглядов Шишкова часто страдает анахронизмом, так как «исследователи, по-видимому, не учитывают тот факт, что тезис о единстве церковнославянского и русского языка был выдвинут в 1803 году, когда понятия “язык”, “наречие”, “слог” не были разграничены, не существовало и серьезных научных исследований по этой проблеме» [Сарапас 1993, 7]; лишь после появления классических работ А. Х. Востокова возникло научно обоснованное «представление о русском и старославянском языках как языках родственных, восходящих вместе с другими славянскими языками к общему источнику» [там же]. Что же касается собственно стилистической структуры русского литературного языка, то многие «замечания Шишкова о художественных и выразительных функциях славянизмов до сих пор не потеряли своего значения» [там же, 8]. Не менее важными для нашего времени, по мнению исследовательницы, являются суждения Шишкова о связи языка и культуры, о роли языка в сохранении ее самобытности. М. В. Захарова поставила себе целью выяснить, как соотносятся теоретические установки А. С. Шишкова с его собственной литературной практикой, на что ранее не обращалось должного внимания. В результате проведенного исследования выяснилось, что ломоносовская теория трех стилей, приверженцем которой считал себя Шишков, для его собственной речевой практики не имеет определяющего значения, так как его выбор языковых средств в большей мере обусловлен их семантической дифференциацией, зависящей от замысла автора [см.: Захарова 2004, 16]. Автор отмечает также, хотя и не делает из этого далеко идущих выводов, близость лингвистической философии Шишкова к гипотезе языковой относительности Сепира — Уорфа [см.: Захарова 2004, 9]. 223 С. В. Иванов, движимый благородным стремлением защитить несправедливо осмеянного «старца», попытался «подвергнуть сомнению и частичному пересмотру устоявшиеся воззрения на этимологические изыскания Шишкова» [Иванов 2007, 86]. Хорошо осознавая методологическую уязвимость построений Шишкова, автор статьи путем отсылок к словарям М. Фасмера и О. Н. Трубачева указывает на то, что все же некоторые из шишковских этимологий впоследствии оправдались, поэтому историк науки обязан учесть «заслуги Шишкова в деле становления отечественных этимологических исследований» [Иванов 2007, 95]. Это, конечно, слабое основание, поскольку этимологические догадки Шишкова были именно догадками, о вкладе же любого ученого в этимологическую науку можно говорить только тогда, когда он сделан в рамках определенной школы с применением исследовательких приемов верификации, принятых в этой школе. Во времена Шишкова такой школы не было, и сам он ее создать не сумел; в отношении этимологии он остался сыном XVIII века со всеми его маленькими достоинствами и большими недостатками; конечно, этого нельзя ставить в вину ни Шишкову, ни его современникам — это все равно что обвинять Пифагора в незнании дифференциального исчисления. 3 Возможно, об этом не стоило бы и говорить, однако масштабы явления, о котором пойдет речь, становятся уже просто угрожающими для нашей культуры, поэтому оставлять его без внимания уже нельзя. В 2009 году четвертым изданием была издана книга под названием «Славянорусский корнеслов. Язык наш — древо жизни на земле и отец наречий иных» (СПб.: Издатель Л. С. Яковлева, 2009). Книга была подготовлена и издана, при содействии Фонда славянской письменности и культуры, г-ном Георгием Емельяненко, который представил себя как Примечателя, доктора философских наук, основной специальностью которого является «цефалогенез, развитие функциональной асимметрии головного мозга человека. Сфера научных интересов: антропология и психология, языки мозга, формальные языки, психолингвистика, информатика, семиотика. Последние десять лет: евангельское и святоотеческое учение о человеке, о Церкви и спасении» [Славянорусский корнеслов 2009, 7]. Предыдущих изданий книги я не видел, а экземпляр четвертого издания приобрел в Великом Новгороде в книжной лавке при храме Св. Софии. Судя по количеству изданий и тиражу последнего — 3500 — книга пользуется известной популярностью, и в особенности, по-видимому, в среде православных читателей. Основное содержание книги, которое составляют произведения А. С. Шишкова, изданные полностью или во фрагментах, обрамлено «Предисловием», «Введением» и «Послесловием» Емельяненко-Примечателя. К ним-то для начала и обратимся. На четвертой странице Примечателем помещен портрет А. С. Шишкова с подписью: «Президент Российской Академии наук адмирал А. С. Шишков». Вероятно, Примечатель не знает того, что в России во времена Шишкова существовало две академии: Императорская Академия наук, основанная по инициативе Петра Великого в 1724 году, и Императорская Российская академия, учрежденная по повелению императрицы Екатерины II в 1783 г. по образцу Парижской академии для разработки словаря и грамматики русского литературного языка. В 1841 году Российская академия была присоединена к Академии наук в виде II Отделения русского языка и словесности. А. С. Шишков был президентом Российской академии, а не Академии наук, с 1813 по 1841 год. «Предисловие» представляет собой панегирик, в котором останавливают внимание такие строки о Шишкове: «… всю жизнь, днем и ночью он копал и 224 докапывался до корней, до самой сути праотцовских слов, рассеянных по всем языкам, восстанавливая от них ветви словесные. Ему, как верному сыну, праотец позволил увидеть свои тяжкие роды первых слов, и услышать, как давал он всему точные имена, названия, знаменования и смыслы» [Там же, 5-6]. Праотец, надо полагать, — это Адам. Откуда известно, что первые слова рождались им в муках, как это можно увидеть, каким образом он, Адам, позволил Шишкову присутствовать при этом, — это ведомо одному лишь «примечательному» ясновидцу — г-ну Емельяненко. Из дальнейшего довольно смутного изложения мы узнаем, что Адам — это не лицо, а народ, причем народ русский, которому одному был вручен язык самого Бога, то есть русский язык — это божественный язык. Другие языки произошли от русского, но их носители, то есть другие народы, впрочем, неизвестно откуда взявшиеся, поклонившиеся отцу лжи Люциферу и создавшие растленную западную цивилизацию, исказили этот божественный славянорусский язык, поэтому изучение всех прочих языков, кроме славянорусского, является душевредным и ведет к всеконечной погибели души. В другом сочинении г-н Емельяненко пишет об этом так: «Изучение иностранных языков генетически растлевает русскую деву, невесту, жену. Любой выученный иняз легко управляет мозгами-мышлением и волей того, кто его активно использует. Ведь язык — это богоданный поводырь, а человек — ведомый, ходящий по жизни на его поводу» [Емельяненко 2000, 31]. Исходя из этого, я могу дать русской деве, невесте и жене только один совет: не изучайте греческий язык и не читайте св. Василия Великого, св. Иоанна Златоуста и св. Симеона Нового Богослова на языке оригинала, ибо это «генетически», и никак иначе, будет растлевать ваши души. Г-ну Емельяненко я открою страшную тайну: священное Писание Ветхого и Нового заветов написано на «инязах»! Если же говорить серьезно, то на последнем утверждении нашего героя о том, что язык управляет нашим мышлением и волей 80 , следует остановиться подробнее. Язык антиномичен; напомню, что антиномиями называются суждения, которые исключают друг друга и в то же время оба являются истинными. Учение об антиномичности языка обычно связывают с именем Вильгельма фон Гумбольдта; его развивали А. А. Потебня, Л. Вайсгербер, из русских православных мыслителей особое внимание антиномиям языка уделял о. Павел Флоренский. Итак, с одной стороны, язык есть нечто внешнее по отношению к человеку. В этом смысле язык — это способ понимания, интерпретации мира; это некая внешняя по отношению к отдельному человеку матрица, обусловливающая наше понимание и соответственно наше поведение. Этот член антиномии получил у Гумбольдта выражение в понятии внутренней формы языка. А. А. Потебня развил более конкретное понятие внутренней формы слова, которую А. Ф. Лосев стал называть ноэмой слова. Однако историческая справедливость требует признать, что первым о языке как миропонимании заговорил А. С. Шишков, но сам же и дискредитировал эту мысль своими неудачными этимологическими разысканиями. С другой стороны, язык есть нечто сугубо внутреннее, интимнейшее достояние человека, который пользуется им, свободно выражая сокровенные глубины своего Я, все изгибы вплоть до мельчайших своих мыслей и чувств. Такова вторая часть антиномии. Но, может быть, нам только кажется, что мы свободно пользуемся языком, а на самом деле мы как бы заперты в клетке своего языка, который и определяет то, как мы мыслим и чувствуем? Вопрос не праздный, и ответ на него может быть только такой. Действительной свободы по отношению к собственному языку мы достигнем только тогда, когда изучим как следует какой-нибудь другой язык. Постигнув его внутреннюю форму, мы сможем посмотреть как бы со стороны и на внутреннюю форму родного 225 языка, действительно понять идею языковой относительности. Особенно важны в этом отношении классические языки, древнегреческий и латинский, и именно благодаря прозрачности своей внутренней формы, которая из-за разнообразных исторических фонетических процессов сильно затемнена в романских, германских и славянских языках. Поэтому изучение исторической фонетики русского языка на славянском и индоевропейском фоне есть необходимое условие для постижения внутренней формы русского слова. В отличие от Емельяненко, это отлично понимал Шишков: человеку «для почувствованія иныхъ красотъ, не тѣхъ, къ которымъ отъ мягкихъ ногтей пріучилъ онъ разумъ свой, надлежитъ предпринять ему величайшій трудъ, надлежитъ прежде обучиться чужимъ, древнимъ языкамъ, вникнуть въ ихъ силу и свойство, дабы узнать и увидѣть различіе» [Шишков 1808б, 9]; в другом сочинении он также писал: «Всякому ученому человѣку, а особливо писателю, конечно не худо знать всѣ иностранные языки, однако знаніе своего языка всего нужнѣе; ибо безъ того весь трудъ его, употребленный на обученіе чужихъ языковъ, останется тщетенъ; изъ иностранныхъ же полезнѣе всѣхъ Греческій и Латинскій. Они братья Славенскому языку, вовсемъ съ ними сходному, столь же древнему, столь же сильному и богатому» [Шишков 1811б, 156]. Во времена А. С. Шишкова такой науки, как историческая фонетика, еще попросту не существовало, поэтому ему нельзя поставить в упрек, что он в своих этимологических штудиях основывался на чисто внешнем и часто случайном сходстве в звучании слов разных языков; это был общий уровень науки конца XVIII-начала XIX века. К сожалению, несмотря на бурное развитие этой науки в XIX-XX веках, выпускник нашей средней школы ничего не знает об историческом языкознании и до сих пор в рассуждениях о происхождении слов оперирует приемами двухсотлетней давности, получившими в науке название народной этимологии. Все это должен знать и понимать издатель и комментатор сочинений А. С. Шишкова, однако г-н Емельяненко, возведя невежество в добродетель, идет другим путем. Если бы он просто издал тексты Шишкова без всяких комментариев, то это бы еще полбеды, но он грубо использовал Шишкова для выражения своих антинаучных взглядов и антиправославной в своей глубине идеологии. Что касается самого издания, то сказать, что оно соответствует хотя бы минимальным издательским требованиям, значит ничего не сказать. Названия разделов, как правило, не имеют ничего общего с теми названиями, которые давал своим произведениям сам Шишков; «Зри в корень: сын всегда говорит языком отца», «Родные корешки и слова-эмигранты», «Сродники братья-славяне и перезвон слов» и многие другие — все эти названия придуманы издателем, при этом нет никаких библиографических указаний, из каких произведений Шишкова взяты те или иные фрагменты. Текст набран, к сожалению, в новой, советской орфографии. Во многих случаях произведены лексические замены: устаревший, но любимый Шишковым союз поелику всюду заменен на союз так как; Елисавета на Елизавета, отсюду на отсюда и так далее; в издании «Славенского словаря» многие словарные статьи без объяснения причин удалены: АТЪ, БАБРЪ, БАРУЧЬ и другие; во многих статьях произведены сокращения; в шишковских текстах издатель жирным шрифтом выделяет особо понравившиеся ему суждения, хотя в оригиналах таких выделений нет. Знаки препинания, расставленные издателем, зачастую искажают смысл шишковского текста, а иногда просто ошибочны. Сравним оригинальный текст и текст в издании г-на Емельяненко: Текст Шишкова Текст в издании Емельяненко Да умножится, да возрастаетъ сіe усердіе къ Да умножится, да возрастет усердие Россійскому слову и въ дѣлателяхъ и въ к русскому слову и в делателях, и в 226 слушателяхъ! Предметъ упражненій нашихъ, слушателях! языкъ Poccійскій, кромѣ того, что онъ есть нашъ Я почитаю язык наш столь отечественный, достоинъ по существенной древним, что источники его добротѣ и важности своей, какъ вниманія и теряются во мраке времен; столь в своих верным щедротъ покровительствующимъ наукамъ особъ, звуках такъ и соревнованія трудящихся. Да позволено подражателем природы, что, мнѣ будетъ хотя краткимъ словомъ (ибо кажется, она сама его составляла; пространныя доказательства здѣсь не совместны) столь изобильным в раздроблении сказать о немъ то, въ чемъ я по долговременному мыслей на множество самых упражненію моему и тысячами дѣланныхъ мною тонких отличий, и вместе столь изслѣдованій, опытовъ и сравненій, совершенно важным и простым, что каждое удостовѣренъ. Я почитаю языкъ нашъ столь говорящее им лицо может особыми, древнимъ, что источники его теряются во мракѣ приличными званию своему временъ; столь въ звукахъ своихъ вѣрнымъ словами объясняться; столь вместе подражателемъ природы, что кажется она сама громким и нежным, что каждая составляла оный; столь изобильнымъ, что въ труба и свирель, одна для раздробленіи мыслей на множество самыхъ возбуждения, другая для умиления тонкихъ отличій можно сказать излишествуетъ; сердец, могут находить в нем столь вмѣстѣ важнымъ и простымъ, что каждое пристойные для себя звуки. говорящее имъ лице можетъ особыми, И наконец, столь правильным, приличными званію своему словами что наблюдательный ум часто объясняться; столь вмѣстѣ громкимъ и нѣжнымъ, видит в нем непрерывную цепь что каждая труба и свирель, одна для понятий, одно от другого возбужденія, другая для умиленія сердецъ, рожденных, так что по сей цепи могутъ находить въ немъ пристойные для себя может восходить от последнего до ее, весьма звуки. Наконецъ столь правильнымъ, что первоначального наблюдательный умъ часто видитъ въ немъ отдаленного звена. непрерывную цѣпь понятій, одно отъ другаго Преимущество этой рожденныхъ, такъ что по сей цѣпи удобно правильности, непрерывного можетъ восходить отъ послѣдняго до течения мыслей, видимого в первоначальнаго ея, весьма отдаленнаго звѣна. словах, так велико, что ежели бы Преимущество сей правильности, сего внимательные и трудолюбивые умы непрерывнаго теченія мыслей, видимаго въ открыли, объяснили первые словахъ, такъ велико, и такъ въ немъ источники столь широко ощутительно, что ежели бы внимательные и разлившегося моря, то знание всех трудолюбивые умы составили изъ того вообще языков озарилось бы особливую науку, ежели бъ открыли, объяснили светом доселе непроницаемым. первые источники толь широко разлившагося Светом, освещающим в каждом моря, то вообще знаніе всѣхъ языковъ озарилось слове первообразную произведшую бы свѣтомъ доселѣ не проницаемымъ; свѣтомъ, его мысль; светом, разгоняющим освѣщающимъ въ каждомъ словѣ первообразную мрак ложного заключения, будто мысль; произведшую его свѣтомъ, бы слова, сии выражения наших разгоняющимъ мракъ ложнаго заключенія, будто мыслей, получили значение свое от бы словà, сіи выраженія нашихъ мыслей, произвольного к пустым звукам их получили значеніе свое отъ произвольнаго къ прицепления понятий. пустымъ звукамъ ихъ прицѣпленія понятій. Наконец, в одном ряду с текстами Шишкова почему-то стоят фрагменты из произведений графа Ф. В. Ростопчина и К. П. Победоносцева (они, к счастью, хотя бы не приписаны Шишкову). 227 Тексты Шишкова в «Славянорусском корнеслове» снабжены примечаниями Примечателя. Действительно, эти тексты, как уже говорилось, требуют историкокультурного и языковедческого комментирования, однако примечания Примечателя преследуют совсем иную цель. Какую? Чтобы понять это, достаточно привести всего один пример из многих подобных. На с. 52 приведены рассуждения Шишкова о том, что от русских слов говор, говорить произошли англ. word, нем. Wort, лат. verbum, orator, organium, ordinatio и др. Характер рассуждений таков: «Если отбросить слог го, то ворить весьма близко подойдет к словам ворт, ворд, орд. Латинское verbum, испанское verbo, французское verbe также отсюда произошли. Если из говорить произвесть говорьба (вместо разговоры, говорение) и откинуть го, то ворба с verbo будут совершенно сходны между собой. Притом слог го в говорить не составляет корня, который заключен в буквах ор. У нас простонародное орать приемлется в смысле шуметь, говорить громко. Глаголами урчать, ворчать, журчать, рычать изъявляются также разные гласоизменения. Также иноязычные от сего корня ветви латинские и других языков: oraculum (оратор, провозвестник); orator (оратор, простонародное краснобай); orchestre (место заседания, где рассуждают о делах, а также, где играют на орудиях, инструментах); oramentum (молитва); organium (орган). Наш варган отсюда же происходит. Варган — простонародное музыкальное орудие: согнутая железная полоска, со вставленным внутри стальным язычком. Варганить — шуметь, стучать. Ordinatio (порядок, учреждение, но и приказание, повеление). Мы и другие народы в таком значении говорим ordre, ордер». Комментатор в своих ученых примечаниях должен был бы указать, что современная наука не допускает таких произвольных отбрасываний слогов, как это делает Шишков; она требует установления точных звуковых соответствий между словами разных языков, при этом артикуляционного и физического сходства звуков может и не быть, поскольку каждый язык развивался по его собственным законам. Что касается слов говор, говорить, то по данным [ЭССЯ 7, 76] они родственны др.-инд. joguve ‘производить шум’, греч. βοή ‘крик’, лит. gaudžiu, gausti ‘звучать’, др.-перс. gaubataiy, перс, guftati ‘говорить’, особенно — лтш. gaurât ‘шуметь’, gaura ‘болтовня, болтливость’, где представлено расширение -r-, как и в славянских языках. Все вместе эти слова являются производными с суффиксом -(о)r- и восходят к и.-е. *guou- ‘шум’, ‘крик’. Что касается других слов, то лат. organum было заимствовано русским языком в форме варган ‘примитивный музыкальный инструмент’; лат. verbum ‘глагол’ родственно русск. врать, а не говорить; глагол орать ‘шуметь, кричать’ действительно родствен лат. oro, orare ‘говорить’, orator и т. д. Такими должны быть ученые комментарии к текстам Шишкова. Не то у г-на Емельяненко: «Примечатель. Продолжим размышлять, сравнивая наши слова с подобными им чужаками, и заметим впервые в своем языке словаэмигранты. Когда-то они уехали, то есть были скопированы в инязы, пожили там вдоволь, а в эпоху мерзкого евро-подобострастия верхов наших вернулись домой. Вернулись сильно опущенными и обезображенными. Ведь католическая Европа тыщу лет исполняла Люциферу, своему просветителю-ангелу света, ораторию под визг и ор железных органов, чтоб поднять из мертвых свою веру. Однако наши просвещенные (инязами же) уши и умы, по сей день воспринимают чужаков много значительнее родных слов-родителей. Отсюда и корень отечественной погибели: самые бредовые советы иностранцев выслушивают, как живую истину» [Славянорусский корнеслов 2009, 53]. Такой же характер носят и другие примечания Примечателя. Отметим лишь, что утверждение г-на Емельяненко, будто бы «Шишков сделал все главные открытия в 228 языковедении интуитивно. Ныне они доказаны наукой опытно» [там же, 7], является невежественным (и бессовестным) использованием авторитета науки для подтверждения своих безумных идей. Таким образом, характер издания показывает, что г-н Емельяненко кроит Шишкова по своему образу и подобию. Времена социально-политических смут всегда сопровождаются смутой в умах и душах людей. Будучи не в состоянии постичь суть происходящего, часть общества начинает ощущать себя в осажденной крепости: кругом враги, стремящиеся нас растлить и уничтожить, внутри сплошная измена и губительная легкомысленная подражательность чужому; спасение в неукоснительном следовании заветам отцов (с маленькой буквы), не разбирая, что в наследии отцов было добрым и верным, а что — ошибочным и греховным. А. С. Шишков был поднят на щит для обоснования примитивного шовинистического антизападничества и псевдонаучных разглагольствований о языке. Г-н Емельяненко пишет: «Как в любое семя все заложено, так и в корнеслов. И любовь к Отцу, и совесть со стыдом, нестяжание и законы общественного порядка, и язык с верой. Как Ева дана Адаму, так и вера — языку, как помощница, дабы язык и вера стали едиными: языком правой веры (православия)» [там же, 12]. Если следовать этой логике, то никакого вселенского православия не существует, не может быть православным ни грек, ни араб, ни японец, не говоря уж о немцах, французах и американцах; православие — это наша и только наша, русская вера, и никому ее не отдадим. Но за Шишкова обидно: то, что у него было добросовестным заблуждением, определяемым общим уровнем развития языкознания, у Емельяненко и ему подобных становится орудием злобной, невежественной, агрессивной ксенофобии, которыми Шишков, несмотря на некоторые его преувеличения от увлечения, никак не страдал. Это ставит на повестку дня подлинно научное издание сочинений А. С. Шишкова, снабженное биографическим очерком, вступительной статьей, раскрывающей место Шишкова в истории культуры и науки, и комментариями к отдельным произведениям. Не повезло Шишкову и в другом издании. Я имею в виду книгу: Александр Шишков. «Огонь любви к отечеству». М.: Институт русской цивилизации, 2011. Книгу к изданию подготовил В. В. Семенцов. От «Славянорусского корнеслова» это издание отличается в лучшую сторону тем, что в нем приведены, пусть и в новой орфографии, действительные тексты Шишкова с теми названиями, которые он давал сам. Культура послесловия и комментариев несравненно выше, но и в них обнаруживается прискорбный непрофессионализм, подменяемый сомнительной идеологией. Здесь указывается, хотя и не всегда, время и место первой публикации, однако не говорится, какая именно редакция представлена в данном издании; например, «Опыт славенского словаря» издавался трижды, издания, особенно первое, отличаются друг от друга. Самая ценная часть комментариев — это попытка воссоздания того политического и культурного контекста, в котором появилась та или иная работа Шишкова. В отношении исторических и политических работ Шишкова эта попытка оказалась довольно удачной 81 , однако в отношении научно-лингвистических комментариев у меня есть ряд возражений. В. В. Семенцов строит их на противопоставлении «правильных» взглядов Шишкова и «современной секулярной филологии». Свойственное Шишкову прискорбное смешение науки с идеологией проявляется здесь в полной мере. Комментатор допускает такие выражения, как: «Вместо послушания Слову современная наука о языке пришла в своем развитии к буквально оглушительным успехам в навязывании миру своих противоречивых и спорных мнений и толкований. В отличие от суемудрых толкователей словоформ Шишков учит нас внимать гласу Премудрости Божией» [Семенцов 2011, 660-661]. В то же время В. В. Семенцов 229 ссылается на работы замечательного петербургского лингвиста С. В. Воронина, вполне «секулярного филолога», на «Историко-этимологический словарь» П. Я. Черныха, тоже вполне «секулярного лингвиста». Понятие секулярной филологии такое же бессмысленное, как понятие секулярной таблицы умножения или православной теории логарифмических функций и т. п. Или еще: «… у секулярной филологии совсем иная логика, основанная на сомнительных постулатах так называемой индоевропеистики или ностратики» (с. 659). Есть два рода обскурантизма. Один — это мракобесие ученых, которые думают, что могут «научными» методами, так сказать, циркулем и пробиркой, доказать бытие или небытие Божие, ответить на другие метафизические вопросы; собственно, это уже и не ученые, а шарлатаны. Второй — это мракобесие верующих, которые думают, что все ответы на научные вопросы содержатся в св. Писании, не смущаясь тем, что там нет, например, доказательства того, что сумма углов треугольника равна 180 градусам. К сожалению, наш комментатор воспроизводит шишковское смешение науки и веры, науки и идеологии: «Истинно народная, живая этимология слов славяно-русского языка, приводимая в трудах А. С. Шишкова, основана на его твердой православной вере в истинность Священного Писания и в Божественное происхождение всего сущего, включая человека и его язык» [Семенцов 2011, 636]. Что касается божественного происхождения языка, то В. В. Семенцов, очевидно, плохо читал то самое св. Писание, на авторитет которого он ссылается, ибо в нем утверждается обратное: не Бог, а человек является создателем языка: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел их к человеку, чтобы видеть, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей. И нарек человек имена всем скотам и птицам небесным и всем зверям полевым» (Быт. 2: 19-20). Очевидно, Бог наделил человека только способностью к имянаречению, а само наречение имен — это творческий акт человека; иначе говоря, Бог призвал человека к сотворчеству, и Ему Самому было «любопытно», как человек будет пользоваться этим даром. Если толковать эти библейские слова расширительно, то способность к имянаречению — это и есть способность наделенного разумом человека к познанию мира, а наука есть основная форма этого познания. Что касается индоевропеистики, сравнительно-исторического языкознания, то это одно из величайших достижений человеческого разума; если же ученые-индоевропеисты ведут споры, строят гипотезы, то это нормальное состояние для науки, стимул для ее развития; кроме того, у нее есть и бесспорные достижения. Поэтому, на мой взгляд, комментатор текстов Шишкова должен указать, где тот в своих этимологических штудиях бесспорно прав, где высказал плодотворную догадку, впоследствии подтвержденную наукой, а где, по данным столь презираемой индоевропеистики, заблуждался. При этом надо сказать, что ошибки Шишкова иногда видны и не вооруженным сложным аппаратом сравнительно-исторического языкознания глазом. (См. выше замечания об этимологии слова возгнѣщать). Выше (см. с. 151) уже говорилось о том, что из 44 высказываний на этимологические темы в «Опыте Славенского словаря» ровно половина оказалась неприемлемой с точки зрения современных представлений, а в 22 случаях можно отметить или обоснованные суждения, или по крайней мере интуитивные прозрения, а также о том, что оценивать нужно не количество удачных или неудачных этимологий, а сами приемы этимологизирования, причины удач и, главное, неудач Шишкова. Но В. В. Семенцов, увлекаясь своим героем, превращает его в пророка, вместившего в себя всю полноту истины, говорящего не иначе, как от лица Божия. Если что-то у Шишкова не согласуется с представлениями современной лингвистики, тем хуже для современной лингвистики. И в то же время комментатор апеллирует к авторитету 230 презираемой им секулярной современной лингвистики, при этом грубо ее искажая, например: «… в современных же этимологических словарях научно подтверждается то, что было издревле ведомо простому народу: от глагола лежать происходит слово ложь, а от стоять — истина» [Семенцов 2011, 635-636]. Мне неизвестно, каким дилетантом было выражено это непрофессиональное мнение, которое автор послесловия по незнанию предмета принял за «научно подтвержденную истину». Достаточно открыть какой-нибудь древний памятник русской словесности, например, Остромирово евангелие 1056 года, и увидеть, что слово ложь писали так: ëúæü; звук Ъ в корне обозначал краткий звук [ŭ]; в так называемых «сильных» позициях (в частности под ударением) [ŭ] переходил в [о], а в «слабых» позициях он исчезал; кроме того, он мог чередоваться с долгим звуком [ū], который перешел в звук [ы]; отсюда мы имеем чередование лгать — ложь — облыжный; к глаголу лежать (корень леж — лог — лаг) все эти слова не имеют никакого отношения. Точно так же слово истина восходит не к глаголу стоять, а к глаголу быть: истина — это то, что есть. Вдохновившись легкостью шишковского псевдоэтимологического фантазирования, В. В. Семенцов дал еще несколько образчиков этимологической «галиматьи», якобы подтвержденной современной наукой. Вот два из них. «В корне латинского слова прогресс кроется образ безудержного движения вперед сквозь время и пространство. Наиболее этимологически близким к про- является ныне просторечное русское переть («Куда прешь?»), к -грессу — такие слова, как грабить (насильно захватывать, урывать) и гроб (место захоронения всего оторванного)» [Семенцов 2011, 630]. Согласно воззрению Шишкова, «позже подтвержденному современными учеными-этимологами, слава и слово восходят к одному образцу слытия или слития. В живом слове, передаваемом от предков потомкам, происходит воссоединение, слияние духовных сил многих поколений народа, берущего свое начало от Небесного Отца. Не станет отечественной словесности — не выживет и язык, т. е. народ» [Семенцов 2011, 653]. Не менее интересны теоретические представления автора комментариев о том, что такое процесс синонимизации: «Забыв о живых сословах, прославляющих разнокоренными образами истинно подобные друг другу вещи, мы ныне говорим о синонимизации. Синонимизация есть не что иное, как привязывание к пустым для нас словам чуждых им мыслей. К примеру, синонимизируя знание и ведение, мы вольно или невольно оказываемся в чужеземных цепях гностицизма — еретического культа человеческих знаний, восходящего не только к Симону-волхву, но и к змию с Древа познания» [Семенцов 2011, 655-656]. Как говорится, комментарии излишни. Наследие Шишкова все еще требует тщательного исследования, на основе которого можно создать научно выверенное собрание его трудов. Пока мы к этому не готовы. Но что можно сказать с полной уверенностью, так это то, что не надо изымать Шишкова из историко-научного, историко-лингвистического контекста, мифологизировать его, превращать в идола или оракула, вещающего непреложные истины 82 . 231 В предрассветных сумерках (Вместо заключения) Было время, когда казалось, что имя Шишкова будет вычеркнуто или само собою исчезнет из анналов истории русского языкознания. Однако это время прошло, труды Шишкова снова начали издавать, о нем пишут статьи и книги. Каково же место Шишкова в истории русской культуры и в отечественном языкознании? Эту роль можно определить немецким словом Vorurteil, то есть ‘пред-рассудок’ в исконном, этимологическом значении слова; это необходимое состояние разума, которое предшествует собственно рассудку — разумному, верифицированному суждению. Не боясь шаблонности сравнения, место Шишкова можно уподобить сумеркам перед рассветом: это уже не ночь, во мраке которой теряются всякие различения, но еще и не день с его ясными дистинкциями и установленными связями между явлениями; многое уже видимо и различимо, но многое еще мерещится и предстает искаженным в неясном свете ни дня, ни ночи. В этом сумеречном, предрассудочном состоянии в сознании мелькают гениальные догадки и в то же время рождаются фантастические представления, однако понять, что есть что, оказывается возможным лишь впоследствии при ясном свете дня. Как в природе нельзя мгновенно перейти от ночи к дню, так и в истории мышления нельзя перейти мгновенно от незнания к знанию. Вот Шишков и явил собою этот сумеречный переход от донауки к науке, но в истории науки ему не очень повезло. Наша «прогрессивная общественность», к которой принадлежали и многие историки литературы и языкознания, не могли простить Шишкову его консерватизма и потому в его наследии видели одни фантазии, не желая видеть никаких достоинств. В отношении его трудов возникло также предрассудочное мнение, что читать их только понапрасну тратить время, что наука ушла далеко вперед, что ничего ценного в них нет. Однако, как показало наше исследование, это далеко не так: все-таки были у нашего героя поистине гениальные прозрения, которые в особенности поражают, если принять во внимание скудость лингвистической литературы того времени. Сейчас, прочитав, все лингвистические работы Шишкова, я не могу сказать, что они должны войти в обязательный круг чтения языковеда. Читая их, не столько открываешь для себя что-то новое, сколько удивляешься тому, что фундаментальные истины, воспринятые из работ тех, кого принято называть классиками языкознания, оказывается, были высказаны на заре отечественного языкознания А. C. Шишковым. Так, учение о языке как органоне мысли, как живой субстанции, которая живет и в которой все живет и развивается по собственным органическим законам, о слове и его внутренней форме как орудии понимания и осмысления действительности мы постигали из трудов А. А. Потебни и вдохновлявшего его В. фон Гумбольдта; но, открыв «Рассуждение о старом и новом слоге», с удивлением узнаем, что во всем существенном это учение было сформулировано уже Шишковым; причем это учение является у него как раз наиболее понятийно (но не терминологически) развитым и эмпирически обоснованным. То же касается и учения о семантической структуре слова, которая заключается не только в его понятийном содержании, но складывается из всей суммы его словообразовательных связей и сочетаемости с другими словами в составе выражений, принятых в данном языке, вследствие чего «круг знаменования», как его называет Шишков, всегда уникален. Сейчас это азы теории перевода, но впервые их сформулировал опять А. С. Шишков. Представление о системной организации языка является общим местом 232 современной лингвистики и обычно связывается с именем Ф. де Соссюра, однако именно к этому понятию прибегает Шишков, критикуя представителей «нового слога», хотя и не находит для него удобного термина, однако образное представление о языке как о наброшенном на мир огромном покрывале, в котором смыслы этого мира присутствуют в живой связи, обеспечиваемой словопроизводством, вполне выражает понятие системности. Читая у Шишкова о том, что варианты приставок возникают в зависимости от позиции, мы с удивлением обнаруживаем в этих рассуждениях зачатки морфонологии, становление которой обычно связывается с именами И. А. Бодуэна де Куртене, Н. В. Крушевского и Н. C. Трубецкого. Отстаивая права церковнославянского наследия в структуре русского литературного языка, ратуя за стилистически многообразный, укорененный в русской культурно-языковой традиции литературный язык, А. С. Шишков по существу закладывал основания функциональной стилистики, что и было осознано уже в ХХ веке творцами функциональной теории литературного языка, в особенности В. В. Виноградовым. Много любопытного высказал Шишков по разным частным вопросам — о синонимии как внутриязыковом отношении, определяемым внутренней формой слова, о принципах русской орфографии; вплотную подошел Шишков к понятиям праязыка и праформы (архетипа), но решить эти проблемы он был не в силах, так как для их решения нужна соответствующая среда, которой в России тогда не было; в этом заключалась драма Шишкова: он высказывал новые идеи тогда, когда еще не существовало надлежащих методов их реализации, место которых у него заняло безудержное фантазирование. К Шишкову прочно приклеился ярлык славянофила, что, на мой взгляд, совершенно неверно, ибо он был истинно русским европейцем a : он, подобно представителям других культурных народов Европы, уважал святыни своего народа, к числу которых относится и древний язык, и черпал творческое вдохновение из национальной традиции. Повторю то, о чем уже говорил: подлинный европеец не тот, кто подражает всему европейскому, а тот, кто живет и творит в духе своей народности. Народность сохраняли вера, язык и создания поэтического гения народа — песни, сказки, былины, поэтому литературный язык, если он хочет быть языком всего народа, обязан сохранять преемственную связь со славянской древностью. Таким образом, не «новатор» Карамзин, а «архаист» Шишков выражал новейшие европейские идеи о языке как орудии духовной культуры. Если бы пытливый студент спросил меня, стоит ли читать тексты Шишкова, то я бы сказал, что стоит, разумеется, не все, что-то во фрагментах, но стоит, так как в них чувствуется биение живой мысли, понятия еще не «доросли» до терминологической определенности, еще выражаются в образной форме, но именно так и происходит рождение нового знания. Наконец, последнее, о чем хотелось бы сказать. Шишков всей душой полюбил идущую от Словаря Академии российской идею русского исторического словопроизводного словаря, обосновал его национально-культурное и педагогическое значение, высказал ряд ценных мыслей о принципах его построения, но практические попытки создать такой словарь едва не опорочили самое идею, хотя сам Шишков был в этом не виноват, ибо таков был общий уровень науки того времени. Вспомним, что и Востоков тоже начинал создавать такой словарь, но вовремя оставил эту затею, так как, видимо, понял ее неосуществимость. Шишков, увы, этого не понял и до конца дней a В отличие от Карамзина, которого можно назвать русским европейцем; как говорится, почувствуйте разницу. 233 продолжал сооружать фантазии об образовании слов, вызывавшие неизменную усмешку у мало-мальски образованных читателей, однако смех-смехом, а научного историко-словообразовательного словаря у нас как не было, так и нет. «Сон разума рождает чудовищ» — эти слова Франсиско Гойи приходят на ум не только при упоминании имен М. Задорнова 83 или Г. Емельяненко; увы, то и дело приходится слышать то про одну учительницу русского языка, которая учит своих детей тому, что слово узы заимствовано из английского языка от глагола to use, то про другую, которая говорит, что приставка пере скоро исчезнет, так как в ней выпадает первый гласный звук е и она превращается в пре; то в словообразовательном словаре современного русского языка совершенно серьезно утверждается, что слова снег и снегирь не связаны словообразовательными отношениями 84 . Если бы в течение прошедших двухсот лет такой «Историко-словообразовательный словарь русского языка» был создан, сон разума был бы разогнан; однако такого словаря у нас до сих пор нет, поэтому многие суждения и догадки Шишкова остаются все еще актуальными. Об этом долге перед наукой и перед памятью о А. С. Шишкове следует помнить нынешним и будущим поколениям русских лингвистов. 4 января 2011 года — 25 августа 2014 года 234 1 Дворянский род Шишковых вел начало от Николая Васильевича по прозвищу Шишка, правнука Юрия Лозинича, который прибыл из Польши на службу к великому князю тверскому Ивану Михайловичу. Среди предков Шишкова были воеводы и царские стольники. 2 С. Г. Домашнев был смещен с этой должности вследствие финансовых злоупотреблений. 3 В «Записках» Дашковой этот разговор передан так: «Однажды я гуляла съ императрицей по Царско-сельскому саду; рѣчь зашла о красотѣ и богатствѣ Русскаго языка; я выразила мое удивленіе, почему государыня, способная оцѣнить его достоинство и сама писатель, никогда не подумала основать Русскую академію. Я замѣтила, что только нужны правила и хорошій словарь, чтобъ поставить нашъ языкъ въ независимое отношение отъ иностранныхъ словъ и выраженій, не имѣющихъ ни энергіи, ни силы, свойственныхъ нашему слову. — Я удивляюсь сама, сказала Екатерина, почему эта мысль до сихъ поръ не приведена въ исполненіе; подобное учрежденіе для усовершенствованія Русскаго языка, часто занимало меня, и я уже отдала приказаніе относительно его. — Это подлинно удивительно, продолжала я; ничего не можетъ быть легче, какъ осуществить этотъ планъ. Образцевъ для него очень много, и вамъ остается только избрать изъ нихъ самый лучшій. — Пожалуйста, представьте мнѣ, княгиня, прибавила императрица, очеркъ какого нибудь. — Кажется, было бы лучше, отвѣчала я, если бъ вы приказали одному изъ своихъ секретарей составить для васъ планъ Французской, Берлинской и нѣкоторыхъ другихъ академій, съ замѣчаніями о тѣхъ особенностяхъ, которыя можно лучше согласить съ геніемъ и нравами вашей имперіи. — Я повторяю мою просьбу, сказала Екатерина; примите на себя этотъ трудъ; я привыкла полагаться на вашу ревность и дѣятельность, и потому съ довѣріемъ приступлю къ исполненію предмета, къ стыду моему, такъ долго не осуществленнаго. — Этотъ трудъ не великъ, государыня, и я постараюсь выполнить ваше желаніе возможно-скоро; но у меня нѣть нужныхъ книгъ подъ рукой, и я вполнѣ убѣждена, что кто нибудь изъ вашихъ секретарей сдѣлалъ бы это лучше моего. Императрица настаивала на своемъ желаніи, и я не сочла нужнымъ возражать дальше. По возвращеніи домой вечеромъ, я стала разсуждать, какъ бы лучше исполнить это порученіе и прежде нежели пошла спать, начертила нѣкоторый планъ, желая передать въ немъ идею будущаго заведенія; я послала этотъ проэктъ императрицѣ, думая тѣмъ удовлетворить ея желанію, и отнюдь не считая его достойнымъ принятія и практическаго примѣненія. Къ крайнему моему удивленію, Екатерина, лично возвративъ мнѣ этотъ наскоро-набросанный планъ, утвердила его собственной подписью, какъ вполнѣ офиціальный документъ и вмѣстѣ съ нимъ издала указъ, опредѣлившій меня президентомъ академіи въ зародышѣ. Копія съ этого указа была немедленно сообщена сенату» [Дашкова 1859, 209-210]. 4 Здесь и далее все даты приводятся по старому стилю. 5 Княгиня Екатерина Романовна Дáшкова (1743-1810) родилась в Петербурге, воспитывалась в доме дяди — государственного канцлера М. И. Воронцова; здесь она могла пользоваться прекрасной библиотекой; кроме того ее снабжал книгами И. И. Шувалов, получавший из Франции все литературные новинки. Любимыми ее писателями были Вейль, Монтескье, Буало и Вольтер. В молодости Дашкова годами жила за границей, вращаясь в избранном кругу ученых и писателей: Робертсона, Адама Смита, Дидро, Вольтера и др. «Ее жизнь — превосходный сюжет для приключенческого романа. Самая блестящая страница этого романа — отношения Екатерины Романовны с Екатериной II. 28 июня 1762 г. Дашкова активно участвовала в свержении с престола Петра III. Воцарение его жены принесло княгине Дашковой немало почестей: она была награждена 24 000 р. и орденом «Святой Екатерины», стала статс-дамой. Наивная княгиня, явно переоценивая свои заслуги в “революции” 235 Екатерины II, пыталась давать советы императрице, стремилась удалить от трона ее фаворита Григория Орлова, участвовала в оппозиционном двору кружке воспитателя великого князя Павла Петровича И. И. Панина. Это привело к отставке статс-дамы и ее фактической ссылке в подмосковное имение. Здесь неуемная энергия княгини позволила привести в порядок расстроенное хозяйство, ликвидировать долги, оставшиеся после смерти мужа (1764). В конце 1769 г. Дашкова, получив разрешение императрицы, отправилась за границу. Это была ее первая поездка в Западную Европу. В общей сложности ее путешествия длились 8 лет — с 1769 no 1771 г. и с 1776 по 1782 г. Дашкова побывала в Англии, Германии, Франции. В поле зрения княгини — люди и политика, литература и искусство. Екатерина Романовна встречалась с государственными деятелями, знакомилась с работой ткацких фабрик Лиона и слушала ораторов в парламенте Шотландии, изучала подготовку офицерских кадров в английских военных училищах, знакомилась с условиями в ливорнской инфекционной больнице. Путешественница много читала, пользуясь публичными и монастырскими библиотеками, приобретала коллекции минералов и других “натуралий”, гербарии. Все это сама систематизировала и описывала» [Файнштейн 2002, 24-25]. По собственному признанию Дашковой, до замужества она очень плохо говорила порусски, но так как родня ее мужа не любила иноземщины, то Дашкова ревностно принялась за изучение русского языка и быстро достигла успеха. Она писала стихи и прозу, сочиняла комедии и рассуждения, публикуя их в различных журналах — «Невинном упражнении», «Опыте трудов вольного российского собрания», «Собеседнике любителей российского слова», «Новых ежемесячных сочинениях», «Друге просвещения», «Русском вестнике». Вот образец поэтических упражнений княгини Дашковой — «Послание к слову так»: Лишь скажетъ кто изъ баръ — ученіе есть вредно, Невѣжество одно полезно и безбѣдно, Тутъ всѣ поклонятся, и умный и дуракъ, И скажутъ не стыдясь конечно, сударь, такъ. Иные спать ложась боялись въ старину, Чтобъ утромъ не страдать за чью-нибудь вину, Однакожъ иногда тѣ вѣкъ свой похваляютъ, А новы времена неправедно ругаютъ. Хотя покойно мы теперь ложимся спать, Не опасаяся невинно пострадать; Но если знатный рабъ, какъ будто сумасшедшій, Нашъ новый вѣкъ бранитъ, а хвалитъ вѣкъ прошедшій, Тогда ему подлецъ, и умный и дуракъ, Съ поклономъ говорятъ: конечно, сударь, такъ. Наскажетъ секретарь судьѣ иному вракъ, А тотъ ему въ отвѣтъ: конечно, другъ мой, такъ. Иныя женщины, мужей своихъ лаская, Французскiя слова съ россійскими мѣшая, Имъ нѣжно говорятъ: mon coeur иль жизнь моя Позволь мнѣ помахать; хоть я жена твоя, Да хочется пожить въ пріятной мнѣ свободѣ И свѣту показать, что мы живемъ по модѣ; Вить вѣрность наблюдать конечно prejugé, И вѣрность въ женщинѣ не глупости ли знакъ? Тутъ мужъ eй говоритъ: такъ, маминька, такъ, такъ. [Цит. по: Сухомлинов I, 22-23]. Умонастроение Дашковой можно определить как просвещенный патриотизм. В письме к издателю «Русского вестника» С. Н. Глинке она писала: «Прочтя сию книжку издаваемого вами ежемесячного сочинения, я, некоторое оживление духа восчувствовав, сама себе говорила: вот видишь, есть еще русские писатели, любящие свое Отечество и знающие цену, пленительную нежность, богатство и силу в выражениях прародительского нашего языка; видишь, что не все еще пропало» [Дашкова 2001, 226]. 236 Весной 1779 г., возвращаясь из Шотландии с сыном, окончившим образование в Эдинбургском университете, Екатерина Романовна побывала в Париже на приеме у известного публициста аббата Рейналя, на котором присутствовали члены Французской Академии наук и Французской Академии. «Последняя, занимавшаяся проблемами языка, особенно интересовала путешественницу. Она расспрашивала своих собеседников о ее деятельности, познакомилась с уставом этого научного общества» [Файнштейн 2002, 26]. Назначение в 1783 году на пост директора Академии наук соответствовало главным наклонностям княгини Дашковой — любви к науке и литературе и стремлению к общественной деятельности. Энергично взявшись за руководство Академией, Дашкова организовывает публичные научные чтения, к коим приглашает академиков, снаряжает экспедиции в разные края Империи, основывает периодические научные и литературны издания — «Собеседник любителей российского слова», «Новые ежемесячные сочинения», учреждает в стенах Академии дух свободного научного исследования и уважения к собственному мнению ученого, заботится об увеличении числа таланливых научных работников, о материальном благосостоянии Академии и ее членов. 6 На заседании Российской академии 21 октября 1783 года ее членами были провозглашены княгиня Е. Р. Дашкова, Гавриил (Петров), митрополит Новгородский и СанктПетербургский, Иннокентий (Нечаев), apxиепископ Псковский и Рижский, протоиерей Иван Панфилов, И. И. Шувалов, А. В. Олсуфьев, И. П. Елагин, И. Л. Голенищев-Кутузов, граф А. С. Строганов, А. А. Ржевский, А. А. Безбородко, П. А. Соймонов, П. В. Бакунин, М. М. Херасков, П. И. Турчанинов, А. В. Храповицкий, Д. И. Фонвизин, Н. В. Леонтьев, Г. Р. Державин, А. А. Барсов, Н. А. Львов, В. А. Ушаков, О. П. Козодавлев, С. Я. Румовский, И. И. Лепехин, С. К. Котельников, А. П. Протасов, С. Н. Щепотьев, Я. Б. Княжнин, С. Е. Десницкий, Н. Я. Озерецковский. Вскоре в течение ближайших лет к ним присоединились князь Г. А. ПотемкинТаврический, И. Н. Болтин, протоиерей-профессор Петр Алексеев, И. И. Мелиссино, граф Р. И. Воронцов, князь М. М. Щербатов, священники Савва Исаев, Иван Красовский, Иван Сидоровский, Георгий Покорский, Василий Григорьев, В. П. Петров, Ф. И. Янкович-деМириево, В. Н. Никитин, П. И. Суворов, Н. П. Соколов, П. Б. Иноходцев, А. Н. Оленин, А. И. Мусин-Пушкин, И. С. Захаров, И. Ф. Богданович, И. И. Хемницер, М. И. Веревкин, В. В. Капнист, граф Д. И. Хвостов и ряд ругих деятелей государства, науки, литературы и Церкви. Всего в течение первого периода с 1783 по 1796 год, закончившегося изданием Словаря академии Российской, членами академии были 78 человек, из которых 24 скончались в эти годы [см.: Сухомлинов I, 16-19]. 7 «1. Слова первичныя, выражающія общія понятія, понятія взятыя въ самомъ обширномъ смыслѣ, за которымъ прекращается всякій анализъ; таковы слова: великій, крѣпкій, красивый, море, земля, духъ. 2. Слова производныя, выражающія оттѣнки этихъ понятій, каковы: величіе, крѣпостъ, красота, морской, земной, воздухъ. 3. Слова, составленныя изъ другихъ, каковы: дедушка, укрѣпленіе, украшать, заморскій, подземный, воздушный. И такъ въ каждомъ языкѣ стараются узнавать, какія слова были первичныя, какія производныя, какія сложныя и, собирая ихъ такимъ образомъ, составляли изъ нихъ многочисленныя группы» [Грот 1877, 427]. 8 См. об этом подробнее в кн.: [Камчатнов 2005, 352-364]. 9 На основании косвенных данных было высказано предположение, что им мог быть профессор Московского университета Антон Барсов [См.: Булич 1904, 291]. 10 «Все те, кого он удостоил своими посещениями, поссорились с ним с момента его прихода». 11 «Французская революция принадлежит к числу событий, определяющих судьбы человечества на долгий ряд веков. Начинается новая эпоха; я ее вижу, а Руссо ее предвидел». 12 «Он издает журнал, без сомнения, самый плохой, какой только можно представить просвещенному миру. Он думает, что объяснит нам вещи, о которых мы никогда не знали. Обо всем, что касается отечества, он говорит с презрением и с поистине кричащей несправедливостью. Обо всем, что касается чужих стран, говорит с восторгом». 13 Другой масон, князь Н. Н. Трубецкой также писал в письме А. М. Кутузову: 237 «Касательно до общаго нашего прiятеля, Карамзина, то мнѣ кажется, что онъ бабочку ловитъ и что чужiе краи, надувъ его гордостiю, содѣлали, что онъ теперь никуды не годится. Онъ былъ у меня однажды съ моего прiѣзду, но, видно, разговоры мои касательно до безумнаго предпрiятiя каждаго неопытнаго молодого человѣка въ томъ, чтобы исправлять писанiями своими родъ человѣческiй, ему не полюбились, ибо онъ съ тѣхъ поръ, какъ ногу переломилъ, и у меня не былъ. Сочиненiе-жъ его никому не полюбилось, да и, правду сказать, полюбиться не чему, я пробѣжалъ оныя и не въ состоянiи былъ оныхъ дочитать. Словомъ, онъ своимъ журналомъ объявилъ себя въ глазахъ публики дерзновеннымъ и, между нами сказать, дуракомъ» [Барсков 1915, 94]. 14 Среди прочего в пародии сказано: «Наставники мои были чужестранцы. <…> Отъ сихъ моихъ учителей позналъ я истинное состоянiе моего отечества, между прочимъ и то, что моимъ соотчичамъ недостаетъ еще просвѣщенiя, что предубѣжденiе ихъ простирается такъ далеко, что нѣкоторые изъ нихъ вѣрятъ слѣпо всему, что сказано въ Священномъ Писанiи. Окончивъ симъ образомъ курсъ моихъ наукъ, вступилъ я на позорище мiра, познакомился съ нашими учеными и остроумными журналистами, и отъ сего родилась во мнѣ охота записаться въ ихъ благородный цехъ. И такъ, рѣшился твердо писать, хотя и самъ еще не зналъ что; отправился я въ чужiе краи, зная, что сiе придастъ не малую важность будущимъ моимъ сочиненiямъ. Съ симъ намѣренiемъ проскакалъ я чрезъ нѣкоторую часть Европы, посвящая, подобно вашему другу, мое вниманiе натурѣ и человѣку, преимущественно предъ всѣмъ прочимъ, записывая то, что видѣлъ, слышалъ, чувствовалъ, думалъ и мечталъ. Окончивъ курьерскую мою поѣздку, возвратился въ мое отечество весьма уже незадолго предъ разрѣшенiемъ отъ авторской моей беременности» [Барсков 1915, 72]. 15 П. И. Макаров, один из последователей Карамзина, писал: «У насъ языкъ общества еще не образовался, потому что люди, которые могли бы образовать его, а особливо женщины, занимаются предпочтительно языками иностранными. И для того надобно иногда писать такъ, какъ должно говорить, а не такъ, какъ говорятъ» [Макаров 1803г, 122]. 16 «Руской Кандидатъ Авторства, недовольный книгами, долженъ закрыть ихъ и слушать вокругъ себя разговоры, чтобъ совершеннѣе узнать языкъ. Тутъ новая бѣда: въ лучшихъ домахъ говорятъ у насъ болѣе по-Французски! Милыя Дамы, которыхъ надлежало бы только подслушать, чтобы украсить романъ или комедiю любезными, щастливыми выраженïями, плѣняютъ насъ не-Рускими фразами. Чтожъ остается дѣлать Автору? выдумывать, сочинять выраженïя; угадывать лучшïй выборъ словъ; давать старымъ нѣкоторый новый смыслъ, предлагать ихъ въ новой связи, но столь искусно, чтобы обмануть читателей и скрыть от нихъ необыкновенность выраженïя!» [Карамзин 1802, 123]. 17 Г. П. Каменев, познакомившийся с Карамзиным в 1801 году, воспроизвел мнение Карамзина о Юнге: «Вотъ слова его: “Этотъ авторъ можетъ только нравиться тому, кто имѣетъ темную любовь къ литературѣ. Опровергая мнѣнiе другихъ, самъ не говоритъ ничего сноснаго; ожидаешь много, приготовишься, ― и выйдетъ вздоръ. Нѣтъ плавкости въ штилѣ, нѣтъ зернистыхъ мыслей; многое слабо, иное плоско, и онъ ни чѣмъ не брильируетъ.” Карамзинъ употребляетъ французскихъ словъ очень много; въ десяти русскихъ, вѣрно, есть одно французское. Имажинацiя, сентименты, tourment, energie, epithete, экспрессiя, экселлировать, и пр. повторяетъ очень часто» [Второв 1845, 49-50]. 18 На переплете экземпляра «Писем русского путешественника» из Императорской Публичной библиотеки (ныне ― РНБ), сохранился перечень слов и выражений, написанный почерком конца XVIII или начала XIX века; этот перечень показывает, какие именно слова были новостью для современного «Письмам» читателя: «И вотъ, въ этомъ довольно длинномъ спискѣ встрѣчаемъ мы, напримѣръ, слѣдующiя слова: ешафотъ, декорацiя, балетъ, оркестръ, спектакль, актеръ, жесты, декламацiя, кокетство, труппа, авансцена, концертъ, барельефъ, перистиль, терасса, балюстрада, павильонъ, экспериментъ, реверберъ, мина золотая, интересный, порталъ, артисты, медальонъ, тонъ сочиненiя, сфера, буфонство, плафонъ, алькофъ, феноменъ, ничто иное какъ, за неимѣнiемъ… и пр.» [Сиповский 1899, 511]. 19 Позже, изучив русские летописи и другие исторические источники и глубже вникнув в природу русского языка, Карамзин в новых изданиях «Писем русского путешественника» заменяет варваризмы русскими или церковнославянскими словами: вояж заменено словом 238 путешествие, визитация ― осмотр, диалог ― разговор, я начал декламировать против войны ― я вооружился против войны всем своим красноречием, процесс ― спор, визит ― посещение, партия за партиею ― толпа за толпой, публиковать ― объявить, интересный ― занимательный, интересный ― любезный, национальный ― народный, натурально ― как водится, натуральный ― естественный, рекомендовать ― представлять, литтеральный ― верный (список), мастер ― учитель, интересоваться ― желание узнать, катедральная ― соборная (церковь), партикулярный ― частный, мина ― выражение, балансирование ― прыганье, момент ― мгновение, инсекты ― насекомые, фрагмент ― отрывок; энтузиазм ― жар, гармония ― согласие, публично ― всенародно, руины ― развалины, провинция ― земля, родомонтады ― хвастовство и т. п. [См.: Сиповский 1899, 174-176, 216]. 20 Большой интерес для анализа лингвистических взглядов и пристрастий карамзинистов имеют рецензии, опубликованные в «Московском журнале» Карамзина и «Московском Меркурии» Макарова. В рецензии на перевод романа Ричардсона «Кларисса» Карамзин пишет: «Колико для тебя чувствительно, и проч. Дѣвушка, имѣющая вкусъ, не можетъ ни сказать, ни написать въ письмѣ колико», ― и затем саркастически отзывается о писателях и переводчиках «школы господина Елагина»: «Впрочемъ Г. Переводчикъ хотѣлъ здѣсь послѣдовать модѣ, введенной въ Руской слогъ голѣмыми претолковниками N.N., иже отрѣваютъ все, еже есть Руское, и блещаются блаженнѣ сïянïемъ славяномудрïя» [Карамзин 1791б, 112]. 21 Различие между категориями риторического и поэтического состоит в том, что «высокое требует мотивированности содержанием, образами, иногда традиционно жанром; поэтическое в принципе применимо к любому содержанию и возможно в любом жанре; поэтичность изображаемого определяется в первую очередь субъективным авторским отношением, восприятием действительности» [Левин 1964, 238]. 22 См. также: Россiя! торжествуй со славой! Се юный Царь, краса людей, Прiялъ вѣнецъ и скиптръ съ державой, Чтобъ быть примѣромъ для Царей! Возстань, ликуй, народъ великiй! Блистай, веселiе сердецъ! Гремите, радостные лики; Возсѣвъ на велелѣпный Тронъ; Свобода мудрая свята, Но равенство одна мечта; И славу Россовъ созерцаю Во глубинѣ грядущихъ дней! Во дни Его благословенны Умомъ Россiя возрасла, Въ добрѣ и нравахъ процвѣла; Воззри: сей велелѣпный храмъ Воздвигнутъ въ память всѣмъ вѣкамъ; Радѣлъ о благѣ воспитанья; Дерзнулъ я съ лирою предстать (ода «На торжественное коронование Его Императорского Величества, Александра I, Самодержца Всероссийского»); Гремитъ, гремитъ священный гласъ; Европа есть юдоль печали; Не торжествуй, о Галлъ надменный; Се Россъ, тобой не одоленный; Полунощь есть Героевъ мать; За Галла весь ужасный адъ: За насъ же Богъ и Добродѣтель («Песнь воинов»); Конецъ побѣдамъ! Богу слава! Низверглась адская Держава: Сраженъ, сраженъ Наполеонъ! Народы и Цари, ликуйте: Воскресъ порядокъ и Законъ. Свободу мiра торжествуйте! Сокрылось нощи привидѣнье; О радость! Въ духѣ умиленный И дѣломъ Бога восхищенный, Паду, лью слезы и молюсь; И бури благость знаменуютъ; горести роптанье; Прiявъ Властительскiй вѣнецъ; Сей извергъ, мiру въ казнь рожденный, Мечтою славы ослѣпленный; Одинъ народъ благословенной Главы подъ иго не склонялъ; Уже тиранъ свирѣпымъ окомъ, Влекомый къ казни тайнымъ Рокомъ, Измѣрилъ путь въ сiю страну; Изрекъ погибель и войну; И началась святая рать. Для насъ Святая! . . Боже Мститель! 239 Се Ты, злодѣйства Истребитель! Се Ты на бурныхъ облакахъ, Въ ударахъ молнiи палящей! Ты въ сердце Россовъ и въ устахъ, Въ рукѣ за Вѣру, правду мстящей! Кто Бога Воинствъ побѣдитъ? У насъ и мечь Его и щитъ! А старцы, жены простираютъ Десницу къ Вышнему съ мольбой; Вездѣ курится ѳимiамъ; Гдѣ храмы лѣпотой сiяли; Въ огонь ввергаются отъ хлада, Себя терзаютъ въ мукахъ глада; О жертвы хищнаго злодѣйства; О диво! зрѣлище Святое! ― Кто въ шумномъ, благолѣпномъ строѣ, Вѣнчанный лаврами побѣдъ, Съ лицемъ умильнымъ и смиреннымъ Народы къ торжеству ведетъ, И перстомъ, къ небу обращеннымъ, Имъ кажетъ Бога вышнихъ силъ, Съ Кѣмъ онъ уже враговъ сразилъ; Отверзлися врата эѳира, И духи выспренняго мiра Парили надъ главой Твоей, Помазанникъ, Сосудъ Избранный Ко избавленiю людей, Монархъ Россiею вѣнчанный; На Бога твердо уповалъ И выше всѣхъ Героевъ сталъ; вожделенный; вѣщаешь; благо; десница; обольщенный; прельщаться; своевольство; искушать; вотще; дни златые; Царь благословенный; восторгъ любви и др. [См.: Карамзин 1820-I, 202-213, 238-254]. 23 В статье «Мысли об уединении» Карамзин писал о сентиментальной экспрессии слова: «Нѣкоторыя слова имѣютъ особенную красоту для чувствительнаго сердца, представляя ему идеи меланхолическïя и нѣжныя. Имя уединенïя принадлежитъ къ симъ магическимъ словамъ. Назовите его ― и чувствительный воображаетъ любезную пустыню, густыя сѣни деревъ, томное журчанïе свѣтлаго ручья, на берегу котораго сидитъ глубокая задумчивость съ своими горестными и сладкими воспоминанïями!» [Карамзин 1802а, 227]. 24 В «Живописце» Новикова имеется такое характерное признание мужчины: «Необходимо также долженъ я умѣть портить Руской языкъ, и … говорить нынѣшнимъ щегольскимъ женскимъ нарѣчïемъ: ибо въ наше время почитается ето за одно не изъ послѣднихъ достоинствъ въ любовномъ упражненïи» [Живописец 1772, 30]. 25 О том, что внутрення форма — это и в самом деле сила, можно прочитать в «Записках» Шишкова: «Нѣмецкое слово ш л а г б а у м ъ, по точному переводу, значитъ б и т ь б р е в н о м ъ . Подлинно многихъ и меня самаго однажды чуть не убили. Нѣкто разсказывалъ намъ, что ему изъ Арзамаса въ Петербургъ всякiй годъ пригоняли стадо гусей, и послѣ тожъ дѣлали, да только въ половину противъ прежняго числа. Онъ спросил: для чего так мало? — Ему отвѣчали, что изъ деревни гоняютъ ихъ всегда прежнее число, да дорогою на всякомъ шлагбаумѣ, убываетъ по гусю» [Шишков 1870, 27]. 26 См.: «Довольно любопытны приводимые Шишковым в его „Рассуждении о старом и новом слоге…” параллели карамзинских фраз (т. е. нового слога) и предложений старого слога (т. е. докарамзинского письма)» [Кустарева 1971, 128]. 27 См.: [Винницкий 1994, 3-10]. 28 См.: [Галахов 1880, 69]; [Словарь русских писателей XVIII века. Вып. 1-3. / О / ОРЛОВ Александр Петрович // http://lib.pushkinskijdom.ru/Default.aspx?tabid=886]. 29 А. О. Утехи меланхолии. Российское сочинение. М., 1802. (В части тиража вместо литер А. О. стоят литеры А. Ѳ., что нашло отражение в библиографических указателях А. Смирдина, В. Плавильщикова, А. Шторха; но у В. Сопикова — А. О. № 12283). 30 Вот несколько образцов языка и стиля авторов, публиковавшихся в этих журналах. Если читать их подряд, то нетрудно будет увидеть, что «российское сочинение» А. Обрезкова полностью вписывается в этот круг, отличаясь разве что некоторой гротесковой заостренностью приемов. Юнговы нощи. М., 1785. НОЩЬ I. Размышленiе о жизни, смерти и безсмертiи. Утомленныя природы сладостный возобновитель, цѣлебный сонъ! ахъ! подобно человѣкамъ сего мiра, охотно посѣщаетъ онъ единыхъ тѣхъ, которымъ благопрiятствуетъ щастiе; оставляетъ злополучныхъ, простираетъ нѣжныя свои крылiя, съ поспѣшностiю отлетаетъ отъ горести и низпускается на очи, слезами никогда неорошенныя. По обыкновенiю 240 моему пробуждаюсь я отъ краткаго и безпокойнаго сна. О сколь щастливы тѣ, которые не пробуждаются ужъ болѣе! Но тщетно, тщетно cie будетъ, когда и гробницы видѣнiями обезпокоиваются. Я пробуждаюсь и выхожу изъ волнующагося моря сновидѣнiй, въ которомъ кораблекрушенiемъ угрожаемый и отчаянiя преисполненный духъ мой, бiемый волнами мнимаго бѣдствiя, носился во всѣ стороны; ибо потерялъ онъ кормило разума своего. Днесь паки обрѣтаю его; но се есть единая премѣна (горестная премѣна!) жестокихъ мучениiй, на гораздо жесточайшiя! Кратко время дневное мученiю моему; а нощь, когда сравниваю оную съ горестнымъ состоянiемъ жребiя моего, нощь, бывъ въ самомъ зенитѣ мрачныя области своея, сiянiемъ солнца мнѣ является. Се богиня, нощь, исполненная сiянiя, лишеннаго величества, сидитъ на черномъ престолѣ, и свинцовый свой скипетръ на спящiй мiръ простираетъ! какая мертвая тишина! Какая глубокая мрачность! Ни око, ни слушающее ухо, не обрѣтаютъ ни единаго предмета: спитъ все творенiе! Представляется, будто бы всеобщiй пульсъ жизненный остановился, и натура для успокоенiя себя теченiе свое пресѣкла. Страшное успокоенiе, конецъ оныя предвѣщающее! Но да исполнится въ скорости пророчество ея. О судьба! Спусти свой завѣсъ; ничего болѣе терять мнѣ не осталось. Тишина и тма, пасмурныя сестры! о вы, близнецы престарѣлыя нощи! вы, которыя нѣжныя мысли влечете къ разуму и на ономъ созидаете заключенiе (сей основательный столпъ истиннаго величества въ человѣкѣ) васъ призываю я на помощь; во гробѣ хощу я возблагодарить васъ; во гробѣ, вашемъ царствѣ; тамъ, гдѣ тѣло сiе предъ исполненнымъ ужаса олтаремъ вашимъ яко жертва пасть долженствуетъ. Но что же такое вы? ====== О Ты, который прогналъ первоначальную тишину, когда веселящiяся звѣзды утреннiя торжествовали надъ раждающимся земнымъ шаромъ! о Ты, коего Слово изъ глубочайшiя тмы возжгло оную искру, солнце! возжги премудрость въ душѣ моей, стремящейся къ Тебѣ, яко ко упованiю и сокровищу, подобно скупому, который, видя всѣхъ спящихъ, бѣжитъ ко своему злату. Посредствомъ сея мрачности природы и души, чрезъ сiю двоякую нощь, низпошли мнѣ лучъ Твоего милосердiя, да освѣщаетъ онъ меня и чинитъ бодрымъ. Проведи духъ мой (духъ, который охотно отъ горести своея желаетъ сокрыться) различными явленiями жизни и смерти, и изъ каждаго явленiй сихъ вдохни ему истинны, наиболѣе благородныя. Но не менѣе пѣсни моея и дѣянiя мои вдохновенiемъ Твоимъ исполни, научи лучшiй разумъ мой быть разумнымъ, лучшую мою волю справедливо избирати, и утверди непоколебимое намѣренiе мое совокупитися съ премудростiю, да возвращу ей великiй остатокъ требованiй ея. Ахъ! не попусти, чтобы фiалъ ярости Твоея, излiянный на безщастную главу мою, излiялся тщетно. Я слышу часъ бiетъ! Мы примѣчаемъ время по единой онаго утратѣ. Премудро поступилъ человѣкъ, давъ колоколу языкъ. Я чувствую важный звукъ сей, яко бы слова Ангела. Да и не обманываюсь я; се смертный звонъ скончавшихся моихъ часовъ! Гдѣ же они? Въ годахъ, предъ потопомъ протекшихъ. Се знакъ ко скорому отшествiю! О сколь еще много мнѣ дѣлать остается! Надежды мои и пепеченiя воздымаются со страхомъ, устремляя взоры свои чрезъ узкiй брегъ жизни сея... Куда же? Въ непостижимую бездну, въ страшную вѣчность! Но можетъ ли мнѣ принадлежать вѣчность, мнѣ бѣдному, отъ благодѣянiй единаго часа живущему? Сколь бѣденъ, богатъ, малъ, величественъ, сколь искусно составленъ, сколь чудно сотворенъ человѣкъ! Но сколь же Тотъ всякое удивленiе превосходитъ, который сотворилъ его таковымъ, который въ существѣ нашемъ столь чуждые единъ другому и отдаленные предѣлы соединилъ въ единомъ средоточiи! Преудивительное смѣшенiе природъ различныхъ! (С. 1-7). 241 №2 Г. Д[юкре-Дюмениль]. Лолотта и Фанфан, или приключения двух младенцев, оставленных на необитаемом острове. Аглинское сочинение. М., 1793. Между тѣмъ заря простерла свои пламенные лучи на горизонтъ; солнце, прогнавъ ночь въ мрачное ея жилище, разторгло завѣсы оной, и тьма ея сокрылась; тихое и отражающее лазоревые цвѣты въ тверди море представляло въ своихъ спокойныхъ колебанїяхъ прелестнѣйшее зрѣлище; все, даже и самые птицы, казалось, предвѣщали и воспѣвали возвращенїе отца свѣта. Милордъ Веллїй, держа за руки юныхъ воспитанниковъ природы, долженствующихъ впредь быть его питомцами, идетъ въ путь, желая осмотрѣть островъ, коего видъ при лунномъ свѣтѣ устрашалъ его: но все, что ему ни представлялось столь дикимъ и страшнымъ поражаетъ его удивленїемъ. Утесистые камни, окружавшїе оный, дѣлали его неприступнымъ для кораблей, выключая одну сторону. Море въ семъ мѣстѣ, разбиваясь объ острые камни , не отваживалось простираться далѣе берега, которой по своей отлогости представлялъ прекрасную пристань, самою природою произведенную. Островъ хотя былъ не обширенъ, но весь покрытъ горами, лесами, и прохладными и благоухающими долинами. Здѣсь темной и густой лѣсъ приглашаетъ путешественника вступить въ священные свои предѣлы, дабы въ немъ вкусить сладости спокойствїя и уединенїя. Тамъ высокая и покрытая травою гора представляетъ съ вершины своей обширное пространство Океана, наполненная безчисленнымъ множествомъ небольшихъ ocтрововъ, представляющихся острїями камней. Далѣе виденъ прозрачный источннкъ, съ журчанїемъ вырывающїйся изъ внутри глубокой пещеры, которой извиваясь по осклобляющейся и изпещренной живѣйшими цвѣтами долины, орошаетъ оную. Множество благовонныхъ и плодоносныхъ деревъ, множество питателыныхъ pacтѣнїй производятъ между собою прѣнїя въ тѣни и влагѣ. <…> Ахъ! вскричалъ Милордъ, какое прелестное мѣсто! какое многоразличїе находится въ произведенїяхъ природы! Безъ сомнѣнїя сей островъ есть новый Едемъ. (С. 15-17). №3 Карамзин Н. М. Деревня // Карамзин Н. М. Мои безделки. М., 1794 Благословляю васъ, мирныя сельскїя тѣни, густыя, кудрявыя рощи, душистые луга и поля, златыми класами покрытыя! Благословляю тебя, кроткая рѣчка, и васъ, журчащїе ручейки, въ нее текущїе! Я пришелъ къ вамъ искать отдохновенїя. Давно уже душа моя не наслаждалась такою тишиною, такимъ совершеннымъ уединенїемъ, такою совершенною свободою. Я одинъ — одинъ съ своими мыслями — одинъ съ Натурою. Какъ мила Природа въ деревенской одеждѣ своей! Ахъ! она воспоминаетъ мнѣ лѣта моего младенчества, — лѣта, проведенныя мною въ тишинѣ сельской, на краю Европы, среди народовъ варварскихъ. Тамъ воспитывался духъ мой въ простотѣ естественной; великїе феномены Натуры были первымъ предметомъ его внимания. Ударъ грома, скатившїйся надъ моею головою съ небеснаго свода, сообщилъ мнѣ первое понятїе о величествѣ мїроправителя; и сей ударъ былъ основанїемъ моей Религїи. — — Вижу садъ, алеи, цвѣтники — иду мимо ихъ — осиновая роща для меня привлекательнѣе. Въ деревнѣ всякое искусство противно. Луга, лѣсъ, рѣка, буеракъ, холмъ, лучше французскихъ и Англїйскихъ садовъ. Bсѣ сїи маленькїя дорожки, пескомъ усыпанныя, обсаженныя березками и липками, производятъ во мнѣ какое-то противное чувство. Гдѣ видны трудъ и работа, тамъ нѣтъ для меня удовольствїя. Дерево пересаженное, обрѣзанное, подобно невольнику съ золотою цѣпью. Мнѣ кажется, что оно не такъ и зеленѣетъ, не такъ и шумитъ въ вѣянїи вѣтра, какъ лѣсное. Я сравниваю его съ такимъ человѣкомъ, которой смѣется безъ радости, плачетъ безъ печали, ласкаетъ безъ любви. Натура лучше нашего знаетъ, гдѣ расти дубу, вязу, липѣ; человѣкъ мудритъ и портитъ. Нѣтъ, нѣтъ! я никогда не буду украшать Природы. Деревня моя должна быть деревнею — пустынею. Дикость для меня священна; она возвеличиваетъ духъ мой. Рощи мои будутъ цѣлы — пусть заростаютъ онѣ высокою травою! Пастушка пойдетъ искать заблуждшейся овцы 242 своей, и проложитъ мнѣ тропинку. Къ тому же я люблю преодолевать затрудненїя — люблю продираться сквозь чащу кустарника и раздѣлять сростшїяся вѣтьви. Ядовитая змѣя услышитъ шорохъ и удалится отъ ноги моей. Листья, къ которымъ дыханїе человѣческое рѣдко прикасается, свѣжѣе и бальзамичнѣе. Не хочу я имѣть въ деревнѣ большаго, высокаго дому; всякая огромность противна сельской простотѣ. Домикъ какъ хижина, низенькой, со всѣхъ сторонъ осѣняемый деревами — жилище прохлады и свѣжести — вотъ чего желаю! Не будетъ виду из оконъ — правда — но его и не надобно. Естьли я, сидя въ своей комнатѣ, вижу прелестные ландшафты, то мнѣ не такъ скоро захочется итти гулять. Нѣтъ, гораздо лучше смотрѣть на нихъ съ какого нибудь холма. Да и какъ улыбнутся предо мною долины и пригорки, когда я взгляну на нихъ, вышедши изъ моего сумрачнаго жилища! Въ комнатѣ надобно только отдыхать или работать, а наслаждаться въ полѣ. * * * День мой. И человѣкъ просыпаетъ сїи торжественные часы утра, когда бѣлыя облака на позлащенныхъ хребтахъ своихъ выносятъ изъ безднъ океана свѣтозарнаго жениха Натуры, привѣтствуемаго громкими хорами живаго творенїя! — Молчу, и покланяюсь! — Удивительно ли, что младенцы человѣчества, чада дикой Природы, оные простодушные народы древности обожали cїе великолѣпное свѣтило, на все жизнь и свѣтъ изливающее? Оно есть покровъ и одежда невидимаго Божества. Какая свѣжесть въ воздухѣ! Моря благоуханїй волнуются между небомъ и землею, какъ между двумя берегами, раздѣленными великимъ пространствомъ! Уже стада разсыпаются вокругъ холмовъ; уже блистаютъ косы на лугахъ зеленыхъ; поющїй жаворонокъ вьется надъ трудящимся поселяниномъ — и нѣжная Лавинїя приготовляетъ завтракъ своему Палемону. Гуляю среди полей разноцвѣтныхъ. Здѣсь сребрится paстѣнїе Азїи; тамъ желтѣетъ колосистая рожь; тутъ зеленѣетъ ячмень съ острыми иглами своими. Живописецъ! кисть твоя никогда не изобразитъ всѣхъ оттѣнокъ сей прекрасной картины! Возвращаюсь въ свое тихое жилище. Стаканъ густыхъ, желтыхъ сливокъ ожидаетъ меня: какъ они прїятны послѣ утренней прогулки! — Теперь перебираю книги свои; нахожу Томсона — иду съ нимъ въ рощу, и читаю — кладу книгу подлѣ малиноваго кусточка, смотрю на высокїя дерева, на густую зелень вѣтьвей, которая, при мерцающемъ свѣтѣ солнца, изъ тѣни въ тѣнь переливается; слушаю разногласный шумъ листьевъ, столь отличный отъ городскаго, Парижскаго, Лондонскаго шуму — погружаюсь въ задумчивость, и по томъ снова берусь за книгу. Время летитъ, и часы мои показываютъ полдень. Выхожу изъ рощи — солнце льетъ на меня пламя — вѣтерокъ не дышетъ — сребрящїеся листочки осинника не колеблются, легкое перо лежитъ на муравѣ неподвижно — василекъ повѣсилъ свою головку; пестрая Сильфида отдыхаетъ на немъ. Все молчитъ, кромѣ стрекозы, сидящей подъ томною травкою — пчела съ сладкимъ запасомъ своимъ сокрылась въ улей — селянинъ покоится на бальзамической травѣ, имъ скошенной. Рѣчка журчитъ и манитъ меня къ берегамъ своимъ — подхожу — ея струи прельщаютъ, влекутъ меня — не могу противиться сему влеченїю, и бросаюсь въ текущїй кристаллъ. Двѣ ивы сплетаютъ надо мною зеленую бесѣдку — лучь солнечный едва, едва проницаетъ сквозь кровъ ея, и пестритъ осѣненную воду. Прохлада освѣжаетъ мое сердце ... Ахъ! тотъ не знаетъ одного изъ живѣйшихъ чувственныхъ удовольствїй, кто въ жаркое время никогда въ рѣкѣ не купался! Обѣдъ мой готовъ — два блюда, самыя простыя, составляютъ его. — Сажусь подъ тѣнїю вяза, растущаго противъ самыхъ оконъ моихъ, читаю ла-Фонтена, Грессета — книга изъ рукъ моихъ выпадаетъ, и тонкая дремота на нѣсколько минутъ покрываетъ глаза мои флеромъ — зефиръ свѣваетъ его — пробуждаюсь и чувствую легкой жаръ въ моей внутренности — услужливой садовникъ приноситъ мнѣ корзинку съ благовонною малиной ... Какъ прїятны, освѣжительны сїи сочные плоды щедрой Натуры! Ахъ! можно ли не любить ее за все то, чѣмъ она тѣшитъ и нѣжитъ человѣка! 243 Жаръ проходитъ — иду на лугъ ботанизировать, какъ маленькой Коммерсонъ — любуюсь травками и цвѣточками — разсматриваю ихъ тонкїя жилочки, зубчатые краешки, пестренькїе листочки, будто бы изъ тончайшаго шелка сотканные, то гладкїе, то пушистые — удивляюсь разнодушистымъ испаренїямъ, разносвойственнымъ сокамъ, варимымъ въ цвѣточныхъ чашечкахъ искусною Природою — удивляюсь тонкимъ сосудамъ, въ которыхъ сїи питательные соки обращаются, и которые втягиваютъ во внутренность растѣнїя живительный воздухъ. Срываю — и каждую травку, каждый цвѣточикъ бережно завертываю въ особливую бумажку. Возвратясъ въ свою комнату, рабираю, кладу ихъ на солнце, и не будучи многоученымъ Ботанистомъ, на кождое растѣнїе пишу краткїя примѣчанїя. На примѣръ: «Сїи бѣлые цвѣточки съ желтою оттѣнокою, на гладкомъ, темно зеленомъ, сочномъ стеблѣ, прїятны для глазъ, но еще прїятнѣе для обонянїя. Когда сокроется дневное свѣтило и вечернїй мракъ сгустится въ пространствѣ воздуха, поди въ оную темную рощу: тамъ нервы твои затрепещутъ отъ небеснаго благоуханїя, и ты въ сладостномъ упоенїи чувствъ воскликнешь: Ангелъ на крылахъ ночи спустился въ рощу! Нѣтъ! cїe благоуханїе изливается изъ оныхъ колокольчиковъ, которые бѣлеются въ густой травѣ, и которые по справедливости называются красотою ночи». Я слышу свирѣль пастуха — стадо возвращается въ деревню, и каждая овечка находитъ дворъ свой; но селянинъ еще не возвратился съ поля. — Какъ прїятенъ чай на чистомъ воздухѣ! Вечернїе ароматы льются ко мнѣ въ чашку. Но я спѣшу видѣть конецъ лучезарнаго дня — спѣшу на высокой песчаной берегъ излучистой рѣчки. Тамъ обширной гладкой лугъ представляется глазамъ моимъ — и за симъ лугомъ, по свѣтлому небу, катится вечернее солнце, въ тихомъ велелѣпїи и въ кроткомъ величествѣ. Уже достигаетъ оно до вратъ запада — мерцаетъ за тонкимъ, златоволнующимся облакомъ — растопляетъ оное лучами своими — является снова во всей полнотѣ своей — бросаетъ на землю блескъ и сїянїе — и скрывается. Вечерняя заря алѣетъ теперь на западѣ. — Такъ мудрый и добродѣтельный мужъ, котораго жизнь была благотворнымъ свѣтиломъ для нравственныхъ существъ, собратїй его, тихо и великолѣпно приближается къ цѣли своего теченїя. Пылкое воображенїе съ лѣтами прохлаждается, но разумъ не темнѣетъ и на западѣ жизни; спокойное величество блистаетъ на челѣ мудраго и въ самое то время, когда мрачная могила передъ нимъ разверзается; послѣднїй ясный взоръ его есть послѣднее благодѣянїе для человѣчества. Онъ скрывается, но память его сїяетъ въ мїрѣ какъ заря вечерняя. — Я преклоняю колѣна. Всемогущїй! сердце мое Тебѣ открыто: исполни его желание, достойное человѣка! Величественная ночь несется на черныхъ орлахъ своихъ; ея темная мантїя развѣвается по воздуху, и все на землѣ засыпаетъ. Я одинъ иду по тихой равнинѣ, въ молчанїи, въ глубокой задумчивости. Но вдругъ душа моя содрогается отъ внезапнаго блеска огненныхъ лучей. Смотрю на восточное небо — тамъ въ сизыхъ тучахъ блистаетъ молнїя, и освѣщаетъ передо мною развалины старой церкви и густою травою заростшїя могилы. Съ другой стороны восходитъ свѣтлая луна; небо вокругъ ее чисто. — Такъ мракъ и свѣтъ, порокъ и добродѣтель, буря и снокойствїе, скорбь и радость, совокупно владычествуютъ въ нашемъ мїрѣ! (С. 171-184). №4 Хованский Гр. Два отрывка из «Галатеи» Флориана. Приятное и полезное препровождение времени. Ч. VI. М., 1795. Когда-тo я буду жить въ деревнѣ! Когда-то буду имѣть домикъ, окруженный вишенными деревьями! Неподалеку отъ него былъ бы у меня садикъ, рощица, лужокъ, огородъ и пчелиные улья. Быстрый, извивающїйся ручеекъ, составлялъ бы границу моего Царства, и желанїя мои никогда не простирались бы далѣе сего ручейка. Тамъ бы я проводилъ щастливые дни мои: труды, прогулки, книги, друзья и мудрая природа заняли бы все мое время. Тогда бы я имѣлъ чѣмъ жить, имѣлъ бы чѣмъ дѣлиться съ бѣдными; безъ того не льзя быть богатымъ; имѣть только для себя одного, значитъ ничего не имѣть. Ахъ! естьлибъ я могъ наслаждаться симъ благополучїемъ съ нѣжною и доброю супругою, видѣть малюточекъ нашихъ играющихъ на зеленомъ лугу и спорящихъ между собою, кто кого обгонитъ, чтобъ скорѣе поцѣловать любезную маминьку! Мнѣ кажется, тогда бы всѣ владѣтели вселенной позавидовали моему блаженству. (С. 63-64). 244 №5 2. - 8. [Измайлов В. В.] Ростовское озеро. Приятное и полезное препровождение времени. Ч. VI. М., 1795. Ainsi s’éteint tout ce qui brille un moment sur la terre. J. J. Rousseau. Въ одинъ изъ тѣхъ нѣжныхъ часовъ, когда шумъ дня теряется въ тишинѣ ночи, и животворная прохлада воздуха вливаетъ чувство въ самыя мрачныя души; когда милой богъ сердецъ, въ вѣянїи весенняго вѣтерка, нашептываетъ тайну любви всѣмъ чувствительнымъ сущеставамъ, манитъ ихъ парами на сладострастную мураву, и устилаетъ ее миртовыми и маковыми цвѣтами; когда травки и цвѣточки, ручейки и рощицы, птицы и насѣкомыя, и все, что ни есть въ творенїи, въ одинъ тихой голосъ говоритъ: Нѣжныя сердца, любите! — въ одинъ изъ тѣхъ, неизреченно прїятныхъ Майскихъ часовъ прогуливался я по берегу Ростовскаго озера и, такъ сказать, окружалъ себя оными улыбающимися картинами щастїя, оными сладостными мечтами воображенїя, которыми любимъ мы питать себя на зарѣ жизни. Сердце мое, прїятно растроганное, билось отъ томно-радостныхъ восторговъ своихъ; нѣжногорестныя слезы капали на туманную зелень, и сливались съ вечернею росою; искры электрическаго чувства, которое на ту минуту казалось мнѣ потрясающимъ всѣ три царства Натуры, летѣли изъ моей груди, и сверкали въ пламенныхъ моихъ взорахъ. На каждомъ шагѣ встрѣчались мнѣ прекрасныя мѣста, романтическїя убѣжища блаженства, цвѣтущїе берега, которые можетъ быть ничто въ сравненїи съ Лиманскими, прославленными Жанъ Жакомъ Руссо и молодымъ Верномъ, но на которыхъ осмѣливался я поселять новую Юлїю, самъ быть вторымъ Сенъ-Прїо, и жить тамъ съ нею въ тишинѣ уединенїя, посреди слабыхъ существъ, почерпнувшихъ жизнь въ источникѣ любви и удовольствїя. Такимъ образомъ бродилъ я около часа, будучи углубленъ въ самаго себя, какъ вдругъ ясной свѣтъ мѣсяца пролился на мрачную поверхность воды, и прервалъ нить моихъ прїятныхъ мыслей. Я поднялъ глаза на полную луну, которая съ высоты лазуреваго свода, сквозь черноватой флеръ ночи, посребряла лучами своими темнозеленую картину дремлющей натуры — поглядѣлъ вокругъ себя на всѣ ночные предметы, кои образовали нѣчто подобное безмолвной вѣчности, поглощающей жизнь человѣческую — вздохнулъ разъ, другой, третїй — и радостное чувство души моей перемѣнилось вдругъ въ горестное унынїе. Мысль, что всѣ сладчайшїя мечты чувствительнаго сердца могутъ на одно мгновенїе превратиться въ существенность, и потомъ въ другое исчезнуть въ xaocѣ небытїя, вмѣстѣ съ тѣмъ тлѣннымъ существомъ, котораго воображенїе ихъ производило — сїя печальная мысль такъ живо мнѣ представилась, что я погрузился на нѣсколько минутъ въ глубокую меланхолїю, и слезы мои полились ручьями. (С. 15-18). №6 С[анковский] Н. Любезное уединение. Приятное и полезное препровождение времени. Ч. VII. М., 1795. 245 Играетъ та концертъ прелестный, И жаръ въ душѣ ея небесный Изводитъ изъ согласныхъ струнъ Порывный, сладостный перунъ. Та тихо Мейснера читаетъ, Иль мысль Заирой восхищаетъ; Но воздухъ чувства всѣхъ свѣжитъ, Любовь и дружба всѣхъ живитъ. На островокъ (*) спѣшатъ родныя, Утѣхи чтобъ вкусить иныя: Одна рѣзвясь цвѣты тамъ рветъ И пестрыя вѣнки плететъ; А та Натурой вдохновенна, Святымъ восторгомъ оживленна, Дерзаетъ къ лирѣ припѣвать И тѣмъ слухъ жадный услаждать. Такъ васъ, прїятны крови узы, Крѣпятъ и Грацїи и Музы! О дружба! токъ кристальныхъ водъ Не столь, какъ ты полна красотъ. Безцѣнная! въ тебѣ забавы И всяка радость безъ отравы: Примижъ и сей, о рай сердецъ! Сплетенный въ честь тебѣ вѣнецъ. (С. 392-393). За лиру звонку принимаюсь, Одной Природой оживляюсь; На мягкой муравѣ сижу, Съ прїятностью на все гляжу: Здѣсь, вкругъ меня, сѣнь древъ пушистыхъ И ароматъ цвѣтовъ душистыхъ; Тамъ межъ кустовъ течетъ ручей, При блескѣ солнечныхъ лучей. Съ волненьемъ тихимъ размышляю: О градскихъ суетахъ мечтаю. Московской отдаленный шумъ, Воксалы, клубы, модной умъ Спокойна уха не плѣняютъ, Смятенья въ сердцѣ не раждаютъ. Въ Москвѣ заботы каждой день, А что наградой? — тщетна тѣнь. Напротивъ въ миломъ здѣсь семействѣ Утѣха всяка въ совершенствѣ. Едва наступитъ утра часъ, Какъ дружба съединяетъ насъ: Сїя на Грїозоевъ трудъ взирая, И удивленїе питая Къ его таланту и уму, Стремится подражать ему. №7 О УЕДИНЕНИИ ОНОСИТЕЛЬНО К РАЗУМУ И СЕРДЦУ Сокращенное творение г. Циммермана, Надворного советника и первого Врача Его Величества Короля Англинского, преложенное г. Анненским. СПб., 1796 Уединение пленяетъ насъ вездѣ, гдѣ представляетъ образъ спокойствїя. Печальный и единообразный звукъ колокола въ отдаленной обители, безмолвїе природы въ прекрасной ночи, чистый вохдухъ, которым дышутъ на высотѣ горы, мрачная густота старой дубравы, видъ разрушеннаго памятника, вдыхаютъ душѣ томную нѣкую задумчивость и заставляютъ ее забыть свѣтъ и людей. Но кто не знаетъ сыскать себѣ друга и общества въ своемъ сердцѣ; кто страшится ввѣрить себя своимъ размышленїямъ и провесть одно мгновенїе съ самимъ собою, тотъ взираетъ на уединенїе, такъ какъ на смерть. Онъ желаетъ вкусить всѣхъ сладостей свѣта, хочетъ всѣ ихъ изчерпать, и въ то уже время, когда узритъ, что чувства его ослабѣли, что всѣ силы душевныя истощились, дерзаетъ произнесть медленное сїе признанїе: Я наскучилъ свѣтомъ и его глупостями и сѣнь печальныхъ кипарисовъ предпочитаю упоенїю его шумныхъ удовольствїй и его мятежныхъ разсѣянїй. Всѣ опасности, могущїя встрѣтиться въ уединенїи, хотя и есть изъ оныхъ дѣйствительныя, ничего не доказываютъ въ предосужденїе онаго; ихъ легко избежать, когда только умѣють возполъзоваться покоемъ и свободою состоянїя сего, и когда станутъ наблюдать движенїя своего сердца. Самые опаснѣйшїе камни, сокрытые подъ водами, не страшатъ болѣе неробкаго пловца, когда видитъ онъ знаки, и по нимъ узнаетъ опасныя мѣста. Но еще менѣе значатъ роптанїя тѣхъ людей, которые, чувствуя непрестаннную нужду быть внѣ самихь себя, любятъ одинь большой свѣтъ; тишина и спокойное удаленїе оть онаго, является имъ глупостїю, и они не зная другаго благополучїя, кромѣ того, чтобъ или самимь ѣздить посѣщать, или отъ другихъ принимать посѣщенїя, не имѣють ни малѣйшаго понятїя о выгодахъ уединенїя. (С. 8-9). Миръ души есть верховное благополучїе на земли. Простота сердца доставляетъ сей драгоцѣнный миръ мудрому, который отрекшись отъ мятежной жизни свѣта, полагая предѣлы своимъ требованїямъ и желанїямъ, повинуяся опредѣленїямъ Неба и взирая съ кротостїю на все его окружающее, величайшимъ удовольствїемъ поставляетъ, внимать тихому журчанїю 246 источника, падающаго съ высоты горъ, согласнымъ пѣнїямъ лѣсныхъ пѣвцовъ и наслаждаться благоразтвореннымъ дыханїемъ юныхъ Зефировъ. Сколько чувствїя наши становятся чисты, когда пройдутъ бури жизни, когда все оскорбляющее насъ изчезнетъ, когда мы не примѣчаемъ ничего вокругъ себя, кромѣ дружества, согласїя, простоты, невинности, покоя и свободы. (С. 233-234). №8 Хованский Гр. Меланхолия (Из Флориана). Приятное и полезное препровождение времени. Ч. IX. М., 1796. Тебѣ я предаюсь, прїятная мeлaнxoлїя, утѣшенїе нещастныхъ! Приди и распространи въ воображенїи моемъ тѣ полумрачныя мысли, которыя трогательны для всѣхъ чувствительныхъ сердецъ. Не страшись возбуждать во мнѣ чувствованїй. Слезы, которыя ты проливать заставляешь, для нѣжныхъ душъ суть то, что роса для цвѣтковъ. Какъ привлекательны твои напоминанїя! Какой любовникъ, удаленный отъ милой своей, другъ, лишенный друга своего, мать въ разлукѣ съ любимымъ сыномъ, или дочерью своею, — кто изъ нихъ не почтетъ тебя благомъ драгоцѣннѣйшимъ въ свѣтѣ! Ахъ! сколь прїятны тѣ минуты, которыя разлученный со всею вселенною, одинъ съ своимъ сердцемъ и памятью входишь внутрь самого себя, или лучше, живешь въ миломъ своемъ! Сколь сладостно воспоминать всѣ эпохи дѣтства и юности! Тотъ день, въ которой въ первой разъ въ жизни своей началъ любить, день, въ которой въ любви открылся, ту застѣнчивость, робость, смущенїя, подозрѣнїя, ревность, страхъ, всѣ тѣ маленькїе раздоры, тотъ видъ, съ какимъ объясненїе принято, все, все съ удовольствїемъ уму представляетъ; все восхищаетъ, и напоминаетъ щастливые часы жизни! Симъ воспоминанїемъ протекшихъ веселїй человѣкъ наслаждается; онъ утѣшается даже и самою перенесенною грустїю и оскорбленїями! Естьли же вся надежда исчезла, естьли неумолимая смерть прервала нить дней любимаго существа; то слезы по немъ пролитыя, хотя и горьки, но — прелестны; память о немъ оставляетъ въ насъ впечатлѣнїе отрадное, и мы бы сто кратъ болѣе можетъ быть были достойны сожалѣнїя, естьлибъ могли утѣшиться. (С. 202-204). №9 И. [Подшивалов В. С.] Гимн к изящной природе. Приятное и полезное препровождение времени. Ч. IX. М., 1796. О Ты, коея чело — величество, взоры — улыбающїяся свѣтила небесныя; Ты, избраннѣйшїй цвѣтъ всѣхъ видимыхъ, ощущаемыхъ сердцемъ, живописуемыхъ воображенїемъ красотъ Природы, добродѣтели, изящества! какъ возмогу именовать Тебя, мысленный образецъ совершенства, кроткая, чувствительная, веселая Мудрость, спутница чадъ просвѣщенїя! Се въ благоговѣйномъ умиленїи тихо воздыхаетъ предъ Тобою, Тобою внушенными нѣжными чувствованїями искреннїй и послушный ученикъ Твой и почитатель. Возбуждай всѣ душевныя его движенїя, и управляй ими, зыблются ли они, какъ мирный потокъ, подвигаются ли въ сонмахъ водъ, какъ величественная Волга, стоятъ ли недвижимо въ удивленїи Тебѣ, какъ голубый Понтъ объемлемый отвсюду склонившимися небесами, плаваютъ ли среди зари, каплютъ ли съ утреннею или съ вечернею росою на цвѣтки, лобызаютъ ихъ, и въ росяныхъ крапинкахъ разносятся лучами по злачноцвѣтному лугу, улетаютъ ли съ невольнымъ и невиннымъ вздохомъ юныя красоты, вьются ли съ зефирами въ полѣ, по горамъ, между вершинъ древесныхъ, и сливаются съ гармонїей порхающихъ ликовъ, вздымаются ли въ ужасѣ съ ревомъ бурнымъ, сгущаются и носятся въ тучахъ, пламенеютъ проникнутыя насквозь молнїеносными перунами, или парятъ въ свѣтлости превыспреннихъ, и тамъ — но какъ дерзнуть воспѣть всѣ твои сокровища! — и тамъ рѣдѣютъ, утончаются, исчезаютъ! — — — Води сама дрожащею его рукою. Удержи ея, когда неосторожно и безмѣстно покусится группами сыпать накопленные цвѣты. Пускай она повинуется Тебѣ, какъ Ты украшаешь свои любимыя страны. Сохрани от мечтательной чувствительности, да не расточаются повсюду слезы хладно собранными словами. Паче всего не попусти чистымъ Грацїямъ твоимъ потерять ангельское незлобїе, и блаженную стыдливость, хранительницу невинности! Тако воспѣвалъ въ спокойные часы тронутый любитель изящныя Природы, и преклоня колѣна, приносилъ ей въ жертву — чувствующее сердце. (С. 4-6). 247 № 10 С[ибирский] Ф. Моя хижина. Приятное и полезное препровождение времени. Ч. IX. М., 1796. Любезная хижина, какъ ты бываешь для меня привлекательна! — Когда въ свободные часы уединенїя, желая избавиться отъ заботъ, меня обременяющихъ, удаляюсь я подъ мирный кровъ твой, дабы вкусить сладкїй покой, приводящїй въ бездѣйствїе душу мою, и погружающїй меня въ глубокїй сонъ: тогда на маковыхъ цвѣтахъ Морфея, мечтаю о щастливѣйшихъ дняхъ моей жизни, о любезныхъ друзьяхъ, давно со мною разлученныхъ, вижу прелестную Корину, устремляющую на меня нѣжные глаза свои, ловлю взоры ея, хочу напечатлеть поцѣлуй на розовыхъ устахъ ея, бросаюсь къ ней въ объятїя. . . но тутъ просыпаюсь, и сїи прїятныя мечты воображенїя исчезаютъ, подобно летающимъ ночнымъ звѣздамъ, которыя на одну минуту являются на темноголубомъ небѣ, и вмигъ угасаютъ. Тогда помышляю о радостяхъ и печаляхъ нашей жизни. . . и предавшись унылой меланхолїи, грущу о друзьяхъ моихъ, беру перо, пишу къ нимъ, и желаю скорѣе съ ними соединиться. Такъ въ сихъ кроткихъ забавахъ протекаютъ уединенные часы мои. Когдажъ дѣла мои повелѣваютъ мнѣ оставить на время любезную хижину, то съ прискорбїемъ оставляю тебя, убѣжище мое, и съ нетерпѣнїемъ жду минуты, чтобъ опять къ тебѣ возвратиться. (С. 250-251). № 11 Г. Д[юкре-Дюмениль]. Вечерние беседы в хижине, или Наставления престарелого отца. Перевел с французского Савва Крылов. М., 1798. Уже семь часовъ. — Прекрасный осеннїй день вѣнчается прекраснымъ вечеромъ. — Природа, будучи прекрасна и величественна, подобно господину дома, окружаемому чадами, ожидаетъ въ молчанїи вечернїя росы, возвращающей жизнь, и свѣжесть растѣнїямъ, увядшимъ отъ дневнаго жара. — Солнце оставляетъ наше полушарїе для освѣщенїя другаго воздыхающаго о животворномъ его свѣтѣ. — Се часъ успокоенїя для добрыхъ земледѣльцевъ! — Се часъ поученїя для добродѣтельнаго Паламена! <…> Паламенъ сѣдитъ среди юныхъ воспитанниковъ. — Марцелла, добрая надзирательница, занимается возлѣ его пользою экономїи домашней. Онъ смотритъ, внимательны ли малочисленные слушатели, и говорить къ нимъ такимъ образомъ: Дѣти мои! ... Сколь драгоцѣнна сердцу моему минута сїя, когда я васъ вижу собравшимися предъ родительскїе мои глаза! Сколько радуется душа моя, что можетъ васъ всѣхъ объять, и видѣть близь брата и сестры двухъ сыновей, равно любимыхъ ихъ отцемъ! Венедиктъ! Леонъ! какъ вы думаете? Не довольнѣе ли вы своимъ дѣятельнымъ положенїемъ? Смерть похитила у васъ благодѣтельницу, которой вы никогда не должны забыть, и я васъ созвалъ въ мои объятїя. Вы будете жить со мною, съ Армандомъ, Аделою и добродушнымъ малымъ Жюлесомъ, симъ привлекательнымъ сиротою, мною принятымъ, коего вы будете любить, какъ брата, посланнаго Природою. Дѣти мои, друзья мои, будьте всегда дружелюбны! Да никакое соперничество не встревожитъ мира вашей любви. Вы всѣ видите Жюлеса: — вы не знаете нещастїй сего принятаго отрока. Хорошо! Я разскажу ихъ, послушайте. — Естьли чувствительность извлечетъ у васъ слезы; — пусть онѣ текутъ свободно. Прочь отъ меня постыдный стоицизмъ, изсушающїй слезы чувствительности, удерживающїй разширенїe души, тронутой несчастїемъ и оставленїемъ. Когда Природа дала человѣку способность слезъ, онъ долженъ ихъ проливать только о несчастїяхъ подобныхъ себѣ. И такъ вы всѣ меня слушаете? Я вамъ скажу повѣсть, доказывающую, что всякой человѣкъ рожденъ къ труду, и лѣнивецъ бываетъ часто причиною бѣдствїя своего и вcero семейства. (С. 11-14). № 12 Томсон. Четыре времени года. М., 1798. Пер. Дмитревского ВЕСНА Сойди, желанная весна, эѳирная тихость! сойди въ предѣлы наши при рожденїи повсемѣстной гармонїи; пролейся на луга наши отъ лона росоносныхъ облаковъ въ видѣ дождя тѣнистыхъ розъ. О ты, которая съ отличнымъ искуствомъ блистаешь въ неподражаемой прїятности у Двора, или съ невинностїю и размышленїемъ прогуливаешься въ тихомъ сообществѣ по сельскимъ ровнинамъ, Гардфордъ! внимай пѣсни моей: она описываетъ собственное твое время 248 года, когда цвѣтетъ вся Натура, исполненная прїятностей и красотъ, подобно какъ ты. Уже строгая зима уклоняется на сѣверъ и вызываетъ съ собою жестокїя бури. Онѣ, повинуясь ей, удаляются отъ шумяшихъ холмовъ, обнаженныхъ лѣсовъ и опустошенныхъ долинъ. Имъ преслѣдуютъ тихїе зефиры, отъ коихъ нѣжнаго прикосновенїя разрѣшаются снѣжныя горы и претворяются въ мутныя рѣки, а высокїе холмы воздымаютъ къ небесамъ свои зеленые верхи. Но слабо еще наступающее время года; зима часто по вечерамъ высылаетъ суровой вѣтръ, а по утрамъ жестокїй мразъ, и обезображаетъ день падающими снѣжными клочьями, такъ что аистъ едва узнаетъ время, опущеннымъ въ воду потрясаетъ звучащїй, тростникомъ обростшїй прудъ; и такъ же водяныя птицы знаютъ, когда имъ удалиться отъ бреговъ въ рощи и пѣть тамъ безмолствующей пустынѣ свои дикїя пѣсни. Наконецъ благотворное солнце оставляетъ созвѣздїе Овна, и свѣтлый Телецъ оное встрѣчаетъ. Тогда атмосфера не сжимается уже силою мраза, но исполнена будучи жизни и животворящаго одушевленїя, гонитъ на верхъ облака свои, и разстилаетъ ихъ какъ тонкую бѣлую волну по небесному все-объемлющему своду. Тогда вылетаютъ освѣжающїе вѣтерки, и тихое благорастворенїе воздуха, разрѣшая землю, разливается повсюду безпредѣльно. Нетерпѣливый сельский житель съ радостнымъ восторгомъ смотритъ на оживленную Натуру и гонитъ изъ стоилъ крѣпкихъ своихъ воловъ туда, гдѣ прочный и давно употребляемый плугъ лежитъ на браздахъ, отъ мраза освобожденныхъ. Тамъ безпрекословно отдаютъ они рамена свои подъ всѣ земледѣльческїя орудїя, и утѣшаясь безъискуственною пѣснїю возлетающего на воздухъ жаворонка, начинаютъ свою работу. Между тѣмъ господинъ ихъ налегаетъ на блестящїй сошникъ, разрѣзываетъ имъ сгущенный илъ, управляетъ всемъ снарядомъ, и по обѣимъ сторонамъ раскладываетъ глыбы длинными рядами. (С. 3-8). ЛѢТО Отъ свѣтоносныхъ полей благораствореннаго эѳира грядетъ желанное чадо солнца, лучезарное лѣто, грядетъ въ великолѣпїи юности, и проницаетъ бездны Натуры, сопровождаемо будучи жаркими днями и непрестанно вѣющими зефирами. Мимоидущая весна отвращаетъ уже румяный взоръ свой, и небо съ землею, повсюду улыбающеюся, предоставляетъ пламенному его обладанїю. Да спѣшитъ теперь Муза моя подъ тѣни густаго лѣса, едва солнечнымъ лучемъ проницаемыя, и тамъ возлежа покойно на тучной муравѣ при брегѣ быстрой рѣки, по каменистому дну сквозь дубовые корни текущей, да поетъ славу вращающагося года! Сойди, о вдохновенїе! отъ твоего сокровеннаго жилища, рѣдко смертными находимаго. Воображенїе мое да прїиметь отъ сильнаго, восхищеннаго, и самое небо проницающаго взора твоего, свѣтлый лучь, тотъ лучь, которой творитъ Поэтовъ и каждую силу души возвышаетъ къ восторгу. <…> Уже ли человѣкъ не возстанетъ еще изъ льстивой роскоши? Уже ли не воспрянетъ отъ ложа нѣги и лѣности, дабы насладиться тихими, благорастворенными, бальзамическими часами, которые онъ долженъ принесть въ жертву божественному созерцанїю и священному пѣснопѣнїю? Уже ли сонъ столько имѣетъ прелестей, что и мудрый не возстанетъ изъ мертвеннаго забвенїя, и будетъ губить скоролетящїя минуты кратчайшей жизни въ совершенномъ оцѣпененїи своей души просвѣщенной, или утопать токмо въ суетномъ изступленїи, дикими зловѣщательными сновидѣнїями коловращаемомъ? Кто захочетъ въ такомъ мрачномъ состоянїи проводить времени больше, нежели сколько Натура повелѣваетъ, когда всѣ Музы и всѣ цвѣтущїя радости желаютъ ублажить уединенную утреннюю его прогулку? (с. 116-122) ОСЕНЬ О коль велико щастїе того, кто удаляясь отъ мирскаго замѣшательства съ немногими избранными друзьями, наслаждается чистыми удовольствиями сельской жизни среди спокойныхъ долинъ! Какая нужда, что онъ не живетъ въ чертогахъ, гдѣ предъ гордыми преддверїями каждое утро толпятся подлые льстецы, кои обманываютъ другихъ, и отъ другихъ взаимно обманываются! — Что нужды, что не тяготитъ его блистательная одежда, всѣми цвѣтами играющая, ни нежная волнистая, ни жесткая златотканная? Пусть не закалается для 249 него всякая рѣдкая живность, изъ отдаленнѣйшихъ странъ и морей привозимая, а роскошной и ненасытной столъ не угрожаетъ ему раззоренїемъ и смертїю! Пусть чаша съ драгоцѣннымъ питїемъ не вливаетъ въ жилы его пламени! Пусть не проводитъ онъ ночей въ роскошной нѣгѣ, и не погубляетъ дней въ праздности среди суетной пышности! Пусть не знаетъ тѣхъ мнимыхъ радостей, которыя ласкателя всегда разсѣваютъ и обольщаютъ! Пусть не умѣетъ изъявлять на лицѣ удовольствїя, когда сердце исполнено огорченїя, и не знаетъ недостатка въ радости въ праздныя минуты! Но спокойствїе его тѣмъ тверже и безопаснѣе, а состоянїе отъ всякаго безуспѣшїя и обманчивой надежды удаленнѣе. Онъ богатъ удовольствїемъ, и богатъ дарами Натуры во многоразличныхъ растенїяхъ и плодахъ; во всемъ, что производитъ весна, когда небо спускается на землю проливными дождями; чѣмъ обременяются древа въ теченїе краснаго лѣта и блистательной осени, и что зимою сокрыто въ глыбахъ земныхъ и исполнено обильнѣйшимъ тукомъ; во всемъ томъ недостатка онъ не имѣетъ. Онъ изобилуетъ доилицами, въ пространной долинѣ разсѣянными и мычащими; богатъ стадами овецъ, по горамъ блеющими; богатъ струящимися источниками и жужжащими пчелами, вливающими сладкую дремоту въ невинную его грудь, когда онъ подъ тѣнїю древесъ, или на открытомъ воздухѣ близъ ароматическаго кустарника успокоевается. Не недостаетъ ему ни хорошихъ видовъ, ни рощей, ни пѣвцовъ лѣсныхъ, ни прохладныхъ гротовъ, ни свѣтлыхъ озеръ, ни прозрачныхъ ручьевъ. Съ нимъ обитаетъ простая искренность, невинная откровенность, безпорочная красота, нерастлѣнная и бодрая юность, никакой работы не страшащаяся, всегда веселая и малымъ довольная. Съ нимъ водворяется всегда цвѣтущее здравїе, неутомимая дѣятельность, спокойное размышленїе и поэтическая тишина. (С. 390-394). ЗИМА Уже мрачная и печальная зима, сопровождаемая парами, облаками и бурями, грядетъ господствовать надъ измѣнившимся временемъ года. Да будутъ моею темою сїи предметы, возвышающїе душу къ торжественному размышленїю и небесному удивленїю! Грядите, сродные мнѣ мраки! благословляю васъ, о ужасы, подъ которыми я родился! При веселомъ утрѣ жизни моей, когда я воспитывался въ беззаботномъ уединенїи и пѣлъ Натуру съ непрестаннымъ удовольствїемъ, часто въ полномъ восторгѣ обходилъ дикїя ваши области; ходилъ по чистымъ дѣвственнымъ снѣгамъ въ такой же невинности, какъ они были бѣлы; слушалъ шумъ вѣтровъ и паденїе стремительныхъ потоковъ, или при пасмурномъ вечерѣ смотрѣлъ на спирающїяся въ небѣ тучи. И тако протекало время мое, пока веселая весна съ улыбкою не выглядывала изъ свѣтлыхъ чертоговъ юга. <…> Уже Стрѣлецъ предоставляетъ Козерогу воздушную область, и строгїй Водолей омрачаетъ измѣнившееся время года. Солнце, являясь на отдаленнѣйшемъ краю неба, сыплетъ по эѳиру краткїй и печальный день. Сїянїе его слабо, и лучи, падая въ густой воздухъ горизонтально, остаются безъ дѣйствїя. Оно, яко мглою одѣтое, слабо осѣняетъ южную страну, скоро заходитъ за горизонтъ, и унылую землю оставляетъ на долго въ темной ночи, поглощающей все пространство творенїя. Но въ такое время года и ночь бываетъ прїятна, потому что день лишенъ всякой животворной теплоты, свѣта, жизни и радости; и лице всей Натуры покрыто густою, мглистою тѣнью, и обвито сгустившимися облаками и всею туманною сумрачностїю. Тако удручаетъ вселенную наступающая зима, яко тяжкая тьма, проливаетъ на Натуру злотворныя влїянїя и возбуждаетъ сѣмена скрытныхъ болѣзней. Тогда душа человѣческая изнемогаетъ, скучаетъ жизнїю, и отъ меланхолическихъ представленїй погружается въ горькое страданїе. Стада животныхъ унываютъ; печальныя обезображенныя овцы бѣгаютъ безъ призрѣнїя по вспаханнымъ нивамъ и гложутъ крѣпкїе корни. Въ лѣсахъ и болотахъ стонетъ печальный Генїй стонущихъ бурей и непогодъ; а отъ томящихся ручьевъ и вертеповъ по пустымъ разсѣдшимся скаламъ и дикимъ горамъ раздается глухой предзнаменующїй непогоду вой, и долго отзывается во внимательномъ ухѣ фантазїи. (С. 405411). № 13 Похвала деревенской жизни. Отрывок. С французского М. Копьев. Иппокрена, или Утехи любословия. Ч. I. М., 1799. Любезная деревня! виноградники, украшенные зелеными вѣтвями и увѣнчанные виноградными кистями, цвѣтущiе луга, веселые овощные сады, дерева, растѣнiя, лѣсочки, 250 источники, ручьи, извивающiеся на сихъ долинахъ съ прiятнымъ журчанiемъ, щастливыя поля! сердце мое привѣтствуетъ васъ; вы напоминаете мнѣ всѣ прелести златаго вѣка. Сколько я жалѣю о дняхъ, погубленныхъ мною въ отдаленiи отъ васъ! Увы! гласъ природы и гласъ мудрости не слышны были въ душѣ моей; я жилъ среди мечтанiй и призраковъ, и искалъ тишины, спокойствiя и щастiя тамъ, гдѣ онѣ быть не могли. Здѣсь ихъ находятъ; здѣсь человѣкъ, покорствующiй природѣ, чувствуетъ болѣе удобности въ дыханiи, болѣе легкости въ тѣлѣ, болѣе ясности въ умѣ, болѣе умѣренности въ жизни, болѣе спокойствiя въ страстяхъ. Душа его постепенно соразмѣряется съ поражающими ее предметами; размышленiя его принимаютъ тутъ вышшiй характеръ; сердце его ощущаетъ только слабыя и прiятныя движенiя, и все, даже и сладострастiе, здѣсь покойно. Сколь трогательна простота земледѣльческой жизни, и какой дикой умъ не смягчится, смотря на сiи луга, на сiи виноградники, на сiи отлогости, покрытыя дѣятельными и здоровыми людьми, кои наполняютъ воздухъ пѣснями, какiя внушаетъ имъ любезная веселость! Здѣсь все изображаетъ щастiе, и все доставляетъ мнѣ его. Чѣмъ болѣе я живу, тѣмъ болѣе число лѣтъ моихъ возрастаетъ и тѣмъ болѣе душа моя съ живостiю отверзается для принятiя вкушаемыхъ мною сладостей. Онѣ подобны самому свойству земли, которая никогда не отвергаетъ желанiя земледѣльца, и всегда, съ большею или меньшею лихвою, вознаграждаетъ плоды трудовъ его. Земля! какая удивительная разнообразность въ произведенiяхъ твоихъ! Глазъ не можетъ насытиться, слѣдуя за постепенными ихъ произхожденiями и оттѣнками. Дерево, казавшееся безжизненнымъ во время суровости зимы, одушевляется весною отъ благопрiятныхъ влiянiй дневнаго свѣтила; каждую, такъ сказать, минуту перемѣняетъ оно декорацiи, пускаетъ листья и почки; тысячи цвѣтовъ спѣшатъ украсить его, образуются плоды, растутъ, облекаются румянымъ и блистательнымъ цвѣтомъ, зрѣютъ и доставляютъ человѣку сочную и здоровую пищу. Во всѣхъ растѣнiяхъ, коихъ роды одинъ другимъ замѣняются по временамъ года, усматривается одинаковой порядокъ, всегда восхитительный, и при видимой единообразности всегда разнообразный. Какое еще различiе въ дѣйствiяхъ и послѣдствiи трудовъ! сколько собрать можно сокровищъ! Человѣкъ! устреми же наконецъ внимательные взоры свои на владѣнiе, приготовленное тебѣ нѣжнѣйшимъ Отцемъ; посмотри на сiи разнаго рода животныя, живущiя и множащiяся только для тебя. Корова предлагаетъ тебѣ молоко свое, овца шерсть, быкъ и лошадь помогаютъ тебѣ въ трудахъ твоихъ; четвероногiя, птицы и рыбы, изъ коихъ большая часть полезны тебѣ при жизни своей, служатъ тебѣ и по своей смерти; благодѣтельная Десница помѣстила ихъ около тебя, и нѣтъ изъ нихъ ни одного, которое бы не доставляло помощи твоему досужеству и для улучшенiя существованiя твоего. (С. 53-55). № 14 А. О[брезков] (А. О[рлов]). Журнал уединенного. Иппокрена, или Утехи любословия. Ч. I. 1799. Опять снѣдаемый тоскою, брожу около васъ, унылые памятники; — опять съ изъязвленнымъ гоpecтiю сердцемъ влекуся къ вамъ, ужасныя могилы; — опять удаленный вихрей мipcкихъ, съ томнымъ болѣзнованiемъ горюю у праховъ вашихъ, блаженноусопшiе правовѣрцы! съ неизъяснимою трогательностiю воображаю, коль миренъ сонъ вашъ! коль безмятежно достигнутое вами пристанище! Утомленный обуреванiями жизни, сопутствуемый Циммерманомъ, въ ненастныя сумерьки лью вѣрующiя слезы при семъ наставительномъ кладбищѣ, назидающемъ смертнаго къ единственно-блаженной вѣчности. Глухо стонетъ сѣдѣющее время, съ дикимъ звукомъ ревутъ Эолы въ пустотѣ; блѣдная осень, угрюмо помавая порывомъ вѣтровъ, преклоняетъ все къ разрушенiю; содрогаюся, взирая на разительное измѣненiе природы. Въ глазахъ моихъ царство pacтѣнiй жалостно въ бренiе претворяется; грозные свисты Борея всюду ихъ раскидываютъ. Простите, скучныя нынѣ поля; простите, дремлющiе лѣса; прощайте, меланхолическiя красоты, въ ризу печали облеченныя! Сѣтую о ничтожности подоблачной, благословляю всемогущее Провидѣнiе. Среди терзательныхъ ощущенiй, прояснившiйся вечеръ ободряетъ сѣтующаго. Сiяющая луна, какъ свѣтлая лампада, утвержденная въ ономъ синевѣ, заритъ скорбящихъ. Отрадное 251 свѣтило! благодѣющее существо самотемнѣйшихъ нощей суроваго Скорпiона. Объятый убѣдительными чудесами Зиждителя, умствующiй человѣкъ нищъ въ своихъ системахъ. — Сильномыслящiй Британецъ предложилъ свѣту урокъ самый лучшiй для успокоенiя духа. При яромъ шумѣ бурныхъ Аквилоновъ, въ огромномъ куполѣ возвышеннаго храма сердито бушующихъ, привѣтствую тебя, величественное уединенiе! Одинъ, на обнаженномъ пнѣ, вдохновенный энтузiастическою къ священнымъ истинамъ приверженностiю, дивлюся глубокому познанiю твоему, важночувствующiй Англичанинъ!… Самая робкая фантазiя, оживленная опытною твоею мудростiю, воспрянетъ, и возкрилясь высочайшимъ догматомъ, воспаритъ въ витiйствѣ. Какiя существенныя истины внушаютъ здраво понимающему высокiя пѣсни твои! — Моя кроткая Муза восхищается, благоговѣя къ паренiямъ Оратора нощей. Уже глубокая мрачность призываетъ меня подъ смиренный кровъ. Отхожу на нѣкое забытiе, бальзамическое для всегдашняго труженика. — — — _________ Мглистое утро, едва освѣщающее землю, пробудило меня. Зрю туманъ непроницаемый, и въ непримѣтномъ движенiи опять я во вчерашнемъ мѣстѣ плача. Витающiй на гробахъ вранъ произноситъ раннiе крики . . . Боже мой! и такъ я долженъ быть его ученикъ, и — — — Между тѣмъ pѣдкiй звонъ колокола зоветъ къ молитвѣ. При прагѣ храма утѣшительная Религiя возраждается въ душѣ моей, — вхожу, — небесное священнодѣйствiе оглашаетъ меня впечатлѣнiемъ чувствъ чистѣйшихъ; созерцаю горнее празднество! отверстый олтарь! Херувимская пѣснь! воздѣтыя предъ престоломъ руки служителя Божiя! повсемственное умиленiе! молящiйся народъ! обширность зданiя! все меня восхитило. Повергаюсь предъ Творцемъ, признательнѣйше внемля гласу жертвоприносящаго: — мнится, внемлю гармонiю Ангелов! Съ воздыханiемъ исхожу оттолѣ къ заботливому влаченiю суетной жизни. Исполненный пасмурной задумчивости мечтаю о быстрыхъ дняхъ моего дѣтства. — Весело представляю себѣ сельскую кущу, въ коей изникъ я въ превратный свѣтъ сей; воспоминаю шумящiй токъ древнiя Ламы, омывающей брега моей отчизны. Куда промчались вы, часы златые! Гдѣ нѣжнолюбящiе Р.... Христiански нѣкогда жившiе? Увы! они уже покоятся въ обители смерти. Гдѣ надзиравшая рѣзвое мое отрочество Т.., коей тщанiю столько я обязанъ? Ахъ! она хотя и жива, но за нѣсколько сотъ верстъ тягостно провождает старость свою. — Прошедъ мыслями непрерывную цѣпь моихъ злоключенiй, я горестенъ, безутѣшенъ! — Критическое дѣтство, опасная молодость, тусклая область соблазна, заблужденiй, тиранническое положенiе искушеннаго нещастливца — жестокiй вашъ опытъ совершилъ мѣру мученiй. Симпатическая любовь къ отечеству! тебѣ посвящая всю мою чувствительность, прехожу въ настоящее мое положенiе. Дражайшее уединенiе, изобрѣтательнымъ духомъ Германскаго Цельса столь громко проповѣдуемое! въ тебѣ токмо, отдѣлясь отъ многошумныхъ поприщъ, обрѣтаю врачебное облегченiе. Чуждъ ига любочестiя, равнодушно взираю на пресмыкающихся предъ кумирами! Скромный кругъ общежитiя, вѣрная сотрудница, откровенный другъ, умѣренное cocтоянie, книги, перо, размышленiя — — вотъ блага, какiя можно избрать во всемъ хаосѣ многозаботливой жизни. — — Но сколь не многiе по суетности хотятъ, сколь многiе по состоянiю не могутъ пользоваться толикимъ сокровищемъ. (С. 247-252). № 15 К[нязь] П[етр] Ш-въ [Шаликов]. К другу. Иппокрена, или Утехи любословия. Ч. I. 1799. Les letires des gens du monde font frequentes et courtes, Celles des folitaires longues et rares. J. J. Rousseau. Для чего нѣтъ тебя въ сiю минуту со мною? Я бы излилъ чувства души моей въ твою душу… Давно, давно сердце мое не имѣло такой нужды въ твоемъ сердцѣ! «Kaкiя чувства занимаютъ его? Какая тягость лежитъ на немъ? Что трогаетъ его?» — Не спрашивай, мой другъ! ... Меланхолiя — ея припадки — вся болѣзнь души и сердца моего ... отъ природы ли мы 252 бываемъ расположены къ ней, или по случаю, по обстоятельствамъ? Не знаю — но чувствительность и меланхолiя кажется неразлучны. — Въ сердцѣ, назначенномъ судьбою къ сиротству, къ одиночеству, она усиливается, такъ сказать, до умерщвленiя въ немъ способности къ удовольствiямъ. — — Сего дня испытало бѣдное мое сердце страшную силу ея прилива. Я былъ въ одномъ изъ тѣхъ домовъ, гдѣ, какъ говоритъ Монтескье, могу довольствоваться вседневнымъ моимъ разумомъ — въ короткомъ, прiятномъ для меня домѣ. Безъ всякой причины ощутилъ я вдругъ скуку, грусть, унылость, и слезы готовы были политься ручьями. Томный звукъ гитаръ, которыя на этотъ разъ гремѣли тутъ, болѣе еще растрогивалъ душу мою. Ты знаешь, мой другъ, что я имѣю маленькой голосъ; меня по обыкновенiю приглашаютъ пѣть; пою — но грудь моя трепещетъ, голосъ умираетъ въ ней. Надо мной шутятъ — «ты дремлешь» — говоритъ одинъ — «ты въ разсѣянiи» — говоритъ другая. Слабая, принужденная улыбка — отвѣтъ мой. Я старался сколько возможно преодолѣть сердце мое, торжествовать надъ нимъ; но какой Атлантъ побѣдитъ сильныя его чувствованiя? — И такъ я остался побѣжденнымъ, и ретировался къ себѣ, въ свою тихую, уединенную комнату. Тутъ любимые мои предметы: Волтеръ, Руссо, Ла-Фонтенъ, изображенные въ славѣ своей; шкафъ мой съ книгами, и столъ съ бумагами начали по немногу облегчать тягость души моей. Кресла пригласили меня къ отдохновенiю, я бросился въ нихъ, облокотился на столикъ и искалъ глазами какой нибудь книжки, бумаги, которая бы трогала сердце мое. Попался Каминъ30, я обрадовался, раскрылъ гдѣ случилось, и читаю: Теперь сижу одна у пустыннаго огня моего, и даю свободной полетъ воображенiю. <…> Слезы были въ глазахъ моихъ, но не выкатывались; сердце чувствовало еще тягость свою; надлежало произвесть желаемое дѣйствiе — и горестная любовь Аделаиды и Монвиля произвела его: слезы полились рѣкою; сердце облегчилось, и я ощутилъ тихое прiятное движенiе въ чувствахъ моихъ… — Небесное дарованiе! … Что бы были мы безъ книгъ? Чѣмъ бы утѣшались въ уединенiи, въ скукѣ, въ горести? Гдѣ взять всегда истиннаго друга, нѣжную подругу, искреннюю компанiю? И съ другомъ, и съ подругою, и въ компанiи бываютъ минуты, въ которыя хочешь быть самъ съ собою. Тогда умъ, сердце требуютъ другой пищи — собственной своей ... любезныхъ книгъ. — Я не знаю пpiятнѣйшаго, живѣйшаго удовольствiя, какъ когда читая почувствую вдругъ электрической ударъ въ головѣ и въ сердцѣ… Ничто, ничто не доставляетъ чувсвтвамъ моимъ такой сладости! Съ тѣхъ поръ, какъ лютые Аквилоны завѣяли насъ снѣжными буграми, и прелестную разноцвѣтность природы одѣли печальнымъ бѣлымъ покрываломъ, оставя единственную отраду намъ у огонька, съ какою прiятностiю сижу я по утрамъ у моего, въ безмолвной моей комнатѣ, съ les Mysteres d’Udolphe, съ les Châteaux d’Athlin, съ Éléonore de Rosalba! Любезная Мистрисъ Радклифъ играетъ воображенiемъ моимъ, какъ ей угодно. Никогда не читывалъ я романовъ съ такою мечтательностiю, съ такимъ энтузiазмомъ, какъ милой, единственной сей сочинительницы. Нѣсколько разъ въ жару моего воображенiя хватался я за перо — чтобъ написать романъ въ ея вкусѣ; но вспомня слова одного изъ безсмертныхъ творцовъ нашихъ, который говоря о романахъ, сказалъ мнѣ: «чтобы написать хорошiй романъ, должно написать его однимъ духомъ» — бросаю опять перо… Однимъ духомъ! какъ это, мой другъ, кажется тебѣ? Но я чувствую, что не можетъ быть произведено ничего конечно прекраснаго, ежели произведено въ разномъ расположенiи духа — Ужасная необходимость! Строгой законъ! — Но терпѣнiе на все лѣкарство: можетъ быть одинъ духъ и не въ одно время. Должно примѣчать отъ времени до времени его расположенiе, и пользоваться минутами. — — Свѣчка моя догараетъ, мысли останавливаются, чувства истощеваются, глаза тяжелѣютъ, рука не пишетъ — благодѣтельный Морфей обѣщаетъ мнѣ совершенное изцѣленiе… Страдалецъ, но покойный въ совѣсти, бросается на постель, подобно Сафѣ, бросающейся въ Левкадскую пучину, съ несомнѣнною надеждою излѣчиться кроткимъ сномъ отъ горестей своихъ. — — — Прости! 253 № 16 П. Шаликов. Майское утро. Сочинения князя Шаликова. Ч. I. Проза. М., 1819. Je jouis d’une tranquilité d’âme qui n’est jamais fort troublée par les soucis de ce monde. Montaigne. Природа ! какой неисчерпаемой источникъ радостей заключается въ тебѣ! Въ нѣжныхъ материнскихъ объятiяхъ твоихъ растерзанное сердце горестями исцѣляется мгновенно! — Нещастливъ тотъ и въ самыхъ нѣдрахъ щастiя, кто не знакомъ съ тобою; кого обольщаютъ болѣе очарованiя искуственнаго свѣта, нежели твои безхитростныя прелести! Ты теперь въ торжествѣ своемъ въ блистательномъ вѣнцѣ, въ мирной славѣ; — но ты равно любезна мнѣ и въ Маѣ и въ Октябрѣ! Какое утро! — Утомленные безпокойными городскими забавами не наслаждаются тобою, — и не сожалѣютъ объ этомъ! … Ахъ! они сами достойны сожалѣнiя! <…> Восторгъ объемлетъ духъ мой. Я обращаю мысли мои на прошедшее. Образъ твой, нѣжная Лила, останавливаетъ быстрое стремленiе ихъ, и полная картина прошедшаго моего блаженства невидимою кистiю живо изображается предо мною; въ одно мгновенiе жаднымъ взоромъ нахожу ту рощу, въ которой не одинъ, но съ тобою, привѣтствовали мы утро, и были привѣтствуемы хорами пѣвцовъ ея; гдѣ въ знойные часы отдыхали на мягкой муравѣ подъ тѣнистыми дубами, и гдѣ не рѣдко заставала насъ блѣдная луна. Мы приходили съ книжками, и болѣе другихъ занимали насъ Вертеръ и новая Элоиза. Какiя чувства производили они въ сердцахъ нашихъ! Куда увлекало насъ воображенiе! Оно переносило насъ въ Веве, въ Кларанскую рощицу, гдѣ Юлiя поцѣловала въ первой разъ страстнаго Сен-Прё; на берега Женевскаго озера, въ Мельери — мы искали тамъ пламенныхъ любовниковъ, и находили их .... другъ въ другѣ, въ самихъ себѣ, въ своихъ объятiяхъ!... Судьба злощастнаго Вертера извлекала слезы изъ прелестныхъ глазъ твоихъ — я мѣшалъ мои съ ними; безмѣрно нѣжная, чувствительная душа твоя приводила меня въ изумленiе; — я чтилъ добродѣтель въ образѣ твоемъ. Но — ахъ! гдѣ ты, гдѣ, блаженство мое? — Судьба не хотѣла навсегда продолжить его для меня! Я брожу теперь одинъ, — одинъ съ моими чувствами — въ дикой рощѣ! — Но я нахожу утѣшенiе въ тебѣ, Природа! нахожу удовольствiе въ тебѣ, воображенie! — Ничто здѣсь не мѣшаетъ мнѣ предаваться сладкимъ мечтамъ моимъ ... Природа и воображенiе! я вами только щастливъ! (С. 54-57). № 17 М-я Б. [Мария Александровна Боске]. Вечерняя прогулка. Иппокрена, или Утехи любословия. Ч. III. 1799. Сребристое полукружiе луны заступало мѣсто палящаго дневнаго светила, и прiятной зефиръ, разливая свѣжесть и прохладу въ воздухѣ, съ легкихъ крылышекъ своихъ потихоньку отряхалъ перлы росы на ароматическую зелень и кустарники. Тихая меланхолiя, неразлучная подруга уединенiя, вызвала меня въ рощу насладиться вечернимъ воздухомъ; я пошла — и моя меланхолiя была моею спутницею. Бальзамическое испаренiе травъ, прохладная тѣнь деревъ, переливистое стрекотанье травяныхъ кузнечиковъ, сладкое пѣнiе соловья, нѣжные поцѣлуи горлицъ, все очаровывало мои чувства, все восхищало душу, я была — въ изступленiи. Въ семъ плѣнительномъ состоянiи души моей я нечувствительно прошла рощу, и вышедъ на равнину, остановилась на небольшомъ пригоркѣ. Сердце, томно бiясъ въ груди моей, дало мнѣ почувствовать, что нѣтъ ничего прiятнѣе, нѣтъ ничего привлекательнѣе уединенной вечерней прогулки. Величественная картина Природы! что можетъ cъ тобою сравниться? Ты вливаешь священный трепетъ въ сердце каждаго, и наполняешь душу Небесными восторгами. — Солнце, ниспускаясь въ влажныя объятiя океана, въ послѣднiй разъ бросало изъ за ropъ потухающiе лучи свои, которые, едва мелькая, скользили по зыбкимъ вершинамъ деревъ. Роса, тихо падая на злакъ луговъ, обильно кропила полузасохшiя pacтѣнiя; каждой стебелёкъ, листочикъ, каждая травка оживлялась; цвѣточки радостно подымали головки свои, склоненныя дневнымъ зноемъ; 254 жадно пили благотворную влагу, свѣжились и — испаряли благовонiе. Страстной соловей въ разноотливистыхъ извивахъ пѣсней своихъ аккомпанировалъ веселымъ голосамъ трудолюбивыхъ земледѣльцевъ, cъ нивъ своихъ cъ тяжелыми плугами поспѣшно идущихъ въ мирныя хижины свои. Тамъ заботливая хозяйка, приготовя ужинъ, ожидала мужа cъ удовольствiемъ на лицъ, съ спокойствомъ въ сердцѣ, и — что всего драгоцѣннѣе — cъ непорочностiю въ душѣ. Воображенiе мое ихъ преслѣдовало, и я представляла, какъ милыя крошечки, простирая ручонки, бѣжали на встрѣчу къ отцу: онъ обнимаетъ ихъ съ горячностiю поперемѣнно того и другаго, прижимаетъ къ груди своей, беретъ съ собою, и около себя сажаетъ за столъ. Послѣ трудовъ, лучшей для вкуса приправы, съ хорошимъ апетитомъ принимается за добрыя щи и мягкой хлѣбъ, его руками приготовленной; между тѣмъ старшiй сынъ его прибираетъ соху, ставитъ лошадь подъ навѣсъ, и идетъ сотовариществовать отцу своему. Какъ презрительно состоянiе сластолюбиваго горделивца! — думала я —, которой роскошью изнуренные члены свои покоя на мягкихъ парчевыхъ подушкахъ, охотно предается порочнымъ мечтанiямь, обольщающимъ изнѣженныя чувства его, и тяготящимъ умъ и сердце; не будучи въ силахъ заглушить въ себѣ гнусныхъ пожеланiй, онъ дѣлается рабомъ прихотей, воображая, что мѣшки полные блестящаго металла затмятъ всѣ его проступки. — Но куда скроется онъ отъ самого себя! Будучи врагъ совѣсти и благонравiя, онъ ни за что считаетъ оскорбить честность бѣдняка и здѣлать насилiе благороднымъ его чувствованiямъ. Сердце его, чуждое справедливости, на все дерзко его осмѣливаетъ. Издавна ввыкнувъ слѣпо покорствовать зазорнымъ его внушенiямъ, онъ быстро мчится стезей порока, и ни въ чемъ себѣ не отказываетъ. Щедрою рукою платитъ за свои забавы, за свои мнимыя удовольствiя. Но едва предается имъ — уже скучаетъ. Вымышляетъ новыя, но и сiи не болѣе дѣйствуютъ на отупѣлыя его чувства. — О! какъ онъ далекъ отъ истиннаго блаженства, которымъ наслаждается добродѣтельной! Озабоченность его нуждами ближняго наполяяетъ сердце его неизъяснимымъ удовольствiемъ; что укроется отъ прозорливости его? что избѣгнетъ его попечительности? Притѣсненная ли невинность? — онъ скоръ на защищенiе ея. Страждетъ ли обиженной? — онъ готовъ его утѣшить. — Бѣдной ли требуетъ его пособiй? — уже надѣленъ — и со избыткомъ. Будучи другъ человѣчества, онъ льетъ радостныя слезы, и благодаритъ Провидѣнiе, ниспосылающее благодѣтельные ему случаи удѣлять посильное его имущество своимъ собратiямъ; первымъ въ жизни нещастiемъ почитаетъ лишенiе таковыхъ случаевъ. — Я такъ мыслила — и тяжелой вздохъ, отозвавшiйся въ срединѣ рощи, прервалъ мои размышленiя. Часы показывали десять… (С. 273-277). № 18 П. Ф. [Карамзин Н. М.] Мысли об уединении. Вестник Европы. 1802. № 11. Нѣкоторыя слова имѣютъ особенную красоту для чувствительнаго сердца, представляя ему идеи меланхолическїя и нѣжныя. Имя уединенїя принадлежитъ къ симъ магическимъ словамъ. Назовите его — и чувствительный воображаетъ любезную пустыню, густыя сѣни деревъ, томное журчанїе свѣтлаго ручья, на берегу котораго сидитъ глубокая задумчивость съ своими горестными и сладкими воспоминанїями! Но участь нѣжныхъ сердецъ есть обманываться! Какъ въ любви и въ дружбѣ рѣдко находятъ они исполненїе надеждъ своихъ, такъ самое yединенiе не отвѣтствуетъ ихъ ожиданїямъ; цвѣты его благоухаютъ въ воображенїи и вянутъ въ грубомъ элементѣ cyщественности. Быть щастливымъ или довольнымъ въ совершенномъ уединенїи можно только съ неистощимымъ богатствомъ внутреннихъ наслажденїй и въ отсутствїи всѣхъ потребностей, которыхъ удовлетворенїе внѣ насъ; а человѣкъ отъ первой до послѣдней минуты бытїя есть существо зависимое. Сердце его образовано чувствовать съ другими и наслаждаться ихъ наслажденїемъ. Отдѣляясь отъ свѣта, оно изсыхаетъ подобно растѣнїю, лишенному животворныхъ влїянїй солнца. Чувствительный воображаетъ благопрїятнымъ для уединенїя то время, когда человѣкъ, сто разъ обманутый въ своихъ милыхъ надеждахъ, перестаетъ наконецъ желать и надѣяться: тогда уединенїе кажется единственною его отрадою, единственнымъ вѣрнымъ пристанищемъ 255 на Океанѣ безпокойной жизни; тамъ, въ тишинѣ и мракѣ лѣсовъ, онъ будетъ жить и чувствовать съ одною природою; тамъ, съ горестїю воспоминая жестокую холодность людей, онъ утѣшится мыслїю, что сердце его не подобно ихъ сердцу; тамъ, вдыхая въ себя свѣжїй воздухъ пустыни, добродушный Мизантропъ скажетъ: онъ не ядовитъ, въ немъ нѣтъ дыханїя пороковъ! Сладкая меланхолическая мысль, Поэзїя воображенїя, и ничего болѣе! Нѣтъ, оскорбленная чувствительность не найдетъ себѣ утѣшителя въ пустынѣ. Жизнь сердца есть любовь, желанїе, надежда, которыхъ предметъ бываетъ только въ свѣтѣ. Природа нѣма для холоднаго равнодушїя. Ея картины и феномены безъ отношенїй къ мїру нравственному не имѣютъ никакой живой прелести. Можемъ ли плѣняться торжественнымъ восходомъ солнца или кроткимъ свѣтиломъ ночи, или пѣснїю соловья, когда солнце не освѣщаетъ для насъ ничего милаго; когда мы не питаемъ въ себѣ нѣжности подъ нѣжнымъ влїянїемъ луны; когда въ пѣсняхъ Филомелы не слышимъ голоса любви? Забвенїе свѣта, о которомъ такъ часто говорятъ Мизантропы, есть только одно слово безъ всякаго истиннаго значенїя. Какая мысль останется въ душе, естьли она забудетъ свѣтъ? а воспоминая его, скоро начнетъ жалѣть объ немъ: ибо воспоминанїе есть самое льстивое зеркало: оно украшаетъ предметы. Такъ все, что давно миновалось, отъ времени кажется намъ любезнѣе. Случаи жизни въ памяти нашей теряютъ примѣсь неудовольствїй, подобно какъ металлъ теряетъ примѣсь нечистоты въ горнилѣ — и добродушный пустынникъ или возвратится въ свѣтъ, или за упрямство будетъ наказанъ вѣчнымъ сожалѣнїемъ. Нѣтъ, нѣтъ! человѣкъ не созданъ для всегдашняго уединенїя, и не можетъ передѣлать себя. Люди оскорбляютъ, люди должны и утѣшать его. Ядъ въ свѣтѣ, антидотъ тамъ же. Одинъ уязвляетъ ядовитою стрѣлою, другой вынимаешь ее изъ сердца, и льетъ цѣлительный бальзамъ на рану. Но временное уединенїе бываетъ сладостно и даже необходимо для умовъ дѣятельныхъ, образованныхъ для глубокомысленныхъ созерцанїй. Въ сокровенныхъ убѣжищахъ Натуры душа дѣйствуетъ сильнѣе и величественнѣе; мысли возвышаются и текутъ быстрѣе; разумъ въ отсутствїи предметовъ лучше цѣнитъ ихъ; и какъ живописецъ изъ отдаленїя смотритъ на ландшафтъ, который должно ему изобразить кистїю, такъ наблюдатель удаляется иногда отъ свѣта, чтобы тѣмъ вѣрнѣе и живѣе представить eго въ картинѣ. Жанъ-Жакъ Руссо оставилъ городъ, чтобы въ густыхъ тѣняхъ Парка размышлять объ измѣненїяхъ человѣка въ гражданской жизни, и слогъ его въ семъ творенїи имѣетъ свѣжесть Природы. Временное уединенїе есть также необходимость для чувствительности. Какъ скупецъ въ тишинѣ ночи радуется своимъ золотомъ, такъ нѣжная душа, будучи одна съ собою, плѣняется созерцанїемъ внутренняго своего богатства; углубляется въ самоё себя; оживляетъ прошедшее, соединяетъ его съ настоящимъ, и находитъ способъ украшать одно другимъ. — Какой любовникъ не спѣшилъ иногда отъ самой любовницы своей въ уединенїе, чтобы, насладившись блаженствомъ, въ кроткомъ покоѣ души насладиться еще его воспоминанїемъ, и на свободѣ говорить съ сердцемъ о той, которую оно обожаетъ? По крайней мѣрѣ чувствительныя женщины должны иногда отсылать любовниковъ въ уединенїе, которое своими размышленїями и мечтами питаетъ страсти. Дидеротъ, всегда пылкой, но не всегда основательной, сказалъ, что одинъ злой человѣкъ любитъ удаляться отъ людей — сказалъ для того, что хотѣлъ оскорбить Жанъ-Жака. Нѣтъ, уединенїе есть худой товарищъ для нечистой совѣсти, и злыя мысли никогда не произведутъ той сладостной задумчивости, которая есть прелесть уединенїя. Чтобы прїятно бесѣдовать съ собою, надобно быть добрымъ; надобно имѣть любезную ясность души, которая не совмѣстна съ ядовитою злобою. Всѣмъ рожденнымъ съ нѣкоторою особенною живостью воображенїя, всѣмъ Эпикурейцамъ чувствительностн, совѣтую иногда вдругъ изъ шумнаго многолюдства переходить въ глубокую тишину уединенїя, которое производитъ тогда неизъяснимое въ насъ дѣйствїе. На примѣръ, кто оставляя великолѣпный балъ, гдѣ, по словамъ Делиля, блистаютъ красотой, одеждою, умомъ выѣзжаетъ за городъ и входитъ одинъ въ ночной мракъ лѣса, тотъ чувствуетъ въ себѣ какую-то новую, тайную силу души, 256 никогда не возбуждаемую свѣтомъ и его сценами. Такїя противоположности разительны, и могутъ быть источникомъ живыхъ удовольствїй. «Величественный шумъ деревъ, качаемыхъ вѣтромъ надъ моею головою (говорить одинъ писатель) есть мистическїй языкъ Натуры, который бываетъ для меня священнѣе послѣ городскаго шума». Скажемъ наконецъ, что уединенїе подобно тѣмъ людямъ, съ которыми хорошо и прїятно видѣться изрѣдка, но съ которыми жить всегда тягостно уму и сердцу! 31 А. С. Шишков цитирует текст по изданию: Димитрий, свт. Ростовский. Жития святых. Кн. 1. Сентябрь, октябрь, ноябрь. Киев: Киево-Печерская Лавра, 1764. Лл. íЌã – íЌç. 32 В изд. 1824: Похоже ли это … 33 «…слово gout, нежели по собственнымъ своимъ понятіямъ» — явная порча текста; в изд. 1824 текст исправлен: «…вкусъ больше по значенію ихъ слóва gout, нежели по собственнымъ своимъ понятіямъ». 34 В изд. 1824: пронюхалъ. 35 Вот его текст: «Государь мой! Я читалъ разсужденіе ваше о старомъ и новомъ слогѣ. Какую странность взяли вы себѣ за предметъ? Видно, что вы человѣкъ безъ всякаго вкусу. Какъ можно хвалить грубое и порочить тонкое? Заставлять насъ идти по слѣдамъ предковъ нашихъ съ бородами, и хотѣть, чтобъ просвѣщенныя націи нe имѣли никакова надъ нами вліянія? Знаете ли вы, что вы вздоръ говорите, и что на сценѣ прекрасныхъ буквъ (belle lettres) никто не сочтетъ васъ прекраснымъ духомъ (belle ésprit)? Вы этакъ захотите насъ обуть въ онуча и одѣть въ зипуны! Вы смѣшны! Вы безъ всякой модификаціи глупой господинъ! Вы не имѣете никакой моральности; мысли ваши, какъ у молодова робенка, совсѣмъ не развиты; вась надобно снова воспитать. Какая идея защищать аще и бяше! Ха, ха, ха! Вы бы еще побольше привели примѣровъ изъ прологовъ и часовниковъ! Ха, ха, ха! Это право хорошей образчикъ вашего ума! Ха, ха, xa! Я сроду моево не видывалъ этакъ разсуждатать! Ха, ха, ха! Впрочемъ вы напрасно говорите, что нынѣшніе писатели, въ числѣ которыхъ и я имѣю честь вамъ кланяться, не читаютъ никогда Рускихъ книгъ: я самь перелистывалъ, то есть фельіотировалъ Ломоноса и перебѣгалъ или паркурировалъ Сумарока, чтобъ имѣть объ нихъ идею. Оба они весьма посредственные писатели. Я еще меньше авантажнаго былъ объ нихъ мнѣнія, когда ихъ читалъ; но послѣ, читая Левека, узналъ, что одинъ изъ нихъ хорошо писалъ оды, а другой басни; да и то я думаю, что Левекъ имъ пофлатировалъ, или сказалъ это объ нихъ въ такомъ смыслѣ, что они на нашемъ только языкѣ изрядно писали, а на Французскомъ ничего бы не значили. Въ самомъ дѣлѣ, мнѣ случилось на Французскомъ языкѣ читать письмо Ломоноса къ Шувалу, о пользѣ стекла; оно изрядно, только въ немъ никакого отмѣннаго элегансу нѣтъ. Этакихъ писателей у нихъ тысячи. Недавно случилось мнѣ быть въ Cocieтѣ съ нашими нынѣшними утонченного вкуса авторами; они резонировали о Ломоносѣ, что онъ въ стихахъ совсѣмъ не Геній, и что въ прозѣ его нѣтъ ни элегансу, ни гармоніи, для того, что онъ писалъ все длинными періодами. Эта критика очень справедливая и тонкая. Въ самомъ дѣлѣ, когда всѣ носятъ короткіе кафтаны, то не смѣшонъ ли будетъ тотъ, кто выдетъ на сцену въ длинномъ кафтанѣ? Также случилось мнѣ отъ подобнаго вамъ вкусу людей слышать, что они, потерявши на этомъ предметѣ умъ, будто Руской языкъ богатъ и ко всякому сорту писанія удобенъ, приводили въ примѣръ какое-то описаніе соловья изъ Ломоноса — Постойте! у меня изъ большой доставшейся мнѣ по наслѣдству Руской библиотеки, осталась одна толко завалившаяся гдѣ-то его Риторика: я это мѣсто выпишу вамъ изъ ней, коли оно невыдрано. Вотъ оно: Коль великаго удивленïя сïе достойно! Въ толь маленькомъ горлышкѣ нѣжной птички толикое напряженïе и сила голоса! Ибо когда вызванъ теплотою вешняго дня взлетаетъ на вѣтвь высокаго дерева, внезапно то голосъ безъ отдыху напрягаетъ, то различно перебираетъ, то ударяетъ съ отрывомъ, то крутитъ къ верху и къ низу, то вдругъ прïятную пѣснь произноситъ, и между сильнымъ возвышенïемъ ypчитъ нѣжно, свиститъ, щелкаетъ, поводитъ, храпитъ, дробитъ, стонетъ, утомленно, стремительно, густо, тонко, рѣзко, тупо, гладко, кудряво, порывно. Какъ можно эту галиматію хвалить? Къ чему весь этотъ вербіяжъ? Переведите его изъ слова въ слово на Французкой языкъ, вы увидите, какой вздоръ выдетъ, и тогда вы узнаете, что вашъ господинъ 257 Ломоносо никуда негодится. Правда, нынѣшніе писатели начинаютъ вводить вкусъ въ Руской языкъ, но все далеко еще отъ Французскаго. Напримѣръ: весь этотъ кортежъ словъ, надъ которымъ бѣдной Ломоносо столько потѣлъ, не пришелъ бы никому изъ нихъ въ голову; они тужъ самую идею изъяснили бы двумя или тремя словами: какъ занимательно поетъ Филомела: сколько въ голосѣ ея трогательныхъ оттѣнокъ и варïяцïй! Ну не лучше ли это всего сборища глупыхъ вербовъ его: ypчитъ, свиститъ, щелкаетъ, поводитъ, хрипитъ, дробитъ, стонетъ, и прочее? Одно слово оттѣнки всѣхъ ихъ замѣняетъ. Драгоценное слово, изобретенное самимъ Геніемъ, ты ко всему пригодно! Оттѣнки моего сердца, оттѣнки моего yма, оттѣнки моей памяти, и даже можно сказать: оттѣнки моей жены, оттѣнки моего табаку. Оно такь замысловато, что кажется ничего незначитъ; однако сколько подъ нимъ предметовъ вообразить себѣ можно! Также на этихъ дняхъ попалась мнѣ какимъ-то образомъ въ pуки Руская книгa. Я развернулъ ее и прочиталъ въ заглавіи: Трудолюбивая Пчела, печатана въ 1759 году. Я хотѣлъ было ее бросить, зная, что въ это время писали безъ вкусу и набивали слогъ свой Славенщизною. Однако я былъ въ хорошемъ нравѣ и захотѣлося мнѣ посмѣяться надъ писателями того періода. И такъ я началъ эту книгу перелистывать. Во первыхъ заглавіе ея мнѣ не полюбилось: я никогда не слыхивалъ, чтобъ на Французскомъ языкѣ была какая нибудь книга, которая бы называлась: abeille laborieuse. Во вторыхъ попалась мнѣ басня господина Сумарока, названная Старикъ, сынъ его и оселъ. Тутъ нашелъ я: Прохожій встрѣтившись смѣялся мужику, Какъ будто дураку. И говорилъ: конечно братъ ты неуменъ, Или безуменъ; Самъ ѣдешь ты верьхомъ, А мальчика съ собой волочишь ты пѣшкомь. Мужикъ съ осла спустился, А мальчикъ на осла и такъ и сякъ, Не знаю какъ, Вскарабкался, взмостился. Прохожій встретившись смѣялся мужику, Какъ будто дураку, И говорилъ: на глупость это схоже, Мальчишка помоложе; Такъ лучше онъ бы шелъ, когдабъ ты былъ уменъ, А ты бы ѣхалъ старой хренъ! Мужикъ осла еще навьютилъ, И на него себя и съ бородою взрютилъ, А парень таки тамъ (и проч.). Какъ можно это терпѣть? Шуменъ, вскарабкался, взмостился, навьютилъ, взрютилъ, парень, старой хренъ: все это такія экспрессіи, которыя только что грубымъ ушамъ сносны; но въ такомъ человѣкѣ, котораго уши привыкли къ утонченному вкусу, производятъ онѣ такое въ мозговыхъ фибрахъ содроганіе, которое, сообщаясь чертамъ лица, физическимъ образомъ разрушаетъ природную его Гармонію, и коснувшись областей чувствительнаго, рисуетъ на немъ гримасъ презрѣнія. Въ другой книгѣ, сочиненія тогожъ Автора, случилось мнѣ видѣть, что онъ также, какъ Буало, вздумалъ учить людей наукѣ стихотворства, Тамъ между прочими наставленіями, какъ сочинять пѣсни, есть у него стихи: Не дѣлай изъ богинь красавицѣ примѣра, И въ страсти не вспѣвай: прости моя Венера! Хоть всѣхъ собрать богинь, тебя прекраснѣй нѣтъ; Скажи прощаяся: прости теперь мой свѣтъ! Вотъ какіе назидательные у насъ въ предметѣ поэзіи наставники! Это называется разсужадать по Руски? Будто моя Венера хуже, нежели мой свѣтъ? Французы прощаясь съ красавицами весьма часто говорятъ: adieu ma belle Venus! Это очень элеганъ. Напротивъ того они бы хохотать начали, ежели бы у нихъ кто сказалъ: adieu ma lumiere! Французы побольше насъ имѣютъ въ этомъ вкуcy, такъ имъ и подражать должно. Послѣ того перелистывалъ я еще 258 ту книгу, о которой прежде говорилъ, и нашелъ въ ней тогожъ Автора эклоги: мнѣ хотѣлось посмотрѣть, имѣлъ ли онъ въ любовной нѣжности какую нибудь тонкость; однако нѣтъ, и этова я въ немъ не вижу. На примѣрь, какъ бы вы подумали? Онъ описываетъ сходбище пастуховъ точно съ такою же важностію, какъ будто бы онъ описывалъ la sosieté du beau monde, и думаетъ этимъ интересовать. Вотъ его стихи: И нѣкогда какъ день уже склонялся къ нощи, Гуляли пастухи въ срединѣ красной рощи, Котору съ трехъ сторонъ лугъ чистый украшалъ, Съ четвертой хладный токъ ліяся орошалъ. Пастушки сладкія тутъ пѣсни воспѣвали, Туть нимфы, крояся въ водахъ, ихъ гласъ внимали, Сатиры изъ лѣсовъ съ верховъ высокихъ горъ, Прельщаяся на нихъ метали въ рощу взоръ, Пріятный пѣсенъ гласъ по рощамъ раздавался, И эхомъ разносимъ въ долинахъ повторялся. Всѣхъ лучше голосовъ Филисинъ голосъ былъ, Или влюбившійся въ нее пастухъ такъ мнилъ. По многихъ ихъ играхъ сокрылось солнце въ воды, И томность принесла съ собой покой природы. Отходятъ къ шалашамъ оттолѣ пастухи, Препровождаютъ ихъ въ лугахъ цвѣтовъ духи, Съ благоуханіемъ ихъ липы сокъ мѣшали, И сладостью весны весь воздухъ наполняли. Одинъ пастухъ идетъ влюбившись съ мыслью сей, Что близко видѣлся съ возлюбленной своей, И отъ нее имѣлъ въ тотъ день пріятство ново; Другой любовное къ себѣ услышалъ слово. Тотъ полонъ радости цвѣтокъ съ собой несетъ, Пріявъ изъ рукъ тоя, въ комъ духъ его живетъ, И порученный сей подарокъ съ нѣжнымъ взглядомъ, Начавшейся любви хранитъ себѣ закладомъ. Иной размолвившись съ любезной передъ симъ, Что отреклась она поцѣловаться съ нимъ, Гуляя въ вечеру съ любезной помирился, И удоволясь тѣмъ, за что онъ осердился, Ликуетъ, что опять пріязнь возобновилъ. И такъ изъ рощи всякъ съ покоемъ отходилъ (и проч.) Можно ли все это насказать о пастухахъ и пастушкахъ? Развѣ это des gens comme il faut? — Въ другомъ мѣстѣ пастушка его, изъявляя любовнику своему тоску, которую она безъ него ощущала, говорить: Источники сіи томясь тогда плескали, И на брегахъ своихь тебя не обрѣтали. По рощамъ, по лугамъ бродила я стеня, Ничто ужъ не могло увеселять меня, Я часто муравы журчащей этой рѣчки Кропила токомъ слезъ. А васъ, мои овечки, Когда вы бѣгали вокругъ меня блея, Трепещущей рукой не гладила ужъ я. Какія простыя идеи! По лугамъ бродить, овечку гладить! Естьли тутъ что нибудь такое, которое бы было ingenieux, élegant, sublime? Такъ ли нынѣшніе наши писатели, которые формировали вкусъ свой по Французкому образу мыслей, пишутъ и объясняются? Прочитайте: изъ жалости къ грубому вашему понятію, и въ надеждѣ, что вы еще можете исправиться, посылаю я къ вамъ элегію, которую сочинилъ одинъ изъ моихъ пріятелей. Вы увидите какой 259 штиль, какая гармонія, какой выборъ словъ, и какая тонкость мыслей и выраженій въ ней господствуетъ! Естьли же вы сего не почувствуете, естьли эфирное это пламя не сдѣлаетъ ни какого впечатлѣнія на симпатію души вашей; то надобно васъ оставить безъ вниманія, какъ такова человѣка, котораго грубо-отверделыя понятія неизлечимы. ЭЛЕГIЯ. (Читатель предувѣдомляется, что сочиненіе сіе писано нынѣшнимъ просвѣщеннымъ слогомъ, въ которомъ сохраненъ весь Французскій элегансъ; а напротивъ того вся варварская Славянщизна и весь старинный предковъ нашихъ слогъ ногами попранъ). Потребностей моихъ единственный предмѣтъ! Красотъ твоей души моральной, милой свѣтъ, Всю физику мою приводитъ въ содраганье. Какое на меня ты дѣлаешь вліянье! Утончанный твой вкусъ съ любезностью смѣясь, Между мною и тобой улучшиваютъ связь. Когдабъ ты въ Лондонѣ, въ Парижѣ, или въ Вѣнѣ, Съ твоими грасами явилася на сценѣ, Сосредоточилабъ ты мысли всѣхъ умовъ, Возобладала бы гармоніей духовъ, И въ отношеніи всѣхъ чувствъ и осязаній, Была бы цѣлію всѣхъ тайныхъ воздыханій. Ково я приведу съ тобою въ паралель: Венеру? Юлію? Ахъ нѣтъ! Vous etes plus belle!35 Ты занимательна, какъ милая богиня, И ароматна такъ, какъ ананасъ, иль дыня. Сколь разумъ твой развитъ, сколь трогательна ты, О томъ я ни одной не проведу черты. Своею магіей, своими ты словами, Какъ будто щепками, всѣхъ двигаешь душами, И къ разговорамъ ты когда откроешь ротъ, Въ сердцахъ безчувственныхъ творишь переворотъ; Холодной человѣкъ тебѣ дастъ тотчасъ цѣну, Дѣятельность его получитъ перемѣну; Онъ меланхоліей своей явитъ примѣръ, Какой ему дала ты нѣжной характеръ. Хотябь онъ грубостью похожъ былъ на медвѣдя, Тобою размягченъ, страсть пламенну увѣдя, Усовершенствовалъ своихъ всѣхъ мыслей строй, Со вкусомъ, съ тонкою хорошихъ словъ игрой, Любовные тебѣ начнетъ онъ строить куры; Чего не могъ надъ нимъ эфоръ самой натуры, Чтобъ посмотрѣлся онъ куда нибудь въ трюмо, Чтобъ вырвалось когда изъ устъ его бонмо, Чтобъ у него когда идеи были гибки, То сдѣлаешь ты все à force твоей улыбки. Кто можетъ всѣ твои таланты oчертить, И всѣ оттѣнки ихъ перомъ изобразить? Какъ волосы твои волнистыя сіяютъ, Между ресницами амуры какъ играютъ, Какъ извивается дуга твоихъ бровей, Какъ въ горлышко твое закрался соловей, Какъ живо на губахъ алѣютъ розъ листочки, Какъ пухло дуются пурпуровыя щочки! Взглянувши на тебя, или на твой портретъ, Кто мнѣнья моего своимъ не подопретъ? 260 Kово магнитное словцо твое коснется, Тотъ отъ движенія какъ можетъ уцѣлѣться?35 Чью грудь не соблазнитъ Эмаль прекрасна лба? Самъ камень, на тебя взглянувъ, сказалъ бы: бa! Кто не найдетъ въ тебѣ той хитронѣжной минки, Kъ которой льнутъ сердца, какъ къ патакѣ пылинки? На дышущихъ твоихъ Амброзіей устахъ Ктобъ свой не захотѣлъ послѣдній сдѣлать ахъ! Прощайте, государь мой, остаюсь вашъ покорный слуга — я не подписываю никогда своего имени. Впрочемъ вы можете письмо сie напечатать, естьли не постыдитесь того, что я демонстраціями моими такъ васъ террасировалъ» [Шишков 1803, 439-453]. 36 Для справки: слово удалый в древнерусском языке значило ‘храбрый’, ‘достойный уважения’; например: «Ты бо можеши по суху живыми шереширы стрѣляти, удалыми сыны Глѣбовы (Слово о полку Игореве); «Всеволодъ во Олговичахъ всѣхъ удалѣе… (Ипатьевская летопись). См.: [Срезневский III, 1145]. 37 О содержании этой дискуссии и нашей личной точке зрения на проблему см.: [Камчатнов 2005, 24-57]. 38 Критика Макарова была прохладно встречена Мартыновым, опубликовавшим в своем «Северном вестнике» разбор его рецензии. Мартынов, придерживавшийся умеренных позиций в споре «карамзинистов» и «шишковистов», старавшийся удаляться крайностей, был задет прежде всего безапелляционным и высокомерным тоном критики Макарова. Процитировав самого Макарова («Критика имѣетъ право замѣтить ошибки, даже рѣшительно сказать, что сочиненіе дурно; однакожъ критика должна выбирать слова, и употреблять ихъ съ крайнею осторожностію. Всему есть границы»), Мартынов заметил: «Г. Издатель Московскаго Меркурїя зналъ какъ должно писать рецензію или критику, но нехотѣлъ выполнить всѣ свои обязанности; и по тому самому онъ конечно виновнѣе тѣхъ рецензентовъ, которые никакого не имѣя понятія о правилахъ рецензіи, дерзаютъ оную писать» [Мартынов 1804, 313]. Напротив, эпигон Карамзина князь П. Шаликов полагал, что «Макаровъ писалъ прозою съ такимъ искуствомъ, с такою разборчивостїю, съ такимъ вкусомъ, которые определяютъ ему мѣсто, безъ всякаго промежутка, подлѣ Гна. Карамзина [Шаликов 1804, 295-296]; как издатель «Московского Меркурия» он «зналъ, какъ должно писать рецензїю (стран. 313), и въ критикѣ на книгу: О старомъ и новомъ слогѣ, доказалъ, что онъ зналъ многое; хотѣлъ, но не могъ выполнить всѣ свои обязанности (стран. 313), потому что никто не можетъ исполнить всѣхъ своихъ обязанностей; желалъ искренне успѣховъ отечественной Литтературѣ и, что всего важнѣе, всего безцѣннѣе, былъ доброй, чувствительной и любезной человѣкъ!» [Шаликов 1804, 298-299]. Н. П. Брусилов же напечатал «Письмо деревенского жителя о воспитании», в котором по существу солидаризировался с Шишковым по одному из существенных сторон «Рассуждения» — о вреде, наносимом русскому юношеству французскими воспитателями: «Наставники взятые съ площади, начинаютъ развращать дѣтей со стороны закона и священной обязанности къ родителямъ — говорятъ имъ, что это ничто иное, какъ обузданіе слѣпой черни, что человѣкъ просвѣщенной долженъ быть чуждъ онаго, что родителямъ они ничемъ не обязаны, что законы чести, совѣсти, добродѣтели суть пустые, коими люди себя обременили — что Отечество есть мечта, самую даже Bѣpy, которая составляетъ единственное благо смертныхъ, единую отраду нещастныхъ, осмѣливаются … но перо упадаетъ изъ рукъ моихъ! Мудрено ли, что люди получившіе такое воспитаніе, привыкшіе съ младенчества видѣть, слышать, говорить, даже мыслить по иностранному, не только не знаютъ законовъ, нравовъ и обычаевъ своего Отечества; но чувствуя отвращеніе отъ всего своего, не знаютъ природнаго языка и даже стыдятся говорить имъ? Чему удивляться, что они всѣмъ своимъ пренебрегаютъ, когда такъ сказать съ молокомъ еще вперена въ нихъ мысль, что Россія есть земля варварская, обиталище суевѣрія и невѣжества? Жаль видѣть такое презрѣніе къ Отечественному языку и притомъ такому, которой въ красотѣ, силѣ и нѣжности, не уступаетъ никакому языку въ свѣтѣ. — Я не могу утверждать; но кажется мнѣ, что причина сего презрѣнія къ Рускому языку та, что воспитываютъ юношество 261 наше Иностранцы, дѣтямъ ставится въ порокъ у насъ, ежели они говорятъ по руски между собою — воспитатели дѣлаютъ cie для того, чтобы приучить ихъ скорѣе изъясняться на иностранныхъ; но часто отъ сей мнимой пользы происходитъ вредъ, ибо дитя привыкнувъ съ малолѣтства чуждаться Рускаго языка и въ возрастѣ говоритъ имъ мало, читаетъ на ономъ еще менѣе, а учить его, почерпать красоты его изъ Славянскаго онъ поставляетъ за ненужное и недостойное уваженія и охотнѣе станетъ читать Фоблаза или Терезъ философъ, нежели лучшую книгу писанную на Рускомъ языкѣ. Я видалъ нѣкоторыхъ молодыхъ людей, которые любя чтеніе и читавъ все, что писано на Французскомъ языкѣ, никогда не брали въ руки сочиненій Ломоносова и даже не стыдятся говорить, что они ихъ не понимаютъ. Въ лучшихъ обществахъ вездѣ употребляется языкъ Французской, рѣдкая дама большаго свѣта имѣла понятіе о Руской Словесности прежде эпохи г. Карамзина — онъ первой началъ писать пріятно и познакомилъ любезныхъ дамъ съ Рускою Словесностію» [Брусилов 1805, 21-23]. 39 Или: «Есть ли то, чтобъ чужаго языка словамъ, изображающимъ какую нибудь мысль, пріискивать въ нашемъ языкѣ слова, ту же мысль изображающія, то оное не значитъ переводить слова, но переводить мысль, ибо весьма часто случается, что слова, употребленныя на одномъ языкѣ для выраженія какой нибудь мысли, тогда-то на другомъ языкѣ и не выразятъ оную, когда будутъ тѣжъ самыя. Напримѣръ мысль заключающуюся въ словахъ: il a épousé ma cause, выразимъ ли мы точно тѣми же словами: онъ женился на моемъ дѣлѣ? Отнюдь нѣтъ. Мы для выраженія оной должны употребить совсемъ иныя слова, какъ напримѣръ: онъ за меня вступается, онъ находитъ дѣло мое правымъ, и проч. И такъ переводить мысль не есть переводить слова, поелику переводъ словъ не составляетъ перевода мысли» [Шишков 1804, 5455]. Или: «Француское слово fine не всегда значитъ по руски тонко: herbes fines, по нашему мелкïя травы, а не тонкïя; or fin по нашему чистое золото, а не тонкое. Слѣдовательно и raffinement не есть утонченïе или утоненïе. Ежели вы рускимъ словамъ станете давать не собственное ихъ, но француское знаменованіе, то какимъ образомъ могу я васъ разумѣть? Француское выраженіе raffinement des idées означаетъ чистоту понятïй, просвѣщенïе оныхъ, разгнанïе помрачавшей ихъ мглы. То ли значитъ наше страннымъ образомъ составленное слово утонченіе? Подъ названіемъ понятій утонченными, что иное по разуму слова сего могу я понимать, какъ не то, что оныя сдѣлались гораздо тонѣе, хуже, меньше, такъ какъ бы по француски вмѣсто raffinement des idées сказать appauvriffement, amaigriffement des idées? Вы думаете, что такимъ образомъ можно переводить слова? Нѣтъ, государь мой! такимъ образомъ, пріемля одинъ пустой звукъ словъ за мнимую въ нихъ мысль и разумъ, станете вы намъ выдавать зайцовъ за медвѣдей: ето не называется переводить» [Шишков 1804, 61-62]. 40 Шишков имеет в виду Августа Готтлиба Мейсснера (Meissner, 1753-1807), немецкого писателя, профессора эстетики и классических литератур в Пражском университете; упомянутая книга — это «Sechshundert sieben und zwantzig Historien von Claus Narrenn» (1572) немецкого богослова Вольфганга Бюттнера, то есть популярный в XVI и XVII веках сборник анекдотов о шуте саксонских курфюрстов Клаусе (которого, кстати, Ганс Сакс сделал героем своего фарса Klaus Narren drey grose wunder in der stat zu Leipzig, где от его имени критикует католическую церковь). О своем разговоре с приятелем по поводу «Шестисот и двадцати семи историй о шуте Клаусе» Мейсснер пишет так: «… ко мне пришёл знакомый, открыл книгу, прочитал в ней примерно шесть листов, отбросил её с презрительной миной, и затем обратился ко мне с вопросом: “Что, в самом деле, вы хотите делать с этой рухлядью?” “Читать её”. Он. Читать? — Вы собираетесь читать эту книгу? — Бога ради, зачем? — Мне кажется, я никогда не видел напечатанным такого сумасбродства; на первых шести листах ни единого слова, которое свидетельствовало бы о здравом человеческом рассудке! Я. Быть может; но тем более она полезна, чем г л у б ж е в неё заглянешь. Посудите сами, друг! Шестьсот и двадцать семь историй! Было бы редкостным злосчастьем, если бы 262 среди них несколько не оказались бы хорошими. Он. Это дрянь, говорю я вам, чистой воды дрянь! Я. Насчёт того, что вы читали, я с вами согласен; но послушайте, почему я надеюсь найти в дальнейшем нечто лучшее. Клаус, так гласит история, которая его, подобно другим шутам в шутовском облачении и без оного, сделала незабвенным, был груб и неотёсан; но он не мог быть совсем без головы, поскольку он столь долго оставался любимцем одного князя, которого его век называл Фридрихом М у д р ы м ; и поскольку он при разделе наследства братьями был оценён в три тысячи гульденов. — Возможно, я раскопаю здесь первый толчок для позднейшей замечательной идеи, найду иной раз несправедливо забытое выражение, соберу кой-какой материал для образа мыслей тогдашних саксонцев! — А если учесть ещё и сердечно-б л а г о н а м е р е н н ы е , подчас потешные вирши господина издателя, который, вероятно, был праздным пастором, то… “Балаган! Балаган! — закричал мой друг и с досадой схватил трость и шляпу. — Это пустая трата времени! Ничего вы не найдёте, и тем не менее — уж я-то вас знаю! — полдюжину часов, если не дней вы будете листать эту книгу и размышлять. — Не могли бы вы лучше вместо этого…” Я (с улыбкой). Ну не читать же Зутцера или Баттё? Но он продолжал ворчать и ушёл. А я? Я, естественно, мудро сделал т о т ч а с ж е то, что без такого предварения сделал бы п р и с л у ч а е , то есть: я схватил моего “Клауса” и читал про него, словно привязанный цепью, насколько хватало терпения. Часто я его н е н а д о л г о отбрасывал, часто я хотел бы это сделать — столько вздора было в книге — н а в с е г д а . Но проклятый дух противоречия и страстное желание оказаться правым подхлёстывали меня, — пока я не прочёл всё. — И теперь, когда я просмотрел всё, что я фрагментами вообще изливал на бумагу — истории, заметки, рассуждения — тогда мне самому стало сомнительно, не содержала ли фраза, к о т о р у ю я з а щ и щ а л в ш у т к у , на самом деле с е р ь ё з н у ю истину — столь богат был мой урожай» [A. G. Meissners Saemmtliche Werke. Wien, 1813. B. 211-214]. 41 Ср. у Пушкина: «Уважение к минувшему — вот черта, отличающая образованность от дикости; кочующие племена не имеют ни истории, ни дворянства» (О русской словесности). 42 Семен Сергеевич Бобров (1763 — 1810) вошел в литературу в 80-е годы, был членом кружка московских мартинистов Новикова, в своей поэзии культивировал «важные» темы космологии и эсхатологии, хотя был не чужд и «легких» жанров — стихов «на случай», адресованных дамам и написанных в духе карамзинских «безделок»; они вошли в третью часть подготовленного самим Бобровым сборника его произведений «Рассвет полночи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных Гениев России с последованием дидактических, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва» (Ч. 1-4. СПб., 1804); эта часть носила название «Игры важной Полигимнии, забавной Каллиопы и нежной Эраты, или Занимательные часы для души и сердца относительно священных и других дидактических песней с некоторыми эротическими чертами и домашними жертвами чувствований». Это была законная дань литературным вкусам времени, но, как писал М. И. Невзоров, если у карамзинистов «у нѣкоторыхъ модныхъ писателей Груши и Амины составляютъ все богатство стихотворнаго ума, а у Боброва таковыя надписи между прочими прекрасными его стихотвореніями такъ, какъ нѣсколько капель въ Каспійскомъ морѣ» [Невзоров 1811, 123]42. «В начале своей литературной деятельности Бобров был связан с “Обществом друзей словесных наук”, где познакомился с Радищевым, сильное влияние воззрений которого на поэзию он испытал. Со своей стороны и Радищев, уже после ссылки, с большим уважением отзывался о поэтических опытах Боброва, ощущая близость их к своей эстетической программе. Одновременно Бобров испытал воздействие масонской поэтики и высоко ценимых в кругах “Общества” Мильтона, Клопштока, Беньяна, Геллерта. На значение для Боброва поэзии Ломоносова он сам указывал в своих стихах. Так создавалась та сложная поэтика, которую сам Бобров определил, как “игры важной Полигимнии”, и которая была глубоко противоположна “легкой поэзии” и культу “безделок”, полемически отстаиваемым Карамзиным в 1790-е гг. То, что Бобров и Карамзин вылетели, по сути, из одного гнезда — 263 кружка Новикова, Кутузова, Шварца — и оба принадлежали к поколению, вступившему в литературу в 1780-е гг., лишь обостряло их отношения: видимо, по наследству от кружка московских “мартинистов” 1780-х гг. Бобров усвоил отношение к Карамзину как ренегату и проповеднику безнравственности» [Лотман, Успенский 1975, 464]. Свидетельством того, как высоко «московские мартинисты» ценили поэзию С. Боброва, является тот факт, что известнейший масон Иван Лопухин в своем философском саду в подмосковном имении Савинское, недалеко от Берлюковской пустыни, рядом с памятником Ломоносову установил бюст Боброва: «Вниманіе таковыхъ людей къ Геніямъ, дѣлающимъ честь Отечеству, въ моихъ глазахъ вѣрнѣе и драгоцѣннѣе всѣхъ ценсуръ и сужденій, которыхъ главнымъ основанiемъ служатъ одни Меланіи да Хлои» [Невзоров 1811, 124]. 43 Так, «в РГАЛИ имеется менее пространный (вероятно, первоначальный) его вариант под заглавием «Суд в царстве теней» (Ф.195. Оп.1. Ед. хр. 5622), а в Отделе рукописей и редкой книги научной библиотеки МГУ — более пространный вариант с посвящением Муравьеву, датированный ноябрем 1805 г. Последний список, озаглавленный как «Происшествие в царстве теней, или Судьбина российского языка», в 1975 г. был издан Ю. М. Лотманом и Б. А. Успенским и всесторонне ими прокомментирован» [Коровин 2004, 80]. 44 На текстовые совпадения между брусиловским «Разговором Сократа» и «Путешествием» Боброва указано в работе: [Успенский 1996, 436-437]. 45 Подробный историко-лингвистический комментарий этих и многих других слов и выражений Галлорусса, Бояна и «Ломоносова» см. в: [Успенский 1996, 603-673]. 46 Как известно, чтение «Тилемахиды» было шуточным наказанием при дворе Екатерины II. 47 См. также: Из этих-то училищ «выходятъ люди умовъ безпокойныхъ, не имѣющіе ни прочныхъ познаній, ни твердыхъ правилъ нравственности, ни прямой любви къ отечеству, ни прилѣпленія къ вѣрѣ; ибо воспиталися тѣми, кои пользуяся гостепріимствомъ принявшаго ихъ народа, употребили права гостепріимства на внушеніе буйныхъ своихъ мнѣній; научалися тѣми, кои часто будучи сами невоспитаны и изъ подлаго состоянія, были только развратителями ввѣреннаго имъ юношества; наставлялися тѣми, кои почитали нравственность пустою привычкою, любовь къ отечеству предразсудкомъ, a вѣру мечтою. Въ сихъ-то училищахъ увидите вы всѣ добродѣтели ложными; тамъ научаются много говорить о нихъ, но никогда не исполнять. Отъ того-то въ наше время толь великое число владельцевъ, кои твердятъ непрестанно о человѣчествѣ, a угнетаютъ безчеловѣчно крестьянъ своихъ; гнушаются рабствомъ, а выводятъ ихъ на торжища или проматываютъ и проигрываютъ цѣлыя имѣнія, можетъ быть кровію, или смертью, или трудолюбіемъ ихъ предковъ пріобрѣтенныя. Отъ того многіе восхищаются у насъ нравственностію, но въ то же время предаются безъ всякаго стыда разврату и порокамъ; и говоря о любви со всею страстію и нѣжностію, рыщутъ отъ одной непотребной дѣвки къ другой и смердятъ съ ними въ ихъ объятіяхъ» [Станевич 1808, I, 22-23]. Воспитанное иностранцами презрение к отечеству распространяется и на русский язык и словесность: «Въ Россіи одно дворянство могло бы поддержать и разширить познанія: но дворяне, воспитанные иностранцами, не думаютъ о Русской словесности; они даже презираютъ ее; и тогда, какъ у большихъ Барь богатые шкафы наполнены превосходныхъ изданій иностранными книгами, тамъ не видно и одной руской. Спросите у нихъ о причинѣ сего, и они вамъ скажутъ, что не нашли ни одной руской книги достойной быть въ ихъ книгохранилищѣ. Нѣтъ ничего хорошаго на Рускомъ, говорятъ они: и въ семъ мнѣніи такъ увѣрены, что уже ни что не сильно въ томъ разувѣрить ихъ. Толь грубое на счетъ отечественной словесности невѣжество сопровождаетъ ихъ до самаго гроба. Ни кто имъ въ семъ не противурѣчитъ; или естьли кто и осмѣлится им что нибудь сказать въ защиту языка русскаго, то развѣ со всею робостію и осторожностію, дабы не прогнѣвить ихъ. Сіе самое заставляя молчать робкихъ и слабыхъ писателей, подаетъ нашимъ барямъ случай думать, что они со всею силою разума опровергли тѣхъ умствованія, когда изрыгнули хулу на Русскую словесность» [Станевич 1808, I, 31]. 264 «Когда жилъ Ломоносовъ и Сумароковъ и Меценатъ ихъ Шуваловъ, когда зараза чужеязычія не такъ еще обуяла Русскіе умы, число любителей отечественной словесности было несравненно противу теперешняго больше. Мы видѣли между первостепенными чиновниками Государства мужей, отличавшихся познаніемъ языка своего и упражнявшихся съ успѣхомъ въ ономъ; мы видѣли также и любителей словесности, которые, хотя сами и ни чего не писали, но вмѣняли себѣ въ нѣкоторую oсoбенную честь ободрять и покровительствовать возникающія въ отечествѣ ихъ дарованія. Симъ людямъ обязаны мы за то, что имѣемъ Ломоносова, Сумарокова, Хераскова, Богдановича, Поповскаго, Державина, и многихъ другихъ, украсившихъ произведеніями своего ума отечество. И сіе время было зарею нашей словесности и учености, и лучшею жатвою для книгопродавцевъ. Всѣ ожидали и восхожденія свѣтила наукъ: но появленіе въ безчисленномъ множествѣ иностранцевъ, на подобіе тучь, мало по малу стало лишать насъ сей надежды; наконецъ не токмо не взошло оное свѣтило, но и самая заря утратила нѣчто отъ своего прежняго сіянія. Дворяне стали отвыкать отъ своего языка и прилѣжать къ чужому. Школы заведенныя иностранцами умножились до безчисленности и содѣлались гробами языка нашего. Въ недрахъ семейства, въ святилищахъ Музъ, посреди отечества pycскіе стали научаться быть не русскими. Но сего еще не довольно: ученіе въ чужихъ краяхъ вмѣсто ожидаемой для отечества пользы во вредъ ему обратилося. Мы можемъ указать на не малое число сочиненій, писанныхъ на чужомъ языкѣ русскими; что не можетъ не послужить, а особливо при теперешнемъ состояніи словесности, какъ не къ совершенному оной ущербу и паденію. Внутри же отечества почтенные питомцы иностранцевъ вмѣняютъ себѣ въ особое достоинство умѣть сочинить на Французскомъ языкѣ пѣсенку и вести свои переписки на немъ-же. По тому-то сочинитель разсужденія о старомъ и новомъ слогѣ Россійскаго языка весьма справедливо востаетъ противъ такаго злоупотребленія и заблужденія на счетъ нашей словесности» [Станевич 1808, I, 38-39]. 48 Судьба была не слишком благосклонна к Станевичу: В 1818 г. он вступил в борьбу с модным в те годы мистицизмом и издал брошюру со строго церковных позиций «Беседа над гробом младенца о бессмертии души, тогда только утешительном, когда истина оного утверждается на точном учении веры и церкви». Книга была встречена крайне враждебно, пострадал ее цензор, архимандрит Иннокентий, Станевич был выслан из Петербурга, а экземпляры книги были конфискованы. Когда Шишков был назначен на пост министра народного просвещения и при дворе перевес получило другое направление, он доложил о книге Станевича Николаю I, и она в 1825 г. была издана вновь по Высочайшему повелению. [См.: Лащенков 1897].П. Евстафий Иванович Станевич." ("Сборник Харьковского Историкофилологического Общ.", 1897 г.). 49 Занимавшийся этим вопросом доцент Санкт-Петербургского университета Д. Г. Демидов в личном письме писал мне: «Про первое употребление буквы Ё совершенно определенно написал крупнейший специалист по истории русской орфографии Я. К. Грот (см.: Грот Я. К. Труды: в 5 тт. — Т.2. Филологические разыскания. СПб., 1899. С.658). Года два-три тому назад мы с С.В. Власовым (коллегой-романистом, учившимся вместе со мной) специально занимались этим вопросом. Я начал, он подхватил, каждый из нас развил свое направление. По случаю опубликовали свои статьи в сб.: Русистика. Прошлое и настоящее национального языка. Сб. статей, посвященный 70-летию проф. Б. И. Осипова. Омск, 2009. Архивами пользовался Власов и все ссылки на них дал. Насколько я понимаю, он отследил, кто и как в сер.-конце XVIII в. специально говорил о диграфе IО. Надо строго различать диакритический знак двух точек над Ё и осознанное внимание к звуку [о] вместо [э]. (В частности, княгиня Дашкова повелела различать эти звуки на письме, и в Словаре старательно стали писать ioлка, iожъ. Как видим, в 1848 году 2-е Отд. Имп. АН от этого отказалось и правильно сделало!) Этот звук задолго до Карамзина передавался диграфом с лигатурой над ним. Первое легальное издание «Аонид» осуществили два немца в Москве, в университетской типографии, Ридигер и Клаудий. В 1-й книжке никакого Ё еще не было, а вот во второй 1797-го года со сноской внизу страницы («Буква Ё с двумя точками заменяет IO» — это примечание издателей, т. е. Карамзина, Ридигера и Клаудия) впервые напечатано в слове слёзы. Я просматривал издания 80-х-90-х гг. XVIII века, а «Аониды» просмотрел вообще ВСЕ ПОЛНОСТЬЮ, — все экземпляры всех трех книжек. Ситуация вот какая. Году в 1799 издали еще один раз все три 265 книжки, но на обложке повторили даты 1-го издания. По бумаге, расположению страниц и прочим мелким признакам, а также по описанию в каталоге видно, что это нелегальное издание, допечатка, предпринятая, вероятно, потому, что первое издание быстро разошлось и принесло хороший доход. В этом втором издании, на обложке которого (1 кн.) стояло, кажется, «1796 год», печатали Ё. Но Грот, разумеется, знал об этой некрасивой истории и сообщил истину. Впрочем, мелких деталей я сейчас уже не помню. Я просто убедился, что никакого Ё до 1797 года нигде не появлялось. Это самое главное. У меня сложилось устойчивое впечатление, что инициатором был не Карамзин (он только разрешил напечатать Ё), а эти двое немцев. Вероятно, их настрой чувствовал Грот, который сам предложил букву Ö умляут для более точной передачи слов типа Бётлинг и пропагандировал эту букву даже в десятках изданий Правил орфографии, которые он, будучи академиком, составил по поручению АН. Барсов, Шишков и многие-многие другие не употребляли буквы Ё и не поддержали начинания Карамзина-Ридигера-Клаудия. Ё была узаконена только в «Правилах» 1956 года. Кратковременный сталинский период обязательного употребления буквы Ё связан, видимо, с необходимостью точных донесений с фронта, ведь в немецком много названий типа Шёнефельд. Вполне возможно, что, как во времена Карамзина и его издателей — природных немцев, так и во времена оживления русско-немецких лингвистических связей (допросы пленных и т. п.) было рассуждение типа "у них есть умляуты, а мы что, хуже, что ли", мол, пусть и у нас будет, мол, покажем фрицам, что и нам нужен умляут, не им одним. То есть соображение совершенно нелингвистическое. Хотя, как это ни парадоксально, я-то как раз за такой же алфавитный статус Е с надстрочными знаками, что и у немцев — их умляуты (и категорически за факультативное, в отличие от немцев, использование этого знака). У них (несмотря на обязательность!) в словарях благополучно чередуются с О, А и U без умляутов. Так же во французском, хотя там — исконное античное значение самостоятельности гласного (не в дифтонге). У нас греческий по происхождению алфавит, и мы должны придерживаться греческого порядка. В греческом же две точки бывают только над ижицей и i. И, между прочим, йота без точек и с двумя точками считается также одной буквой» 12.12.11 г. 50 К этой теме Шишков возвратился через 25 лет, когда снова написал: «Это îò, пожалованное въ щоголи изъ трубочистовъ, начинаетъ уже появляться въ одахъ и трагедiяхъ, такъ что дѣйствующее въ нихъ лице не смѣетъ болѣе произносить согласно съ чистотою языка: ледъ, медъ, идетъ, слезы, и проч., а кричитъ по простанародному: лîòдъ, мîòдъ, идîòтъ, слîòзы! Въ одной, назадъ тому лѣтъ за шестьдесятъ написанной комедiйкѣ, помню я стихи: Охти, охти, хрîòсьяне, Почто вы не дворяне, Вы сахаръ бы зобали, Такъ словно бы, какъ лîòдъ, И пилибы вы мîòдъ, Да денги огрîòбали. Это говоритъ мужикъ; сочинитель вложилъ въ уста его тотъ слогь и слова, какими простой народъ обыкновенно объясняется; но подводить подъ этотъ простонародной выговоръ возвышенную рѣчь, и въ сочиняемыхъ для представленiя зрѣлищахъ заставлять Князей и Бояръ разговаривать площаднымъ языкомъ, можетъ развѣ только тому нравиться, кто чрезъ худой навыкъ совсѣмъ потерялъ чувство къ истинному краснорѣчiю и благородному языку» [Шишков 1835б, 90-91]. 51 «Основатели общества стремились придать ему в 1811 г. не один официальный статус, но также — на фоне сложного совмещения категорий пользы и приятности, отдыха и “существенных и гласных” занятий — оказывать влияние на общественное мнение, публично рассуждать о словесности и языке, вписаться в качестве неотъемлемого и важного элемента в жизнь Петербурга. При этом пафосе “Беседа” изначально имела некоторый неустранимый оттенок частности, партикулярности — во многом потому, что на торжественные заседания члены общества и посетители собирались не в специально предназначенном для этого помещении, лишенном устойчивых ассоциаций с отдельным человеком, а в собственном доме Державина и как бы “при нем” самом. Домашние поэта по необходимости становились 266 свидетелями “беседной” деятельности; для них общество было частью повседневного быта. Итак, к 1811 г. с домом Державина на Фонтанке связывался устойчивый и в то же время весьма сложный, неоднозначный ассоциативный комплекс: великолепный особняк, обиталище вельможи, дом поэта (но для многих — дом стареющего поэта, “отставного Пиндара” (Д. П. Северин), храм словесности, “площадь” для парада литературных сил. Все это не могло не иметь значения в восприятии “Беседы” как самими составлявшими ее лицами, так и посторонними» [Лямина 1995, 9-10]. 52 Разрядное устройство «Беседы» могло иметь и другие причины: «Литературные вечера к этому времени существовали уже достаточно давно, их постоянные посетители были хорошо знакомы друг с другом, а многие авторы старшего поколения были в приятельских отношениях. Когда зашла речь о переходе к новой форме бытования, возник вопрос о расположении имен в списке будущих участников общества. Принцип “старшинства вступления” был неприменим, так как “Беседа” еще не имела своей истории; алфавитный порядок был слишком демократичен: он уравнял бы всех, не отразив важной для круга “старших” иерархии возраста, чинов и заслуг в словесности. С другой стороны, попытка провести разделение по “табели о талантах” началась бы разногласиями, закончилась бы серией ссор и обид, и общество могло бы не состояться вовсе. И в этой ситуации Табель о рангах была спасительным выходом — именно в силу своей всеобщности и бесспорности» [Лямина 1995, 15-16]. 53 Например: Батюшков ― Ахилл, Воейков ― Дымная печурка, Блудов ― Кассандра, Жуковский ― Светлана, Уваров ― Старушка, Дашков ― Чу! 54 См. письмо Н. И. Тургенева к С. И. Тургеневу от 8. 09. 1817 с апологией английской представительной системы [«Арзамас» 1994, 1, 433]. 55 Вот этот текст: «Скажу также любопытному читателю и о другомъ не упомянутомъ прежде случаѣ: Около того же времени, занимаясь чтеніемъ священныхъ книгъ, находилъ я въ нихъ разныя описанія и выраженія весьма сходныя съ нынѣшнею нашею войною. Я не перемѣняя и не прибавляя къ нимъ ни слова выписалъ и только сблизилъ ихъ одно съ друтимъ, изъ чего вышло полное описаніе нашихъ военныхъ дѣйствій. Я въ томъ самомъ видѣ прилагаю здѣсь оное. Вшествіе врага въ царство и гордый помыслъ его Кто есть той, иже яко рѣка восходитъ, и яко рѣки воздвижутся волны его? (Иер. 46: 7) — Сердце его аки камень (Иов. 41: 15); окрестъ зубовъ его страхъ (Иов. 41: 5); очи горятъ яко угліе (Иов. 41: 12). Сей речетъ во умѣ своемъ: на небо всяду, выше звѣздъ небесныхъ поставлю престолъ мой, сяду на горахъ высокихъ, яже къ Сѣверу; взиду выше облакъ, буду подобенъ вышнему (Ис. 14: 13). Азъ есмь царь царей! (Иез. 26: 7) и се азъ на тя Росъ55 (Иез. 26: 2), и приведу на тя языки многи, яко же восходить море волнами своими, и обвалятъ стѣны градовъ твоихъ, и разорятъ столпы твои, и развѣю прахъ ихь, и дамъ ихъ въ гладокъ камень (Иез. 26: 34). — Вниду съ коньми и колесницами и собраніемъ многихъ языковъ зѣло (Иез. 26: 7). — Сыны и дщери твои на поли мечемъ избію, и приставлю на тя стражбу, и огражду тя, и окопаю тя ровомъ, и сотворю окрестъ тебе острогь, и обставлю opyжіемъ, и кони своя прямо тебѣ поставлю (Иез. 26: 7-8). — Отъ множества всадниковъ моихъ покрыетъ тя прахъ ихъ, и отъ ржанія коней моихъ, и отъ колесъ колесницъ моихъ, потрясутся стѣны твоя. Копытами коней моихъ поперу вся стогны твоя, люди твоя мечемъ изсѣку, и составъ крѣпости твоея на землю повергну, и плѣню силу твою, и возьму имѣнія твоя, и разсыплю стѣны твоя, и домы твоя вожделѣнныя разорю, и древа твоя, и каменіе твое, и персть твою среди моря ввержу, и упраздню множество мусикій твоихъ, и гласъ пѣвницъ твоихъ не услышится въ тебѣ (Иез. 26: 10-13). Отъ гласа паденія твоего, егда возстенутъ язвеніи твои, потрясутся вси прочие земли и острови, и снидутъ со престолъ своихъ вси князи, и языкъ морскій, и свергнутъ вѣнцы съ главъ своихъ, и ризы своя испещренныя совлекутъ съ себе, ужасомъ ужаснутся. На земли сядутъ и убоятся погибели своея, и возстенутъ о тебѣ, и примутъ о тебѣ плачъ, глаголюще: како погиблъ и разсыпался еси граде хвалимый, иже быль крѣпокъ на земли и на мори, ты и живущіе въ тебѣ, иже даялъ еси страхъ твой всѣмъ обитающимъ на земли? и убоятся вси отъ дне паденія твоего, 267 и грады возстенаютъ на суши и смятутся острови въ мори (Иез. 26: 15-18). — Тако глаголющъ, яко потокъ наводняющій потопляетъ землю и исполненіе ея, грады и живущія въ нихъ: отъ шума устремленія его, отъ оружія ногъ его, отъ гремѣнія колесницъ и отъ звука колесъ его, вострепета земля (Иер. 47: 2-3). Paзopeнie Iерусалима. Горе тебѣ Iерусалиме! (Иер. 13: 27) како единъ сѣдиши, градъ умноженый людьми? бысть яко вдовица во языцѣхъ; владѣяй странами бысть подъ властью! (Плач Иер. 1: 1) — Путіе твои рыдаютъ, яко нѣть ходящихъ по нихъ въ праздникъ. Вся врата твоя разорена, жрецы твоя воздыхаютъ, дѣвицы ведомы, и самъ огорчеваемъ въ себѣ (Плач Иер. 1: 4). Отъяся отъ тебе вся лѣпота твоя (Плач Иер. 1: 6). — Простре врагъ руку свою, ступаяй на вся вожделѣнная твоя (Плач Иер. 1: 10). — Вся красная твоя разори яростію своею; твердыни сверже на землю (Плач Иер. 2: 2), и оскверни храмы, возже огнь и пояде основанія твоя (Плач Иер. 4: 11). Видѣхъ бо языки вшедшіе во святыню твою, имъ же бы не подобало входити въ церковь твою (Плач Иер. 1: 10). Гласъ даша въ дому господни, яко въ день праздника (Плач Иер. 2: 7). — Матерѣмъ рекоша: гдѣ пшеница и вино? Внегда разслабленнымъ быти имъ, яко язвеннымъ на стогнахъ градскихъ! егда изливахуся въ лоно ихъ души младенцевъ ихъ! (Плач Иер. 2: 12) Кто тя спасетъ Iерусалиме? кто тя утѣшитъ? яко возвеличися чаша сокрушенія твоего, кто тя исцѣлить? (Плач Иер. 2: 13) восплеснуша рукама о тебѣ вси минующіи путемъ, позвиздаша и покиваше главою своею, рекуще: сей ли градъ вѣнецъ славы, веселіе всея земли? (Плач Иер. 2: 15) не вѣроваша цapie земстіи и вси жівущіи во вселенной, яко внидетъ врагъ сквозѣ врата твоя (Плач Иер. 4: 12). Молитва Царева. Виждь, Господи, яко скорблю! утроба моя смятеся во мнѣ, и превратися сердце мое, яко горести исполнися; отвнѣ обезчади мене мечъ, яко смерть въ дому (Плач Иер. 1: 20).— Пріиде врагъ издалече, пріиде во тьмахъ силы своея, ихъ же множество загради источники, и конница ихъ покры холмы, рече пожещи предѣлы моя, и юноши моя убити мечемъ, и ссущія моя положити въ помостъ, и младенцы моя дати въ расхищеніе, и дѣвы моя плѣнити (Иудифь 16: 34). Господи Вседержителю! посли еси духа твоего, и нѣсть, иже противостанетъ гласу твоему: горы бо отъ основаніи съ водами подвигнутся, каменіе же отъ лица Твоего яко воскъ растаетъ (Иудифь 16: 14-15). — Святъ храмъ твой. Дивенъ въ правдѣ; услыши ны, Боже, Спасителю нашъ! (Пс. 64: 5-6) препоясанъ силою, смущаяй глубину морскую, шуму волнъ твоихъ кто постоитъ? смятутся языцы, и убоятся живущія въ концахъ земли отъ знаменій твоихъ (Пс. 64: 7-9). — Надъ боящимися тебе ты умилостивишися (Иудифь 16: 15). — Да почіетъ на мнѣ и на воинствѣ и на всемъ народѣ моемъ духъ твой, духъ премудрости и разума, духъ совѣта и крѣпости, духъ вѣденія и благочестія (Ис. 11: 2). — Живъ Господь и благословенъ Богъ! покоривый люди подъ мя, той избавитъ мя отъ врагъ моихъ гнѣвливыхъ, отъ мужа неправедна, спасетъ и вознесетъ мя (Пс. 17: 47). — Богъ мой помощникъ мой, и уповаю на него (Пс. 17: 3). Гласъ съ небеси. Гряди во имя мое. Азъ избавлю тя отъ сѣти ловчи, и отъ словесе мятежна: плѣщама своима осѣню тя, и подъ крылѣ свои воспріиму. Оружіемъ обыдетъ тя истинна моя. Не убоишися отъ страха нощнаго, отъ стрѣлы летящія во дни, отъ паденія бѣса полуденнаго (Пс. 90: 1-6). — Очима твоима воздаяніе грѣшникомъ узриши (Пс. 90: 8). Падетъ отъ страны твоея тысяща, и тьма одесную тебе, къ тебѣ же зло не пріидетъ, и рана не приближится (Пс. 90: 7); яко Ангеламъ своимъ заповѣдаю о тебѣ сохранити тя во всѣхъ путѣхъ твоихъ; на pyкахъ возьмутъ тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою. На Аспида и Василиска наступиши и попреши льва и змія, яко на мя уповалъ еси (Пс. 90: 8-13). Воззваніе царя къ народу. Возмите, чада моя, opyжіе и щиты (Иер. 46: 3), возсядите на кони, и устройте 268 колесницы; и наляцающе лукъ изыдите (Иер. 46: 9) на брань (Иер. 46: 3). Соберитеся (Иер. 49: 14), возглаголите, возгласите трубою (Ос. 5: 8): да услышится (Иер. 4: 5) гласъ вашь. Да воздвигнется левъ отъ ложа своего (Иер. 4: 7), и да изыдетъ (Иер. 49: 19) отъ сѣвера (Иер. 6: 22) страхъ и трепетъ (Пс. 54: 6) и сотрясеніе велико (Иер. 1: 6). — Возстанемъ за истребленіе людей нашихъ, и ополчимся за чадъ нашихъ и за святыню (1 Мак. 3: 43). — Пожену враги моя, и постигну я, и не возвращуся, дондеже скончаются (Пс. 17: 38). — Да не грядутъ отселѣ во множествѣ укоризны и беззаконія своего (1 Мак. 3: 20). Сей есть иже воцарися и состави брани многи, и одержи твердыни многи, и сверже цари земскія, и пройде даже до краевъ земли, и взя корысти многихъ языковъ, и умолче земля предъ нимъ, и возвысися, и вознесеся сердце его (1 Мак. 1: 1-3). И собра силу крѣпку зѣло, и возначальствова надъ странами (1 Мак. 1: 4), и покоришаса ему вси князи и владыки. Но да не убоится сердце ваше того (Пс. 26: 3): не во множествѣ воевъ одоленіе есть, токмо отъ небесе крѣпость. Сіи грядутъ во злобѣ и нечестіи, мы же ополчаемся за души наша, и законы наша (1 Мак. 3: 19-21). День сей Господа Бога Вседержителя, день отмщенія врагамъ, и пожретъ я мечъ Господень, и насытится и упіется кровію ихъ, яко жертва Господу Вседержителю въ земли полунощной (Иер. 46: 10). — Kpѣпокъ и силенъ побораяй по васъ (Пс. 23: 8): земля потрясется отъ основаній своихъ въ день, въ онь же пріидетъ ярость его. И будутъ оставшія яко серна бѣжащая, и яко овца заблуждшая, и не будетъ собираяй (Ис. 13: 13-14). Вы же паче орловъ легцы явитеся, и паче львовъ крѣпцы (2 Цар. 1: 23): зане ярость Господня на всѣ языки, и гнѣвъ на число ихъ, еже погубити ихъ и предати на закланіе, да взыдетъ отъ нихъ смрадъ и намокнутъ горы кровію ихъ (Ис. 34: 2-3). Приступите языцы и услышите князи; да слышитъ земля и живущіе на ней, вселенная и людіе, иже на ней (Ис. 34: 1): всякa плоть cѣно, и всяка слава человѣча яко цвѣтъ травный; изше трава и цвѣтъ отпаде, глаголъ же Бога нашего пребываетъ во вѣки (Ис. 40: 6-8). Паденіе кипариса. Се кипарисъ въ Ливанѣ, добръ отрасльми, и высокъ величествомъ, и часть покровомъ, и средѣ облакь бысть власть его. Вода воспита его, бездна вознесе его, рѣки приведе окрестъ кореній своихъ, и составы своя испусти во вся древеса полевая. Сего ради вознесеся величество его паче всѣхъ древесъ полевыхъ, расширишася вѣтвія его, и вознесошася отрасли его отъ воды многи, егда протяжеся (Иез. 31: 3-5). Сосны неподобны отраслямъ его, и еліе не бысть подобно вѣтвіямъ его (Иез. 31: 8), во отросляхъ его возгнѣздишася вся птицы небесныя, и подъ вѣтьвми его раждахуся вси звѣріе польніи. Подъ сѣнію его вселися все множество языковъ (Иез. 31: 6). И возгордеся величествомъ своимъ, и вознесеся сердце его, и далъ власть свою въ средину облакъ (Иез. 31: 10). — Тогда прогнѣвался на него Богъ, и предалъ его въ руцѣ князя, и сотворилъ ему пагубу по нечестію его (Иез. 31: 11), и погнаша и потребиша его, и повергоша на горахъ и во всѣхъ дебрѣхъ падоша вѣтви его, и сотрошася отрасли его на всякомъ полѣ, и снидоша отъ покрова его вси людіе языковъ, и разорили его (Иез. 31: 12). Въ паденіи его почиша вся птицы небесныя, и на стебліяхъ быша вси звѣри сельныя, яко да не возносятся величествомъ своимъ вся древеса, яже въ водѣ, и не дадятъ власти своея средѣ облакъ (Иез. 31: 13-14). Плакася о немъ бездна, и померче о немъ Ливанъ (Иез. 31: 15). Отъ гласа паденія его потрясошася вся бывшая подъ сѣнію его древеса, и сведошася во адъ язвеніи отъ меча, и живущіи подъ покровомъ его среди жизни своей погибоша (Иез. 31: 16-17). Тако возліяся на него бездна, и покры его вода многа (Иез. 26: 19), яко пустыню вѣчную: да не населится, ниже возстанетъ; да взыщется, и не обрящется во вѣкъ (Иез. 26: 20-21). Пророчество. Господь воцарися: да радуется земля, да веселятся острови мнози! облакъ и мракъ окрестъ его. Огнь предъ нимъ предыдетъ и попалитъ враги. Освѣтиша молнія его вселенную, видѣ и воздвижеся земля. Горы яко воскъ растаяша отъ лица Господня, отъ лица Господа всея земли. Возвѣстиша небеса правду его, и видѣши вси людіе славу его. Да постыдятся вси кланяющіися истуканомъ, хвалящіися о идолѣхъ своихъ (Пс. 96: 1-7). — Господи! се воздвижеся солнце, и луна ста въ чинѣ своемъ, яко изшелъ еси въ блистаніи молній твоихъ во спасеніе людей, спасти помазанныя твоя. Вложилъ еси во главы беззаконныхъ смерть (Авв. 3: 269 11-13), яко уста ихъ глаголаша суету, и десница ихъ десница неправды (Пс. 143: 11). Ты же возстани, Iерусалиме, совлецы ризы плачевныя, и облецыся въ одежду правды, въ лѣпоту славы твоея. Забуди скорбь твою и возложи на главу твою вѣнецъ (Вар. 5: 1-2). Свѣтися, свѣтися, Iерусалиме, пріиде бо твой свѣтъ, и слава Господня на тебѣ возсія. Се тьма покрыла землю и мракъ на языки, на тебѣ же явится Господь, и слава его на тебѣ узрится. И пойдутъ царіе свѣтомъ твоимъ, и языцы свѣтлостію твоею. Се пріидоша сынове твои издалече (Ис. 60: 1-4): возстани, Iерусалиме, и стани на высоцѣ, и поглядай, и виждь собранная чада твоя отъ востокъ солнца до запада (Вар. 5: 5). Враги твои пріидоша къ тебѣ въ багряницѣхъ и на конѣхъ, и изыдоша отъ тебе наги и пѣши; совѣща бо Господь смиритися горѣ высоцѣй, и пасти отъ руки твоея въ ровень съ юдоліемъ (Вар. 5: 6-7). — Возрадуйся, яко пріидутъ къ тебѣ вси раздражившіе тя, и поклонятся слѣдамъ ногъ твоихь, и нарѣчишися: м и р ъ п р а в д ы и с л а в а б л а г о ч е с т і я (Ис. 60: 14); Возрадуйся, яко людіе твои раскують мечи своя на рало, и сулицы своя на серпы, и не возметъ языкъ на языкъ меча, и престанутъ воевати (Ис. 2: 4). И почіетъ кійждо подъ лозою своею, и кійждо подъ смоковницею своею, и не будетъ устрашающаго (Мих. 4: 4). — Возрадуйся, яко приложится къ тебѣ богатство морское, и пріидутъ къ тебѣ стада вельблудъ, носяще злато и ливанъ и камень честенъ (Ис. 60: 5-6). Се корабли фарсистіи (Ис. 60: 9) аки облацы къ тебѣ летятъ, и яко голуби со птенцы своими (Ис. 60: 8). — Бразды твоя упоятся и жита твоя умножатся. — Поля твоя исполнятся тука (Пс. 64: 11-12), овцы будутъ многоплодни и волове твои толсти (Пс. 143: 13); удолія умножатъ пшеницу (Пс. 64: 14), пустыни возвеселятся и холмы радостію препояшутся (Пс. 64: 13). Не услышится неправда на земли твоей, ни сокрушеніе, ни бѣдность въ предѣлахъ твоихъ, но прозовутся забрала твоя c п a c e н i e, и врата твоя х в а л а (Ис. 60: 18). Не зайдетъ бо солнце тебѣ; и луна не оскудѣетъ тебѣ; будетъ бо Господь тебѣ свѣтъ вѣчный (Ис. 60: 20). Сблизивъ сіи тексты, выбранные изъ разныхъ мѣстъ священныхъ писаній, находилъ я въ нихъ толь ясно и подробно описующими всѣ происходившія съ нами приключенія, что бывши послѣ съ докладами у государя попросилъ я у него позволенія прочитать ему сіи сдѣланныя мною выписки. Онъ согласился, и я прочиталъ ихъ съ жаромъ и со слезами. Онъ также прослезился, и мы оба съ нимъ довольно поплакали» [Шишков 1870, 252-257]. 56 О парадигматической роли эпохи Смутного времени для исторического сознания русских в эпоху наполеоновских войн и о рецепции Смуты в литературе начала XIX века в произведениях С. Н. Глинки, П. Ю. Львова, С. А. Ширинского-Шихматова, М. Крюковского см. в кн.: Зорин 2004, 157-186. См., например: «Вся первая (из трех) песня поэмы С. Шихматова “Пожарский, Минин, Гермоген, или Спасенная Россия” посвящена описанию молитвы заточенного в Чудовом монастыре патриарха Гермогена, которая чудесным образом долетает до Нижнего Новгорода и побуждает Минина собирать ополчение. В пьесах Державина и Крюковского исход осады Москвы в кульминационный момент решается воззванием патриарха к воинам. Немалую роль в обеих пьесах, особенно у Державина, играют обращения “келаря Троицкой Лавры” Авраамия (Палицына)… С чтения Мининым письма Авраамия начинается и поэма Глинки. Слово духовных пастырей пробуждает народ подняться во имя своего освобождения, ибо война должна была в первую очередь вестись за веру» [Зорин 2004, 174]. Аналогом молитвы патриарха Гермогена и послания Авраамия Палицына для современников Шишкова и для него самого и в идеологическом, и в стилистическом плане было, очевидно, декабрьское 1806 года обращение Св. Синода к «Архимандритамъ, Игуменамъ, Пресвитерамъ, Діаконамъ, монашествующимъ, всему причту и всѣмъ православнымъ христіанамъ»: «Неистовый врагъ мира и благословенныя тишины, Наполеонъ Бонапарте, самовластно присвоивши себѣ царственный вѣнецъ Франціи и силою оружія, а болѣе коварствомъ распространивши власть свою на многія сосѣдственныя съ нею Государства, опустошившій мечемъ и пламенемъ ихъ грады и селы, дерзаетъ, въ изступленіи злобы своей, угрожать свыше покровительствуемой Россіи вторженіемъ въ ея предѣлы, разрушеніемъ благоустройства, коимъ нынѣ она единая въ мірѣ наслаждается подъ кроткимъ Скіпетромъ Богомъ благословеннаго и всѣми возлюбленнаго Благочестивѣйшаго Государя Нашего Александра Перваго, и потрясеніемъ православныя Грекороссійскія Церкви, во всей чистотѣ ея и святости въ Имперіи сей процвѣтающія. 270 Пастыри стада Христова, призванные на святое служеніе Церкви Его! се предстоитъ вамъ время явить усердіе и ревность, достойные вашего избранія. Мы напоминаемъ вамъ долгъ вашъ, клятвеннымъ обѣтомъ предъ престоломъ Вышняго запечатлѣнный. Вообразите оный часъ, въ который вы, приступая къ престолу Бога, клялись сему Всевышнему Существу тако пещись о врученной вамъ паствѣ, какъ и о себѣ самихъ. Сія ваша клятва равно обязуетъ васъ дать Богу отвѣтъ о врученныхъ вамъ, аще кто изъ нихъ падетъ въ искушеніе и погибель, въ которую навожденіемъ діавольскимъ тщится вовлещи всѣхъ православныхъ сей рушитель тишины, вѣры и блаженства народовъ. Всему міру извѣстны Богопротивные его замыслы и дѣянія, коими онъ попралъ законъ и правду. Еще во времена народнаго возмущенія, свирѣпствовавшаго во Франціи во время Богопротивной революціи, бѣдственныя для человѣчества и навлекшей небесное проклятие на виновниковъ ея, отложился онъ отъ Христiанской вѣры, на сходбищахъ народныхъ торжествовалъ учрежденныя лжеумствующими Богоотступниками идолопоклонническія празднества и въ сонмѣ нечестивыхъ сообщниковъ своихъ воздавалъ поклоненіе, единому Всевышнему Божеству подобающее, истуканамъ, человѣческимъ тварямъ и блудницамъ, идольскимъ изображеніемъ для нихъ служившимъ. Въ Египтѣ пріобщился онъ гонителямъ Церкви Христовой, проповѣдывалъ алкоранъ Магометовъ, объявилъ себя защитникомъ исповѣданія суевѣрныхъ послѣдователей сего лжепророка мусульманъ и торжественно показывалъ презрѣніе свое къ пастырямъ святыя Церкви Христовой. Наконецъ, къ вящшему посрамленію оной, созвалъ во Франціи Іудейскія синагоги, повелѣлъ явно воздавать Раввинамъ ихъ почести и установилъ новый великій сангедринъ Еврейскій, сей самый Богопротивный соборъ, который нѣкогда дерзнулъ осудить на распятіе Господа нашего и Спасителя Іисуса Христа — и теперь помышляетъ соединить Іудеевъ, гнѣвомъ Божіимъ разсыпанныхъ по всему лицу земли, и устремить ихъ на испроверженіе Церкви Христовой и (о, дерзость ужасная, превосходящая мѣру всѣхъ злодѣяній!) на провозглашеніе лжемессіи въ лицѣ Наполеона. Изъ сего видите, что сей нечестивый человѣкъ изыскиваетъ всѣ способы и коварства на расхищеніе стада Христова: не бѣжите, яко наемники, но паче вооружитесь силою слова Божія и возъимѣйте попеченіе о спасенін правовѣрныхъ, дабы они не были корыстію ищущаго погибели ихъ, и ни единъ не пріобщился его Богопротивнымъ разглашеніямъ и начинаніямъ; наполните сердца ваша ревностію Христiанскою; потщитеся, яко вѣрные, усердные и мудрые строители дома Божія, возбудить примѣромъ вашимъ и увѣщаніями въ душѣ каждаго — твердость въ вѣрѣ, мужество на пораженіе враговъ ея и готовность на исполненіе святыхъ обязанностей, подтвержденныхъ присягою къ Благочестивѣйшему и Самодержавнѣйшему Великому Государю Императору Александру Павловичу, соедините ревность свою съ ревностію паствы вашея: представьте себя вкупѣ съ нею Богу усердными рабами, Монарху вѣрными подданными, Отечеству достойными его членами, Церкви истинными ея сынами. Православные Христіане! къ вамъ нынѣ обращаемъ увѣщанія наши, основанныя на словѣ Божіемъ. Богъ на насъ возложилъ долгъ проповѣдывать вамъ Евангельскія истины, дабы предохранить васъ отъ нещастія позабыть оныя. Мы исполняемъ оный, дабы не безотвѣтнымъ явиться намъ предъ страшнымъ Его судомъ, и да воздѣйствуетъ въ душахъ вашихъ благодать Его святая. Вы желаете, чтобъ Богъ излилъ на васъ милости въ сей жизни, чтобы труды ваши увѣнчаны были успѣхами, чтобы благословеніе Вышнее почивало на домахъ вашихъ, чтобы жизнь ваша была угодна Богу и спасительна для васъ; вы желаете, чтобы часъ смерти не наносилъ вамъ страха, чтобъ въ будущей жизни прославлены были вы тою славою, каковую Богъ любящимъ Его и исполняющимъ святый Его законъ уготовалъ: потщитесь убо исполнить велѣнія Вышняго, соблюдите святую вѣру праотцевъ вашихъ во всей чистотѣ ея, воспламените души ваши любовію къ Отечеству, защиты своей отъ васъ требующему; явите безпредѣльную и достодолжную приверженность къ Избраннику Божію, Благочестивѣйшему Государю нашему, утвержденному всесильною благодатію Вышняго и исполняющему святыя намѣренія Его. Сохраните почтительность и повиновеніе къ установленнымъ надъ вами властямъ и 271 начальникамъ; уклоните помышленія ваши отъ всѣхъ злыхъ начинаній, буйства и поползновеній; не ослѣпляйтесь коварными обольщеніями людей строптивыхъ и развращенныхъ, къ временной и вѣчной погибели ведущими. Да соединитъ всѣхъ васъ союзомъ неразрывнымъ взаимная любовь другь къ другу, кротость и мужество, преданность къ Правительству, пекущемуся о благѣ вашемъ, и упованіе на Бога. «Сердце Царево, глаголетъ Господь, быти въ руцѣ своей. Всякая душа властемъ предержащемъ да повинуется, нѣсть бо власть аще не отъ Бога, сущія же власти отъ Бога учинены суть. Тѣмже противляйся власти Божію повелѣнiю противляйся». Исполненіе святыхъ обязанностей, возлагаемыхъ на васъ вѣрою и Отечествомъ, привлечетъ на васъ благословенія всеблагаго, всесильнаго и премудраго Бога; но горе противящимся святой волѣ Его! Вонмите гласъ гнѣва Божія, гремящій надъ главою дерзновенныхъ: «аще не послушаеши гласа Господа Бога твоего, проклятъ ты во градѣ, проклятъ ты на селѣ, прокляты житницы твои и останки твои, проклята изчадія утробы твоея, и плоды земли твоея, стада воловъ твоихъ и паства овецъ твоихъ. Проклятъ ты внегда входити тебѣ, и проклятъ ты внегда исходити тебѣ. — Постигнетъ скудость, гладъ и истребленіе на вся, на няже возложиши руку твою, дондеже потребитъ тя, и дондеже погубитъ тя вскорѣ, злыхъ ради начинаній твоихъ, зане оставилъ еси Господа Бога твоего. Потребишися и возьмешися отъ земли, ниже наслѣдиши ю». Ужасны клятвы, навлекающія на таковыхъ нещастія временныя жизни: но вообразите, сколь ужасное осужденіе ожидаетъ въ вѣчной жизни: «Страшно есть впасть въ руцѣ Бога жива». Страшно услышать осужденіе на огнь вѣчный. Можетъ ли убо кто пожелать, чтобы толь страшныя наказанія временныя и вѣчныя его постигли? Нѣтъ, православные Христіане! мы увѣрены, что вы готовы исполнить долгъ вѣрныхъ сыновъ Церкви и Отечества, и что не пощадите временныхъ благъ земныхъ и самыя жизни для принесенія имъ въ жертву; къ чему подаютъ вамъ видимый примѣръ духовные ваши пастыри и отцы, посвящая дѣтей своихъ на службу Государю для защищенія Отечества и Церкви. Любовь Бога должна поселить въ душахъ вашихъ омерзеніе къ высокомѣрному властолюбцу, противящемуся законамъ Божіимъ: вы любите ближняго, отвратитеся отъ сего гонителя православныхъ; вы желаете быть спасены, положите непреоборимыя преграды нечестивымъ его начинаніямъ. Онъ дерзаетъ противъ Бога и Россіи, явите себя защитниками славы Его и вѣрными ея сынами. Отринувъ мысли о правосудіи Божіемъ, онъ мечтаетъ въ буйствѣ своемъ, съ помощію ненавистниковъ имени Христіанскаго и способниковъ его нечестія, Iудеевъ, похитить (о чемъ каждому человѣку и помыслить ужасно!) священное имя Мессіи: покажите ему, что онъ тварь, совѣстію сожженная и достойная презрѣнія. Благодать Божія отступила отъ него; ничто уже не соединитъ его съ Богомъ, которому онъ сдѣлался толь ужасно невѣрнымъ; не вѣрьте ему, испровергните его злодѣйства, накажите безчеловѣчія, оказанныя надъ многими неповинными: ихъ гласъ вопіетъ на небо; осужденіе вѣчное преслѣдуетъ его. Вы же, коихъ промыселъ вышній избираетъ орудіемъ мщенія своего въ сей жизни, вооружитесь противъ сего врага Церкви и Отечества вашего, наполните сердца ваши вѣрою, мужествомъ и праведнымъ негодованіемъ: Богъ благословитъ святыя намѣренія ваши; Онъ услышитъ молитвы вѣрныхъ чадъ своихъ, утвердитъ васъ своею силою; благодать Вышняго осѣнитъ васъ, и подвиги ваши будутъ прославлены Церковію и Отечествомъ, соплетутъ вамъ вѣнцы на небѣ и уготовять жилище въ блаженствѣ вѣчномъ. Аминь». [Цит. по: Шильдер II, 354-357]. Несомненно, выраженная здесь антитеза христолюбивой России и антихристовой наполеоновской Франции была полностью усвоена Шишковым. 57 Вот текст этого Манифеста, который мы публикуем полностью с сохранением авторской орфографии и пунктуации: ХСIII. БОЖІЕЮ МИЛОСТІЮ МЫ АЛЕКСАНДРЪ ПЕРВЫЙ ИМПЕРАТОРЪ И САМОДЕРЖЕЦЪ ВСЕРОССІЙСКІЙ 272 и прочая, и прочая, и прочая. Возвѣщаемъ всенародно. Событiя на лицѣ земли въ началѣ вѣка сего въ немногiе годы совершившiяся суть толь важны и велики, что не могутъ никогда изъ бытописанiй рода человѣческаго изгладиться. Сохраненiе ихъ въ памяти народовъ нужно и полезно для нынѣшнихъ и будущихъ племенъ. Рука Господня, Ему единому извѣстными, но явными очамъ смертнаго путями, вела ихъ, сорасполагала, сцѣпляла, устрояла, да исправитъ людскія неустройства, да утишитъ колеблющіяся волны умовъ и сердецъ, и да изъ нѣдръ смѣси и боренія изведетъ порядокъ и покой. Богъ сильный низложилъ гордость; Премудрый разогналъ тьму; Источникъ милосердія и благости не допустилъ людямъ во мракѣ страстей своихъ погибнуть. И такъ пройдемъ кратко теченіе всѣхъ сихъ произшествій. Возвѣстимъ ихъ народу НАШЕМУ, не для тщеславія, но для пользы его и наставленія. Да прочтетъ дѣла и судъ Божій; да воспалится къ Нему любовiю, и вмѣстѣ съ Царемъ своимъ во глубинѣ сердца и души своей воскликнетъ: Не намъ, не намъ, Господи, но имени Твоему. Тако да сохранится память о семъ въ роды родовъ. Лютая, кровавая, разорительная, нынѣ промысломъ Всевышняго благополучно окончанная война, ни причинами своими, ни огромностiю ополченiй, ни превратностiю обстоятельствъ, не подобна ни какимъ извѣстнымъ доселѣ въ бытописанiяхъ войнамъ. Она есть особенное, небывалое на земномъ шарѣ приключенiе, и какъ бы нѣкое во внутренностяхъ ада предуготованное зло, на потрясенiе и пагубу всего свѣта возникшее и усилившееся до такой степени, до какой праведнымъ судьбамъ Всевышняго угодно было допустить оное. Начало и причина сей войны, безпрестанно тлѣвшей, многократно вновь и вновь возгаравшейся, потухавшей иногда, но для того токмо, дабы съ новою силою и лютостiю воспылать, возвеличиться, усилиться и скоро потомъ изъ величайшей силы упасть, сокрушиться, опять возстать и опять низринуться, являютъ нѣчто непостижимое и чудесное. Она съ самаго начала своего, какъ нѣкое багровое, огнями и тлѣтворными дыханiями чреватое облако, возстала не изъ случайнаго состязанiя одного Царства съ другимъ, возстала не съ тѣмъ, чтобъ погаснуть; но чтобъ, по истребленiи въ сердцахъ человѣческихъ всѣхъ Богомъ насажденныхъ добродѣтелей, всѣми послѣдующими изъ того бѣдствiями насытиться и не прежде, какъ въ пролитой крови всего рода смертныхъ утонуть. Она есть порожденное злочестiемъ нравственное чудовище, въ отпадшихъ отъ Бога сердцахъ людскихъ угнѣздившееся, млекомъ лжемудрости воспитанное, таинствомъ злоухищренiя и лжи облеченное, долго подъ личиною ума и просвѣщенiя изъ страны въ страну скитавшееся и медоточными устами въ неопытныя сердца и нравы сѣмена разврата и пагубы сѣявшее. Чудовище cie въ юности своей злобное, но лукавое; въ возрастѣ же лютое и наглое, изливаетъ первую ярость свою на гнѣздо, въ которомъ родилось. Народъ, возлелѣявшiй оное и зловреднымъ дыханiемъ его зараженный, поправъ вѣру, престолъ, законы и человѣчество, впадаетъ въ раздоръ, въ безначалiе, въ неистовство, грабитъ, казнитъ, терзаетъ самого себя, и кидаясь изъ бѣшенства въ бѣшенство, изъ злодѣянiя въ злодѣянiе, оскверненный убiйствомъ верховныхъ властей своихъ и всего, что было въ немъ лучшаго и почтеннѣйшаго, избираетъ себѣ въ начальника, потомъ въ Царя, простолюдина, чужеземца. Сей тако посреди пылкости страстей Богоотступнаго народа воцарившiйся чужеземецъ, съ начала лицемѣрствуетъ, выдаеть себя за возстановителя благонравiя и порядка, за истребителя того изрыгнутаго злочестiемъ и безвѣрiемъ чудовища, которое тѣми же когтями угрожало растерзать цѣлый свѣтъ, которыми растерзало утробу матери своей, Францiи; но вскорѣ потомъ, вмѣсто истребителя онаго, является первѣйшимъ его воиномъ и поборникомъ. Сопрягшись съ нимъ душою и мыслями, надежный на успѣхи распространеннаго имъ безнравія, проложившаго ему путь къ возвышенiю, напыщенный любовію къ одному себѣ и презрительнымъ хладнокровіемъ ко всему роду человѣческому, мощный многолюдствомъ, слѣпотою и дерзостію своего народа, собираетъ онъ великое воинство, и устремляется съ неимовѣрною яростiю на paзрушеніе сосѣдственныхъ и отдаленныхъ Царствъ. Успѣхи сопровождаютъ всѣ его шаги. Державы едина за другою предъ нимъ преклоняются. Рѣки пролитой крови доставляютъ ему господство. Онъ низвергаетъ съ престоловъ законныхъ Государей, дѣлитъ, слагаетъ новыя области, и поставляетъ надъ ними изъ семейства своего 273 подъ именемъ Королей начальниковъ подъ собою. Начинаетъ войну, дабы расхищеніемъ имуществъ, обобраніемъ людей, занятіемъ крѣпостей и налогами страшныхъ даней, нетокмо разорить городъ или область, но и въ мирѣ съ нею быть ея полнымъ повелителемъ. Мирится, вступаетъ въ союзъ, дабы, наруша договоры, безконечными требованіями и насильственными средствами ослабить, истощить союзника, и новою потомъ войною наложить на него узы совершеннаго порабощенія. — Неслыханное дѣло: воюетъ съ однимъ Царствомъ, и въ тоже время людьми того Царства воюетъ съ другимъ! Даже часто вооружаетъ ихъ противъ собственнаго ихъ отечества, и вѣрность ихъ къ оному называетъ измѣною! Сими неистовыми, безчеловѣчными способами, присовокупляя къ нимъ ужасъ казней, расточенiе награбленныхъ корыстей, языкъ лжи и обмана, гласъ надменности и повелительства, достигаетъ до того, что дѣлается толико же силенъ оружіемъ, колико страшенъ наглостію и свирѣпствомъ. При всякомъ, кровопролитіемъ, или хитростію, или угрозами одержанномъ успѣхѣ, гордость его выше и выше возрастаетъ. Онъ предпріемлетъ присвоить себѣ, Богу токмо единому свойственное право единовластнаго надъ всѣми владычества. Предпріятіе безумное, безразсудное; но не меньше того кровавое, пагубное, ужасное: Богопочитаніе и вѣроисповѣданіе угрожаемы были паденіемъ; поставленные отъ Бога Цари долженствовали отрещись отъ власти управлять своими подданными; народы осуждались не имѣть ни отечества своего, ни законовъ, ни языка, ни свободы, ни собственности, ни торговли, ни нравовъ, ни обычаевъ, ни добродѣтелей; просвѣщеніе, науки, художества, искуства, промышленность, словомъ всѣ трудолюбивыя дѣянія человѣческiя, низвергались въ первобытный мракъ и невѣжество, изъ коихъ чрезъ толикіе вѣки, труды и опыты главу свою подъяли. Всеобщее рабство долженствовало произвесть всеобщую бѣдность и взаимное другъ друга истребленiе. Въ сихъ Богопротивныхъ помыслахъ, нещадящій ни какихъ потоковъ крови, не признающій ни какой законной власти, не уважающій ни накихъ правъ народныхъ, возмечталъ онъ на бѣдствіяхъ всего Свѣта основать славу свою, стать въ видѣ Божества на гробѣ Вселенной. Съ сей высоты великихъ надеждъ и мечтанiй своихъ обращаетъ онъ завистные взоры свои на Pocciю. Напыщенный побѣдами и покоренiемъ многихъ земель, полагаетъ онъ ее удобопреодолимою, но еще для него страшною и могущею воспрепятствовать, или по крайней мѣрѣ воспротивиться, устремленнымъ на завладѣнiе всего свѣта пагубнымъ его намѣренiямъ. И такъ, дабы сломить и расторгнуть сiю единственную преграду, напрягаетъ, совокупляетъ онъ всѣ свои силы, приневоливаетъ всѣ подвластныя и зависящiя отъ него державы и народы соединиться съ нимъ, и съ симъ ужаснымъ, изъ дватцати Царствъ составленнымъ ополченiемъ, не преставая къ силѣ прилагать обманы и съ приготовленiемъ брани твердитъ о продолженiи мира, приближается къ предѣламъ Россiйской Имперiи, и въ то же самое время, безъ всякаго объявленiя войны, вторгается стремительно въ Ея области. Тако, на подобiе быстрой съ горъ водотечи, завоеватель сей, мощный силою, неукротимый злобою, течетъ, несется въ самую грудь Ея. На пути, покупая каждый шагъ кровiю, движется, грабитъ, истребляетъ села, пожигаетъ грады, разоряетъ Смоленскъ, и достигнувъ до Москвы, предаетъ ее хищенiю и пламени. Торжествуетъ, злодѣйствуетъ, ругается надъ человѣчествомъ, надъ Святынею. Какая оставалась надежда къ спасенiю? Когда великому злу сему, въ началѣ еще возникающему, вся Европа не могла воспротивиться, то возможно ли было ожидать, чтобъ семужъ самому злу, толь высоко возросшему и силами всей Европы утучненному, единая, и та уже глубоко уязвленная Россія могла поставить оплотъ? Но что воспослѣдовало? О провидѣніе! Мечь, сѣкира, гладь и мразъ соединяются на пагубу пришедшихъ съ яростію и бѣгущихъ со страхомъ изъ Москвы враговъ. Не спасаетъ ихъ ни многочисліе, ни оборона, ни бѣгство. Месть Божія совершается надъ ними. Не помогаетъ имъ оставлениіе всѣхъ орудій, всѣхъ колесницъ съ порохомъ, съ золотомъ, съ корыстями; кони ихъ падаютъ подъ ними; сколь велико было число войскъ ихъ при входѣ, столь велико число труповъ ихъ при выходѣ. Образъ истребленія и казни ихъ ужасаетъ природу: мертвыя снѣдаемыя вранами тѣла на окостѣнѣлыхъ лицахъ своихъ являли отчаяніе, и рука смерти не могла изгладить застывшихъ на нихъ при послѣднемъ издыханіи мучительныхъ чувствъ святотатства и злодѣянія. Тако всѣ умирали! Единый повелитель ихъ, избѣгшій отъ погибели и плѣна, съ немногими полководцами своими уходитъ въ свою землю. Россійскіе воины, спасшіе Отечество свое, идутъ спасти Европу. 274 Народы по неволѣ противъ нихъ ополченные, видя ихъ дружественно къ нимъ приближающихся, возникаютъ, востаютъ духомъ мужества, соединяются съ ними и единъ по единому, разрывая узы порабощенія, оружіе свое съ радостію на истиннаго врага своего обращаютъ. Онъ, какъ разбитая вѣтрами, но еще угрюмая и мрачная туча, скопляется, усиливается, исходитъ на брань. Новыя рѣки крови текутъ и никакія бѣдствія человѣческія не могутъ подвигнуть свирѣпой души его къ миролюбію. Гордость обладать всемъ свѣтомъ, и алчность къ истребленію всего, не погасаютъ въ сердцѣ его даже и тогда, когда послѣ многихъ кровопролитныхъ битвъ пораженъ, расторженъ и разсѣянъ, утекаетъ онъ въ свою беззащитную столицу. Тамъ еще ополчается, еще собираетъ воинство, еще отвергаетъ миръ, и новыми усиліями и бранями доводитъ себя и народъ свой до совершеннаго изнеможенiя, доводитъ, и низвергается съ похищеннаго имъ Престола въ прежнее свое ничтожество. Тако прiуготовляемая цѣлымъ вѣкомъ, возросшая семнатцатилѣтними успѣхами и побѣдами, сооруженная на кострахъ костей человѣческихъ, на пожарахъ и раззоренiяхъ градовъ и Царствъ, исполинская власть, угрожавшая поглотить весь свѣтъ, падаетъ безъ возстанiя во едино лѣто, и Pocciйскie, какъ бы крылатые воины, изъ подъ стѣнъ Москвы, съ окомъ Провидѣнiя на груди и со крестомъ въ сердцѣ, являются подъ стѣнами злочестиваго Парижа. Сія гордая столица, гнѣздо мятежа, разврата и пагубы народной, усмиренная страхомъ, отверзаетъ имъ врата, пріемлетъ ихъ, какъ избавителей своихъ, съ распростертыми руками и радостнымъ восторгомъ; имя чужеземнаго хищника изглаживается, воздвигнутые въ честь ему памятники низвергаются долу, и законный Король издревлѣ владѣтельнаго дому Бурбоновъ, Людовикъ XVIII, въ залогъ мира и тишины, по желанiю народа возводится на прародительскiй Престолъ. Тамъ ― о чудное зрѣлище! ― Тамъ, на томъ самомъ мѣстѣ, гдѣ изрыгнутое адомъ злочестiе свирѣпствовало и ругалось надъ вѣрою, надъ властiю Царей, надъ духовенствомъ, надъ добродѣтелiю и человѣчествомъ; гдѣ оно воздвигало жертвенникъ и курило фимiамъ злодѣйству; гдѣ нещастный Король Людовикъ XVI былъ жертвою буйства и безначалiя; гдѣ въ страхъ добронравiю и въ ободренiе неистовству, повсюду лилася кровь невинности: тамъ, на той самой площади, посреди покрывавшихъ оную въ благоустройствѣ различныхъ Державъ войскъ, и при стеченiи безчисленнаго множества народа, Россiйскими священнослужителями, на Россiйскомъ языкѣ, по обрядамъ православной нашей вѣры приносится торжественное пѣснопѣнiе Богу, и тѣ самые, которые оказали себя явными отъ него отступниками, вмѣстѣ съ благочестивыми сынами церкви, преклоняютъ предъ нимъ свои колѣна во изъявленiе благодарности за посрамленiе дѣлъ ихъ и низверженiе ихъ власти! Тако водворяется на землю миръ, кровавыя рѣки престаютъ течь, вражда всего Царства npeвращается въ любовь и благодарность, злоба обезоруживается великодушiемъ и пожаръ Москвы потухаетъ въ стѣнахъ Парижа. Кто человѣкъ, или кто люди, могли совершить сiе высшее силъ человѣческихъ дѣло? Не явенъ ли здѣсь промыслъ Божiй? Ему, Ему единому слава. Забвеніе Бога, отпаденіе отъ вѣры воскормило сію войну, сіе лютое чудовище, утучнѣвшее кровососаніемъ жертвъ, отрастившее черныя крылья свои, дабы, летая по свѣту, стрясать съ нихъ дождь бѣдствій и золъ на землю. Вѣчная правда Божія допустила возрасти оному, да накажется родъ человѣческій за преступленіе свое, да постраждетъ и научится изъ сего ужаснаго примѣра, что въ единомъ страхѣ Господнемъ состоитъ благоденствіе и безопасность людей. Но положивши тако въ праведномъ гнѣвѣ своемъ, не до конца гнѣвающійся Господь, видя чудовище сіе готовымъ превзойти мѣру дерзновенія своего, обращаетъ на него взоръ прещенія: тогда власть его мгновенно преходитъ, сила разрушается, очарованіе исчезаетъ, и оно по всюду гонимое, растерзанное, притекаетъ погибнуть съ шумомъ на томъ самомъ мѣстѣ, гдѣ возникло, и отколѣ толь высоко вознесло ядовитую свою главу. Таковъ былъ конецъ лютой, долговременной брани народовъ. Умолкъ громъ оружія; престала литься кровь; потухли пожары градовъ и Царствъ, Солнце мира и тишины взошло и благотворными лучами освѣтило вселенную. Глава и предводитель сей ужасной войны, Наполеонъ Бонапарте, отрекшись отъ похищеннаго имъ престола, предается въ руки своихъ противуборниковъ. Судъ человѣческій не могъ толикому преступнику изречь достойное 275 осужденіе: не наказанный рукою смертнаго, да предстанетъ онъ на страшномъ Судѣ, всемірною кровію обліянный, предъ лице безсмертнаго Бога, гдѣ каждый по дѣламъ своимъ получитъ воздаяніе! По таковому мнѣнію союзныхъ Державъ предложили онѣ безъ всякой мести дружелюбную руку францускому народу, дали въ удѣлъ Наполеону Бонапарте, для всегдашнего пребыванія его, островъ Эльбу, и приступили къ утвержденiю на прочномъ основаніи мира и къ приведенію въ порядокъ разстроенныхъ толикими войнами и насильствами Европейскихъ дѣлъ и обстоятельствъ. Но между тѣмъ какъ съ одной стороны благонамѣреніе пеклось о возстановленіи всеобщего покоя и тишины, съ другой злонамѣреніе не преставало помышлять о разрушеніи оныхъ. — Духъ злочестiя и гордости не знаетъ раскаянія, не покидаетъ злыхъ своихъ умысловъ: лишенный власти, онъ таится въ сердцахъ развратныхъ людей; обезоруженный вооружается ухищреніями; низверженный силится возстать; пощада раждаетъ въ немъ новую злобу и месть. Бонапарте, по тайнымъ крамоламъ и сношеніямъ съ своими единомышленниками, уходитъ съ острова Эльбы, приплываетъ съ немногими своими приверженцами къ Францускимъ берегамъ. — При каждомъ шагѣ находитъ онъ новыхъ себѣ сообщниковъ. Посланныя противъ него, пріученныя имъ къ войнамъ и грабительствамъ, Королевскія войски, поощряемыя толико же развращенными предводителями къ измѣнѣ законному Королю своему, предаются снова беззаконному хищнику. Народъ отчасти буйственный и мятежный, отчасти устрашенный и приневоленный, пріемлетъ и снова провозглашаетъ Императоромъ своимъ низверженнаго и отрекшагося навсегда отъ обладанiя Франціею чужеземца. Король удаляется и столица Франціи отворяетъ врата свои бѣглецу съ Эльбы. Симъ образомъ вновь возникаетъ злочестіе, вновь возносится черная злодышущая туча, вновь возгарается толикою кровію и бѣдствіями потушенная война. Но Богь и здѣсь являетъ чудотворную благость Свою: зломысліе, мнившее возставовить прежнюю власть и величіе свое на разногласіи Союзныхъ Державъ, находитъ ихъ противъ чаянія своего единодушными. Всѣ силы ихъ неукоснительно обращаются на потушеніе сего внезану вспыхнувшаго изъ пепла пламени. Новособранныя силы бѣглеца подъ собственнымъ его предводительствомъ поражаются кровопролитнымъ, но послѣднимъ ударомъ. Тако духъ брани и гордости вторично низлагается и умолкаетъ, послѣднія искры его погасаютъ, народное волненіе утихаетъ, Король Людовикъ XVIII возвращается въ Парижъ, Наполеонъ Бонапарте отвозится въ заточеніе на окруженный пространствомъ Океана островъ Святыя Елены, и миръ, всеобщій миръ, къ радости и благоденствію всѣхъ народовъ процвѣтаетъ на моряхъ и на земли. Что изречемъ Россіяне, любезные НАШИ вѣрноподданные? Какими преисполнимся чувствованiями послѣ толикихъ чудесныхъ событій? Падемъ предъ Всевышнимъ; повергнемъ предъ Нимъ сердца свои, дѣла и мысли. Мы претерпѣли болѣзненныя раны; грады и села наши, подобно другимъ странамъ, пострадали; но Богъ избралъ насъ совершить великое дѣло; Онъ праведный гнѣвъ свой на насъ превратилъ въ неизреченную милость. Мы спасли Отечество, освободили Европу, низвергли чудовище, истребили ядъ его, водворили на землю миръ и тишину, отдали законному Королю отъятый у него престолъ, возвратили нравственному и естественному свѣту прежнее его блаженство и бытiе; но самая великость дѣлъ сихъ показываетъ, что не мы то сдѣлали. Богъ для совершенiя сего нашими руками даль слабости нашей свою силу, простотѣ нашей свою мудрость, слѣпотѣ нашей свое всевидящее око. Что изберемъ: гордость или смиренiе? Гордость наша будетъ несправедлива, неблагодарна, преступна предъ Тѣмъ, Кто излiялъ на насъ толикiя щедроты; она сравнитъ насъ съ тѣми, которыхъ мы низложили. Смиpeнie наше исправитъ наши нравы, загладитъ вину нашу предъ Богомъ, принесетъ намъ честь, славу, и покажетъ свѣту, что мы ни кому нестрашны, но и никого не страшимся. Благочестiе, вѣра и вѣрность твоя, Pocciйское Христолюбивое воинство и народъ, ознаменовались милостiю къ тебѣ Божескою. По краткомъ наказанiи за прегрѣшенiя наши, Онъ, какъ праведный Судiя сердецъ, обращается къ намъ милосердiемъ и покрываеть насъ невечернимъ свѣтомъ славы. Въ щедротѣ Его является купно и спасительное для насъ поученiе. Да пребываетъ всегда въ памяти и предъ очами нашими претерпѣнное нами наказанiе и приводящая природу въ содроганiе, ужасная казнь, постигшая враговъ нашихъ. Она громче небесной трубы вопiетъ намъ: се плоды безбожiя и безвѣрiя! Сiя страшная мысль, проницая во 276 глубину душъ нашихъ, да преходитъ потомъ въ утѣшительное и радостное воспоминанiе о неизреченномъ къ намъ милосердiи Божiемъ, и слава, которою Онъ увѣнчалъ главы наши, да проливаетъ свѣтлѣйшiй солнца свѣтъ свой въ чистыя сердца наши, воспаляя въ нихъ благодарность къ Богу и любовь къ добродѣтели. МЫ, послѣ толикихъ произшествій и подвиговъ, обращая взоръ свой на всѣ состоянія вѣрноподданнаго НАМЪ народа, недоумѣваемъ въ изъявленіи ему НАШЕЙ благодарности. МЫ видѣли твердость его въ вѣрѣ, видѣли вѣрность къ престолу, усердіе къ отечеству, неутомимость въ трудахъ, терпѣніе въ бѣдахъ, мужество въ браняхъ. Наконецъ видимъ совершившуюся на немъ Божескую благодать; видимъ и съ НАМИ видитъ вся вселенная. Кто кромѣ Бога, кто изъ владыкъ земныхъ, и что можетъ ему воздать? Награда ему дѣла его, которымъ свидѣтели небо и земля. НАМЪ же, преисполненнымъ любовію и радостію о толикомъ народѣ, остается токмо во всегдашнихъ къ Богу моленіяхъ НАШИХЪ призывать на него вся благая: да славится, да процвѣтаетъ, да благоденствуетъ онъ подъ всесильнымъ Его покровомъ въ роды родовъ! Данъ въ С.-Петербургѣ, Генваря 1-го, въ лѣто отъ Рождества Христова 1816, Царствованiя же НАШЕГО въ пятоенадесять. На подлинномъ подписано собственною Его Императорскаго Величества рукою тако: Александръ» [Собрание 1816, 194-208]. 58 В «Рассуждении о нравственных причинах неимоверных успехов наших в войне 1812-1813 гг.» архимандрит Филарет (Дроздов) развивал идеи христианского универсализма, весьма далекого от органического мировоззрения Шишкова, в котором понятия Веры и Отечества составляют неразделимое целое. Например: «Что есть государство? Великое семейство человѣковъ, которое, по умноженiи своихъ членовъ и раздѣленiи родовъ, не могши быть управляемо, какъ въ началѣ, единымъ естественнымъ отцомъ, признаетъ надъ собой въ семъ качествѣ избраннаго Богомъ и закономъ Государя. И такъ чѣмъ искреннѣе подданные предаются отеческому о нихъ попеченiю Государя, и съ сыновнею довѣренностiю и послушанiемъ исполняютъ его волю; чѣмъ естественнѣе Государь, и поставляемые имъ подъ собою правители народа, по образу его, представляютъ собою отцевъ великаго и въ великомъ, меньшихъ семействъ, украшая власть благотворенiемъ, растворяя правду милосердiемъ, простирая призрѣнiе мудрости и благости отъ чертоговъ до хижинъ и темницъ; тѣмъ соединяющiя правленiе съ подчиненiемъ узы — неразрывнѣе, ревность ко благу общему — живѣе, дѣятельность — неутомимѣе, единодушiе — неразлучнѣе, крѣпость — необоримѣе. <…> Что есть государство? — Союзъ свободныхъ нравственныхъ существъ, соединившихся между собою, съ пожертвованiемъ частiю своей свободы, для охраненiя и утвержденiя общими силами закона нравственности, который составляетъ необходимость ихъ бытiя. Законы гражданскiе суть не что иное, какъ примѣненныя къ особымъ случаямъ истолкованiя сего закона и ограды, поставленныя противъ его нарушенiя. И такъ гдѣ священный законъ нравственности непоколебимо утвержденъ въ сердцахъ воспитанiемъ, вѣрою, здравымъ, неискаженнымъ ученiемъ и уважаемыми примѣрами предковъ, тамъ сохраняютъ вѣрность къ Отечеству и тогда, когда никто не стережетъ ея, жертвуютъ ему собственностiю и собой безъ побужденiй воздаянiя или славы; тамъ умираютъ за законы тогда, какъ не опасаются умереть отъ законовъ, и когда могли бы сохранить жизнь — ихъ нарушенiемъ. Естьли же законъ, живущiй въ сердцахъ, изгоняется ложнымъ просвѣщенiемъ и необузданною чувственностiю: нѣтъ жизни въ законахъ писаныхъ, повелѣнiя не имѣютъ уваженiя, исполненiе довѣрiя; своеволiе идетъ рядомъ съ угнетенiемъ, и оба приближаютъ общество — къ паденiю. <…> Нынѣ заблуждающiе народы, познайте пути къ потерянному вами и тщетно въ суетныхъ мечтанiяхъ искомому благоденствiю! Бичъ Божiй поражаетъ Европу такъ, что его удары раздаются во всѣхъ концахъ вселенныя. Услышите гласъ наказующаго, и обратитесь къ Нему, дабы Онъ былъ и вашимъ Спасителемъ. Нынѣ, благословенная Богомъ Россiя, познай твое величiе, и не воздремли, сохраняя основанiя, на которыхъ оно воздвигнуто! 277 А ты, который не токмо трудности въ дѣлѣ брани Господней ввѣряешь Господу, но Ему же кроткою благодарностiю возвращаешь и дарованныя тебѣ побѣды! Ты, который твердостiю въ правдѣ спасъ твою державу, и благостiю въ могуществѣ спасаешь царства другихъ! возвеселися его силою, и о спасенiи его возрадуйся!» [Филарет 1813, 28-37]. «Этот христианский универсализм, основанный на ощущении особой провиденциальной миссии России и ее императора, призван был заменить шишковский изоляционизм в качестве государственной идеологии империи» [Зорин 2004, 265]. 59 См.: «Документы для истории дипломатических сношений России с западными державами европейскими от заключения всеобщего мира с 1814 года до конгресса в Вероне в 1822 году» в двух томах, изданные по распоряжению императора Александра I. Данное собрание, содержащее факсимиле Д. Н. Блудова, удостоверяющее его авторство, хранится в Институте научной информации по общественным наукам (ИНИОН РАН). 60 А. С. Шишков рассказывает об этом так: «Не имѣвъ долго случая докладывать государю о накопившихся у меня дѣлахъ, началъ я ходить къ нему съ докладами. Однажды, по полученiи извѣстiя о смерти президента Россiйской Академiи Нартова, донеся о томъ, сказалъ я ему, что я охотно принялъ бы на себя сiе званiе, еслибъ это мое желанiе не противно было волѣ его величества. Государь весьма для меня лестно и милостиво отозвался, что онъ со свѣчкою не сыщетъ лучшаго человѣка, и приказалъ заготовить указъ, который тогда же и подписалъ» [Шишков 1870, 1, 207]. Указ был подписан 29 мая 1813 г. 61 О. Н. Трубачев, однако, полагает, что современное значение глагола знобить является вторичным: «Современное, на наш взгляд, вторичное значение русск. знобить: меня знобит “я испытываю дрожь от холода, простуды и т. п.” сменило какое-то первоначальное значение в этом, очевидно, древнем слове, для которого закономерно предположить первоначальную фонетическую форму *ĝnŏbh-. Эта форма хорошо объясняется как производная при помощи суффикса -bh- от и.-е. *ĝen- ‘рождать(ся)’: *ĝ(e)nŏbh- со значением ‘родной, родственный’; она вполне естественно была использована, например, для обозначения ‘мальчика (сына)’ в нем. Knabe. Использование этого же производного для обозначения дрожи, простудной лихорадки, т. е. недуга, тоже в природе вещей. Здесь мы, по-видимому, имеем дело с одним из примеров древних табу: лихорадочная дрожь, воспринимавшаяся как действие злых сил, эвфемистически называлась ‘родная’, ‘родственная’. Таких эвфемизмов среди народных названий болезней известно много. Доводом в пользу приведенного предположения может служить факт употребления глагола знобить только в безличных конструкциях: его знобит, ср. порожденные теми же представлениями: лихорадит, громом убило» [Трубачев 1957, 89]. 62 См.: [Сухомлинов 7, 188]. 63 В старой традиции иллирийским языком называли наречия южных славян, живущих на Балканском п-ве, — сербов, хорватов и словенцев. 64 Возможно, что эту «этимологию» Шишков заимствовал у Сумарокова: «Окo: отъ того, Высоко, Глубоко, Низокъ. Отъ Ока еще по естественному изображенïю круглости: Около, Околица, Колесо, а отъ того Колесница, Коляска» [Сумароков 1780, 98]. 65 Всего в этом «Собрании звуков, производимых действием естественных вещей и отзвучных или по звукам составленных Руских слов», составленном автором, скрывшим свое имя под псевдонимом Любослов, находится больше шестидесяти звуков-корней: аа, ау, ах, брень и бряк, бр («звукъ производимый брызганьемъ воды изо рта»), бу-бу, бух, го-го («звукъ вдали слышный отъ говора, шума»), гр-гр-гр («звук издаваемый отъ гребенiя, гременiя, грызенiя), гу-гу-гу, гав, др, жж («звукъ отъ жженiя»), зззз, ик, кап-кап («звукъ отъ падающихъ капель съ кровли»), кахи-кахи, ква, кло, ко-ко, кря, кра («воронiй крикъ»), ля-ля («дѣтской первоначальный разговоръ»), ляп, мям-мям, мяу, нх («звукъ отъ втягиванiя въ носъ воздуха»), му, ой, ох, пи-пи («отъ писка птицъ»), пс («звукъ отъ пера, водимаго по бумагѣ»), пу-пуф, скр, ссс, тр («звукъ отъ тренiя двухъ жесткихъ тѣлъ, отъ трясенiя и пр.»), топ-топ, тук-тук, тьфу, тх («звукъ отъ дыханiя пропускаемаго сквозь зубы»), тяп, тюк, тс («звукъ отъ проходящаго сквозь стиснутые зубы воздуха»), ур, ха-ха, хи-хи, хлёсь, хны, хра, хр, хрю, цц («звукъ отъ цѣженiя влажности»), цык, чав, чок («звукъ издаваемый маятникомъ въ часахъ»), чх, чу, шам, шарк, шлёп, шмяк, шасть, ш, щолк, усь; от них образовано несколько десятков слов. 66 О бурной деятельности Шишкова в Государственном совете см.: [Стоюнин 1880, 218- 278 230]. 67 Николай Михайлович был первым избранным академиком по новому штату. Представляя его кандидатуру для избрания, А. С. Шишков сказал: «Творенiя его, стихами и прозою, всѣмъ извѣстныя, особливо же сочиненiе Россiйской Исторiи, увольняютъ меня отъ всякой надобности исчислять прочiе труды его для показанiя достоинства ко вступленiю въ cie почтенное сословiе» [Сухомлинов 1880, 70]. 68 Некоторые из них имели дурную репутацию нечистоплотных дельцов, как, например, А. Ф. Стойкович; таким в Российской академии, не платившей жалованья своим членам, делать было нечего. 69 Согласно современным данным, итал. posta восходит к народнолат. positum, а в конечном счете к лат. pōnō ‘кладу’ и не является родственным с русск. стойло, франц. étable, нем. stall и др. 70 Слово стыдъ, писавшееся прежде студъ, кажется непосредственно происходитъ отъ студеность, стужа; но cie не препятствуетъ ему происходить и отъ родоначальнаго глагола стоять, поелику стыть и стужа отъ негоже происходятъ. 71 В «Старой записной книжке» П. А. Вяземский пишет: «Генералъ Костенецкiй почитаетъ Русскiй языкъ родоначальникомъ всѣхъ Европейскихъ языковъ, особенно Французскаго. Напримѣръ domestique явно происходитъ отъ Русскаго выраженiя домъ мести. Кабинетъ не означаетъ ли какъ бы нѣтъ: человѣкъ запрется въ комнату свою, и кто ни пришелъ бы, хозяина какъ бы нѣтъ дома. И такъ далѣе. Послѣдователь его, а съ нимъ и Шишковъ, говорилъ, что слово республика не что иное, какъ режь публику» [Вяземский VIII, 129]. 72 О неожиданном интересе к трудам Шишкова в этой области, проявившемся в начале XXI века, мы будем говорить в последней главе. 73 Существенными причинами ухода Шишкова с поста министра просвещения были его несогласие с проектами нового цензурного устава и устава для всех учебных заведений, а также слабое здоровье. Прежний цензурный устав 1826 года, принятый при непосредственном участии Шишкова и прозванный острословами из-за его многочисленных стеснений для литературы «чугунным», вызвал общий протест; «говорили, что по такому уставу можно и “Отче нашъ” перетолковать якобинскимъ нарѣчiемъ» [Стоюнин 345]. Новые уставы были обнародованы 8 декабря 1828 года, когда Шишков уже не был министром. Само же увольнение произошло со всей возможной деликатностью. «Шишковъ оставилъ министерство въ 1828 году, по внушенiю самаго императора Николая, облеченому въ форму милостиваго вниманiя. Александръ Семеновичъ дѣйствительно былъ уже дряхлый, разслабленный старикъ. Въ послѣднiй докладъ онъ долго не могъ отворить ключемъ портфеля и государь помогъ ему въ этомъ, вынулъ бумаги и самъ ихъ прочиталъ вслухъ. Послѣ доклада, царь ласково сказалъ: — “Александръ Семеновичъ, вы много и доблестно трудились: не пора-ли вамъ успокоиться?” Къ этому императоръ прибавилъ нѣсколько милостивыхъ словъ о томъ, что желаетъ, чтобы онъ продолжалъ присутствовать въ совѣтѣ. На другой день Шишковъ подалъ прошенiе объ отставкѣ; государь оставилъ его членомъ государственного совѣта и президентомъ россiйской академiи, съ полнымъ министерскимъ содержанiемъ» [Пржецлавский 402]. 74 Ср.: «Наиболее вероятна этимология Топорова <…>, убедительно показывающего изначальность значения ‘тот самый, именно тот’ в соединении с прозрачной местоименной конструкцией *is-to (ср. далее *jь, *tъ), тождественной лат. iste, ista, istud ‘этот, тот, этот именно, такой именно’» [ЭССЯ 8, 246]. 75 Шашков Серафим Серафимович (1841-1882) — сын иркутского священника, бурсак, семинарист, недоучившийся студент Казанской духовной академии и Санкт-Петербургского университета, публицист-компилятор, не стяжавший известности; сотрудничал в «Живописном обозрении», «Искре», «Неделе», «Современном слове», «Устоях», «Деле», некоторых газетах; скитался по России, предвался пьянству и скончался в Новгороде (см.: [Языков 1885, 53-56]). 76 «Значение Карамзина в этом смысле состоит в том, что он, как я уже упоминал, призывал абсолютную монархию к принятию программы либерализма, во всяком случае, в той мере, в какой программа эта предусматривает не политическую, а гражданскую свободу; он также призывал монархию решительно проводить в жизнь именно эту либеральную программу. 279 Он придерживался того мнения, что осуществление принципов либерализма не является нарушением исторической традиции, традиционного исторически обоснованного процесса развития России, что оно не связано с разрушением исторически и традиционно существующих государственных порядков; и сам Карамзин в очень значительной мере способствовал распространению таких убеждений. Таким образом, он указал тот путь, на котором историческая верховная власть, то есть монарх, может работать рука об руку со сторонниками либеральных идей и даже с представителями критически настроенных оппозиционных кругов для того, чтобы обосновать и укрепить в России либеральный строй. Все это значит, что Карамзин указал тот единственный путь, на котором в то время могли осуществляться либеральные идеи. Как я уже пытался объяснить во вступлении, к сути подлинного либерализма принадлежит уважение к существующему, прежде всего к существующим субъективным правам. Уважение это допускает только эволюционное преобразование существующего в смысле большей свободы, большей гуманности, большей терпимости. Рационалистическое планирование, абстрактные структуры и логически выведенные из чисто теоретических принципов институты противоречат сути либерализма. Высказываться за проведение в жизнь либеральных реформ в рамках существующего государственного порядка и прилагать усилия к тому, чтобы либеральные принципы применялись в пределах исторически данной государственной формы, означает стать на подлинный путь либерализма, полностью соответствующий его принципиальной сущности» [Леонтович 1995, 107-108]. 77 О том, что значило быть русским либералом в начале XIX века, на примере Карамзина см. примечание 76. 78 Настоящей Кассандры из греческой мифологии, а не Д. Н. Блудова из мифологии «арзамасской». 79 Применительно к современности, Зюганов — это советский реакционер, а Путин — советский консерватор. 80 В косноязычном изложении автора это звучит так: «Повальное изучение инязов детьми и молодежью — это самый эффективный метод доуничтожения корней, это неоязыческий геноцид и нейролингвистическое программирование на убой остатков нравственности с насаждением невиданного разврата» [Славянорусский корнеслов 2009, 14]. 81 Впрочем, утверждение на с. 646 о сговоре Сперанского с Наполеоном едва ли, насколько мне известно, можно признать историческим фактом, подтвержденным какими-то объективными данными. 82 К сожалению, ссылки на работы Шишкова все чаще попадаются в писаниях так называемых лингвофриков, которые таким путем пытаются создать о себе представление как о последователях солидной научной традиции. Об этом явлении и его основных деятелях см. в виртуальной энциклопедии «Фрикопедия»: http://www.freakopedia.ru. 83 Многим известны телевизионные выступления сатирика и его интервью по поводу происхождения тех или иных слов, а также книжечка «Слава РОДУ!» (М., 2010). О полной научной несостоятельности домыслов Задорнова см. в нашей заметке: [Камчатнов 2010]. 84 См.: Тихонов А. Н. Школьный словообразовательный словарь русского языка. М., 2002. С. 433. Рассмотрение как этого, так и других словообразовательных словарей русского языка, написанных с позиций синхронии, не входит в задачи этой книги, но сделано нами в работе [Камчатнов 2013]. Библиография А.Б. 1786 А.Б. [Барсов А]. О древности и превосходстве Славенского языка и способ возвысить оный до первоначального его величия // Новый Санкт-Петербургский Вестник. 1786 г. Кн. 2. С. 137-144 280 Аксаков 1955 Альтшуллер 2007 Аноним 1775 Аноним 1883 «Арзамас» 1994 Барсков 1915 Батюшков I-III Белинский 1954 Бобров 1804 Бобров 1996 Болтин I-II Болтин 1793 Брусилов 1803а Брусилов 1803б Брусилов 1805 Булич 1904 Булич 1912 Вернадский 1999 Веселаго 1852 Вигель 2000 Винницкий 1994 Аксаков С. Т. Воспоминание об Александре Семеновиче Шишкове // Аксаков С. Т. Собр. соч. в 4-х тт. Т. 2. М., 1955. Альтшуллер М. Беседа любителей русского слова. У истоков русского славянофильства. М., 2007. [Аноним]. Опыт о языке во обще, и о Российском языке // Собрание новостей. 1775. Октябрь. С. 58-79. [Аноним]. Начертание о российских сочинениях и российском языке // Собеседник Любителей Российского Слова, содержащий разные сочинения в стихах и прозе некоторых Российских писателей. 1783 г. Ч. VII. С. 143-161. «Арзамас». Сб. в двух книгах. М., 1994. См.: Барсков Я. Л. Переписка московских масонов XVIII века. Пг., 1915. Батюшков К. Н. Сочинения. Т. I-III. СПб., 1885-1887. Белинский В. Г. Сто русских литераторов // ПСС в 13 тт. Т. V. М., 1954. С. 186-217. Бобров С. С. Рассвет полночи, или Созерцание славы, торжества и мудрости порфироносных, браноносных и мирных Гениев России с последованием дидактических, эротических и других разного рода в стихах и прозе опытов Семена Боброва. Ч. 1-4. СПб., 1804. Бобров С. С. Происшествие в царстве теней, или Судьбина российского языка // Успенский Б. А. Избр. труды. Т. II. М., 1996. Болтин И. Н. Примечания на историю древней и нынешней России г. Леклерка. Т. I-II. СПб., 1788. [Болтин И. Н.] Ответ генерал-майора Болтина на письмо князя Щербатова, сочинителя Российской истории. Изд.2-е. 1793. Брусилов Н. П. Разговор Сократа с петиметром нынешнего века в царстве мертвых // Брусилов Н. П. Безделки, или некоторые сочинения и переводы. СПб., 1803. Брусилов Н. П. Возражение на критику Безделок, помещенную в Московском Меркурии // Брусилов Н. П. Старец, или превратности судьбы. СПб., 1803. Брусилов Н. П. Письмо деревенского жителя о воспитании // Журнал Российской Словесности. 1805 г. № 1. Генварь. Булич С. К. Очерк истории языкознания в России. Т. 1 (XIII в. 1825 г.). СПб., 1904. Булич Н. Н. Очерки по истории русской литературы и просвещения с начала XIX века. Изд. 2-е. СПб., 1912. Вернадский Г. В. Русское масонство в царствование Екатерины II. СПб., 1999. Веселаго Ф. Исторический очерк Морского кадетского корпуса. СПб., 1852. Вигель Ф. Ф. Записки. М., 2000. Виницкий И. Ю. «Невинное творенье» // Русская речь. 1994. № 2. 281 Винницкий 1997 Виноградов 1949 Виноградов 1961 Виноградов 1982 Виноградов 2000 Винокур 1959 Востоков 1873 Второв 1845 Выдержки 1866-IV Вяземский I-XII Галахов 1880 Гаспаров 1999 Гельтергоф 1771 Глинка 1903 Греч 2002 Григорьева 2004 Гросул 2000 Грот 1867 Грот 1877 Грот 1880 Грот 1899 Дашков 1810а Дашков 1810б Дашков 1811 Дашкова 1859 Виницкий И. Ю. Утехи меланхолии // Ученые записки Московского культурологического лицея № 1310. Вып. 2. М., 1997. Виноградов В. В. Из наблюдений над языком и стилем И. И. Дмитриева // Материалы и исследования по истории русского литературного языка. Т. I. М.-Л, 1949. Виноградов В. В. Проблема авторства и теория стилей. М., 1961. Виноградов В. В. Очерки по истории русского литературного языка. 3-е изд. М., 1982. Виноградов В. В. Язык Пушкина. Изд. 2-е. М., 2000. Винокур Г. О. Избранные работы по русскому языку. М., 1959. Переписка А. Х. Востокова в повременном порядке с объяснительными примечаниями И. Срезневского. СПб., 1873. Второв Н. Гаврила Петрович Каменев // Вчера и сегодня. Кн. 1. СПб., 1845. Выдержки из старых бумаг Остафьевского архива // Русский архив. Т. IV. М., 1866. Вяземский П. А. Полн. собр. соч. в 12 тт. СПб., 1878-1896. Галахов А. История русской словесности, древней и новой. Изд. 2-е. СПб., Т. II. 1880. Гаспаров Б. М. Поэтический язык Пушкина. М., 1999. Российской Целлариус, или Этимологической Российской лексикон, изданный М. Франциском Гелтергофом. М., 1771. Глинка Ф. Н. Мои воспоминания о незабвенном Н. Мих. Карамзине // ИОРЯС Имп. АН. 1903. Т. VIII. Кн. 2. Греч Н. Записки о моей жизни. М., 2002. Григорьева Т. М. Три века русской орфографии (XVIII-XX вв.). М., 2004. Гросул В. Я. Зарождение российского политического консерватизма // Русский консерватизм XIX столетия. Идеология и практика. М., 2000. Грот Я. К. Карамзин в истории русского литературного языка. СПб., 1867. Грот Я. К. Филологические занятия Екатерины II-й // Русский архив. 1877. Кн. 1. С. 425-442. Грот Я. Жизнь Державина // Державин Г. Р. Сочинения. Т.8. СПб., 1880. Грот Я. К. Спорные вопросы русского правописания // Труды Я. К. Грота. Т. II. Филологические разыскания. СПб., 1899. Дашков Д. В. Перевод двух статей из Лагарпа с примечаниями переводчика // Цветник. 1810. № 11. Дашков Д. В. Перевод двух статей из Лагарпа с примечаниями переводчика // Цветник. 1810. № 12. Дашков Д. В. О легчайшем способе возражать на критики. СПб., 1811. [Дашкова Е. Р.] Записки княгини Д. Р. Дашковой, писанные ею самой. Перевод с английского языка. Лондон, 1859. 282 Дашкова 2001 Десницкий 1958 Дмитриев 1866 Дмитриев 1869 Емельяненко 2000 Ефимов 1954 Живов 1996 Живописец 1772 Жихарев 1955 Жуковский 1985 Западов 1938 Захарова 2004 Земская 1973 Зорин 2004 Иванов 2007 Иппокрена 1801 ИРЛ 1998 История РЛ II Калайдович 1812 Калайдович 1824 Камчатнов 2004 Камчатнов 2005 Дашкова Е. Р. О смысле слова «воспитание». Сочинения, письма, документы / Сост., вступ. ст., прим. Г. И. Смагиной. СПб., 2001. Десницкий А. В. Из истории литературных обществ начала XIX в. (Журналы «Беседы любителей русского слова») // Десницкий А. В. Избранные статьи по русской литературе XVIII-XIX вв. М.:Л., 1958. С. 92-130. Дмитриев И. И. Взгляд на мою жизнь. М., 1866. Дмитриев М. А. Мелочи из запаса моей памяти. М., 1869. Емельяненко Г. О деве, девстве и целомудрии. СПб., 2000. Ефимов А. И. История русского литературного языка. М., 1954. Живов В. М. Язык и культура в России XVIII века. М., 1996. Живописец. Ч. I. СПб., 1772. Жихарев С. П. Записки современника. М., 1955. Жуковский В. А. Конспект по истории русской литературы // В. А. Жуковский. Эстетика и критика. М., 1985. Западов А. В. Из истории «Беседы любителей русского слова» // Литературный архив. Т.1. М.; Л., 1938. С.401-405. Захарова М. В. Языковые взгляды А.С. Шишкова и их отражение в его речевой практике. Автореф. … канд. филол. наук. М., 2004. Земская Е. А. Современный русский язык. Словообразование. М., 1973. Зорин А. Кормя двуглавого орла… Литература и государственная идеология в России в последней трети XVIII — первой трети XIX века. М., 2004. Иванов С. В. Об этимологических разысканиях А.С.Шишкова // Г. Р. Державин и его время: Сб. науч. статей. СПб., 2007. С. 8095. Статья изъ «Энциклопедии». Горесть, Печаль, Неприятность // Иппокрена или утехи любословия. М., 1801. Ч. 9. С. 305-312. История русской лексикографии / Отв. ред. Ф. П. Сороколетов. СПб., 1998. История русской литературы в четырех томах. Т. II. От сентиментализма к романтизму и реализму / Ред. Е. Н. Купреянова. Л., 1980. Калайдович П. Ф. Рассуждение о синонимах // Труды Общества любителей российской словесности. Ч. 2. М., 1812. С. 3-32. Калайдович И. Ф. Опыт правил для составления русского производного словаря, с некоторыми замечаниями на правила, принятые Обществом // Труды Общества любителей российской словесности при императорском Московском университете. 1824. Ч. 5. С. 330-339. Камчатнов А. М. Русский Гумбольдт: к вопросу о лингвистической философии А. С. Шишкова // Кирилл и Мефодий. Духовное наследие. Калининград, 2004. Камчатнов А. М. История русского литературного языка. М., 2005. 283 Камчатнов 2009 Камчатнов 2010 Камчатнов 2013 Камчатнов А. М. А. С. Шишков как предтеча русской философии языка // Бюллетень Библиотеки «Дом А.Ф. Лосева». Вып. 9. М., 2009. Камчатнов А. М. Растленное словообразование // Литературная учеба. 2010. № 1. С. 172-174. Камчатнов А. М. Лжеименное словообразование // Вестник Литературного ин-та им. А.М.Горького, № 3, 2013. С. 22-32. Карамзин 1791а Карамзин 1791б Карамзин 1796 Карамзин 1802а Карамзин 1802б Карамзин 1803 Карамзин 1820-I Карамзин 1820-II Карамзин 1820-IX Карамзин 1820-VII Карамзин 1842 Карамзин 1862 Карамзин 1866 Карпец 1987 Каченовский 1807 Каченовский 1811а Каченовский 1811б Коровин 2004 Кох 1785 Кочубинский 1888 Кустарева 1971 Карамзин Н. М. Сельмские песни // Московский Журнал. Ч. III. Кн. II. М., 1791. Карамзин Н. М. О русских книгах // Московский Журнал. Ч. IV. Кн. I. М., 1791. Карамзин Н. М. Мои безделки. М., 1796. Карамзин Н. М. Мысли об уединении // Вестник Европы. 1802. № 11. Карамзин Н. М. Отчего в России мало авторских талантов // Вестник Европы. 1802. № 14. Карамзин Н. М. О Русской Грамматике Француза Модрю // Вестник Европы. 1803. Ч. 10. № 15. Сочинения. М., 1820. Т. I. Карамзин Н. М. Письма русского путешественника // Сочинения. М., 1820. Т. II. Карамзин Н. М. Речь, произнесенная в торжественном собрании Императорской Российской Академии 5 декабря 1818 года // Сочинения. М., 1820. Т. IX. Карамзин Н. М. Пантеон Российских Авторов. Тредиаковский // Сочинения. М., 1820. Т. VII. Карамзин Н. М. История Государства Российского. Изд. 5-е. Т. I. СПб., 1842. Карамзин Н. М. Мысли об истинной свободе // Неизданные сочинения и переписка Николая Михайловича Карамзина. Ч. 1. СПб., 1862. Письма Карамзина к Дмитриеву. Изд. Я. Грот и П. Пекарский. СПб., 1866. Карпец В. И. Муж отечестволюбивый. Историко-литературный очерк. М., 1987. [Каченовский М. Т.] Лука Говоров. Письмо города N.N. в столицу // Вестник Европы. 1807. №8. С. 286-306. Каченовский М. Т. «Разговоры о словесности» // Вестник Европы. 1811. № 12. С. 285-305. Каченовский М. Т. «Разговоры о словесности» // Вестник Европы. 1811. № 13. С. 34-57. Коровин В. Л. Семен Сергеевич Бобров. Жизнь и творчество. М., 2004. Кох И. О некоторых древних названиях Словенского народа // Растущий Виноград. 1785 г. Июль. С. 75-92. Август. С. 59-69. Кочубинский А. А. Адмирал Шишков и гр. Румянцев. Начальные годы русского славяноведения. Одесса, 1887-1888. Кустарева М. А. История русского литературного языка. Ч.1. М., 1971. 284 Лащенков 1897 Лащенков П. Евстафий Иванович Станевич // Сборник Харьковского Историко-филологического Общества. Харьков, 1897. Левин 1964 Левин В. Д. Очерк стилистики русского литературного языка конца XVIII ― начала XIX в. Лексика. М., 1964. Леонтович 1995 Леонтович В. В. История либерализма в России. 1762-1914. М., 1995. Леурда 1993 Леурда И. Н. Лингвистические взгляды А.С.Шишкова. Автореф. … канд. филол. наук. М., 1993. Леурда 1998 Леурда И. Н. А.С.Шишков — первый русский славянофил // Духовные ценности и национальные интересы России. Тюмень, 1998. С. 59–62. Лозинская 1983 Лозинская Л. Я. Во главе двух академий. Изд. 2-е. М., 1983. Лосев 1997 Лосев А. Ф. Имя. СПб., 1997. Лотман, Успенский Лотман Ю. М., Успенский Б. А. Споры о языке в начале XIX 1975 века как факт русской культуры // Цит. по: Лотман Ю. М. История и типология русской культуры. СПб., 2002 . Лотман, Успенский Лотман Ю. М., Успенский Б. А. «Письма русского 1987 путешественника» Карамзина и их место в развитии русской культуры // Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Л., 1987. Лямина 1995 Лямина Е. Э. Общество «Беседа любителей русского слова». Автореф. дисс…. канд. филол. наук. М., 1995. Магазин I-2 Магазин свободно-каменьщической. 1784. Т. I. Ч. 2. Майков 1896 Майков Л. Н. Батюшков, его жизнь и сочинения. Изд. 2-е. СПб., 1896. Майофис 2008 Майофис М. Воззвание к Европе: Литературное общество «Арзамас» и российский модернизационный проект 1815-1818 годов. М., 2008. Макаров 1803а Макаров П. И. Уведомления // Московский Меркурий. 1803. Ч. I. Кн. 1. Январь. Макаров 1803б Макаров П. И. Модная Мёбель // Московский Меркурий. 1803. Ч. I. Кн. 3. Март. Макаров 1803в Макаров П. И. Новые книги // Московский Меркурий. 1803. Ч. II. Кн. 4. Апрель. Макаров 1803г Макаров П. И. Новые книги. Матери соперницы, или клевета. Сочинение Госпожи де Жанлис. М., 1803 г. // Московский Меркурий. 1803. Ч. IV. Кн. 11. Ноябрь. Макаров 1803д Макаров П.И. Критика на книгу под названием «Рассуждение о старом и новом слоге российского языка», напечатанную в Петербурге 1803 года в 8 долю листа // Московский Меркурий. 1803. Ч. IV. Кн. 12. Декабрь. [Мартынов 1804] Мартынов И. И. Рассмотрение всех Рецензий, помещенных в Ежемесячном издании под названием: Московский Меркурий, издаваемый на 1803 год // Северный вестник. 1804. № 9. Мейлах 1941 Мейлах Б. С. А.С.Шишков и «Беседа любителей русского слова» // История русской литературы. Т.5. Ч.1. М.; Л., 1941. С.183-197. 285 Минаков 2003 Мордовченко 1959 Мурьянов 2007 Невзоров 1811 Некрасов 1984 Неустроев 1874 Палицын 1912 Панфилов 1988 Порфирьев 1891 Пржецлавский 1875 Прокофьев 1998 Прокофьев 1999 Проскурин 1999 Проскурин 2000 Протопопов 1786 Пушкин I-X Пыпин 1899 Ростопчин 1889 Сарапас 1993 САР I-VI Сахаров 2000 Светов 1779 Минаков А. Ю. «Друг чести, друг народа»: консерватор А. С. Шишков // Российский консерватизм в литературе и общественной мысли XIX века. М., 2003. Мордовченко Н. И. Русская критика первой четверти XIX в. Л., 1959. Мурьянов М. Ф. К семантическим закономерностям в лексике старославянского языка (рогъ и его связи) // Мурьянов М. Ф. История книжной культуры России. Очерки. Ч. 1. М., 2007. Невзоров М. Описание грозы Боброва // Друг юношества. 1811. № 10. С. 100-124. Некрасов С. М. Российская академия. М., 1984. Неустроев А. Н. Историческое розыскание о русских повременных изданиях и сборниках. СПб., 1874. Палицын Н. А. Манифесты, писанные Шишковым в Отечественную войну, и их патриотическое значение // Русская старина. 1912. № 7. С. 477-491. Панфилов А. К. Из истории борьбы вокруг «нового слога» // Вопросы истории русского языка XIX-XX веков. М., 1988. Порфирьев И. Я. История русской словесности. Ч. 2. Отд. 3. Казань, 1891. Пржецлавский О. А. Александр Семенович Шишков. 1754-1841. Воспоминания о нем // Русская старина. 1875. № 7. С. 383-402. Прокофьев А. В. А. С. Шишков: языковая утопия российского традиционализма и ее истоки // Философский век. Альманах. Вып. 5. СПб., 1998. С. 249-257. Прокофьев А. В. Морализирующий традиционализм адмирала Шишкова (страница из российской истории идей начала XIX века) // Вопросы философии. 1999. № 4. С. 107-119. Проскурин О. Что скрывалось под панталонами (Корреляция «мода – язык» в «Евгении Онегине» и ее культурный контекст)» // Поскурин О. Поэзия Пушкина, или Подвижный палимпсест. М., 1999. Проскурин О. Литературные скандалы пушкинской эпохи. М., 2000. Протопопов В. Рассуждение о вычищении, удобрении и обогащении Российского языка. М., 1786. Пушкин А. С. Полн. собр. соч. в 10 тт. М., 1956-1958. Пыпин А. Н. История русской литературы. Т. IV. СПб., 1899. Записки гр. Ф. В. Ростопчина о 1812 г. // Русская старина. 1889. № 12. С. 674. Сарапас М. В. А. С. Шишков и развитие русского литературного языка в первые десятилетия XIX века. Автореф. … канд. филол. наук. М., 1993. Словарь Академии российской. Ч. I-VI. СПБ., 1789-1794. Сахаров В. И. Иероглифы вольных каменщиков. Масонство и русская литература XVIII — начала XIX века. М., 2000. Светов В. С. Некоторые общие примечания о языке Российском // Академические известия. СПб., 1779. Ч. III. Сентябрь. С. 7792. 286 Семенцов 2001 Сербинович 1874 Сербинович 1999 СиП Сиповский 1899 Славянорусский корнеслов 2009 Сл РЯ XI-XVII вв. Собеседник 1783 Собрание 1816 Срезневский 1848 Срезневский 1865 Станевич 1804 Станевич 1808 Стоюнин 1880 Стрижев 2011 Стурдза 1851 Сумароков 1780а Сумароков 1780б Сухомлинов I-VIII Сухонин 1851а Сухонин 1851б Семенцов В. В. Послесловие. Комментарии // Шишков Александр. Огонь любви к отечеству. М., 2011. Николай Михайлович Карамзин. Воспоминания К. С. Сербиновича // Русская старина. 1874. Т. XI. № 10. К. С. Сербинович о Н. М. Карамзине // Российский Архив. Т. IX. М., 1999. Сочинения и переводы, издаваемые Российскою академиею. Ч. 1-7. СПб., 1805-1823. Сиповский В. В. Н. М. Карамзин, автор «Писем русского путешественника». СПб., 1899. Славянорусский корнеслов. Язык наш – древо жизни на земле и отец наречий иных. СПб., 2009. Словарь русского языка XI-XVII вв. Вып. 1-28. М.: Наука, 19752008. Опыт российского сословника // Собеседник любителей российскаго слова. 1783. Ч. 1. С. 126-134. Собрание Высочайших Манифестов, Грамот, Указов, Рескриптов, приказов войскам и разных извещений последовавших в течении 1812, 1813, 1814, 1815 и 1816 годов. СПб., 1816. Срезневский И. И. Словарь церконославянского и русского языка, составленный II-м Отделением Императорской Академии Наук. Статья II // ЖМНП. 1848. Ч. LVIII. Отд. VI. Срезневский И. И. Филологические наблюдения А. Х. Востокова. СПб., 1865. Станевич Е. П. Собрание сочинений в стихах и прозе. СПб., 1804. Станевич Е. П. Рассуждение о русском языке. Ч. I-II. СПб., 1808. Стоюнин В. Я. Исторические сочинения. Ч. 1. Александр Семенович Шишков. СПб., 1880. Стрижев А. Н., Коровин В. Л. Александр Семенович Шишков (1754-1841): материалы к библиографии // Литературоведческий журнал. 2001. № 28. С. 150-209. Стурдза А. С. Беседа любителей русского слова и Арзамас в царствование Александра I // Москвитянин. 1851. № 21. Кн. 1. С. 3-22. Сумароков А. П. Об истреблении чужих слов из русского языка // Трудолюбивая пчела. 1759. Январь. Изд. 2-е. 1780. Сумароков А. П. О коренных словах русского языка // Трудолюбивая пчела. 1759. Февраль. Изд. 2-е. 1780. Сухомлинов М. И. История Российской академии. Вып. I-VIII. СПб., 1874-1887. Сухонин П. Л. Александр Семенович Шишков в его литературной деятельности // ЖМНП. 1851. Ч. 69. Отд. 5. С. 1– 44. Сухонин П. Л. Александр Семенович Шишков в его литературной деятельности // ЖМНП. 1851. Ч. 70. Отд. 5. С. 27– 44. 287 Татищев I-V Тимковский 1874 Томашевский 1961 Тредиаковский 1750 Трубачев 1957 Трудолюбивый Муравей 1771 Труды РА I-V Труды ОЛРС I-XX Тузов 1769 Тынянов 1969 Успенский 1985 Успенский 1994 Успенский 1996 Утехи 1802 Файнштейн 2000 Файнштейн 2002 Филарет 1813 Флоровский 1983 Ходасевич 1988 Хомяков 1861 Черных 1994 Шаликов 1804 Шапошников 2010 Татищев В. Н. История российская с самых древнейших времен. Т. I-V. М., 1768Тимковский И. Ф. Записки // Русский архив. 1874. Кн. 1. Томашевский Б. В. Пушкин. Материалы к монографии. Кн. 2 (1824-1837). М.:Л., 1961. Письмо … от приятеля к приятелю // [Куник А.]. Сборник материалов для истории Императорской Академии наук в XVIII веке. СПб., 1865. Ч. II. Трубачев О. Н. К этимологии некоторых древнейших славянских терминов родства // Вопросы языкознания. 1957. № 2. С. 86-95. Письмо II г. Люборуссова о произведении некоторых Руских слов // Трудолюбивый Муравей. 1771. № 22. С. 169-172 и 201203. Труды императорской Российской академии. Ч. I-V. СПб., 18401842. Труды Общества любителей российской словесности. Ч. I-XX. М., 1812-1820. Поденьшина, сатирический журнал Василия Тузова. М., 1769. Тынянов Ю. Н. Архаисты и Пушкин // Тынянов Ю. Н. Пушкин и его современники. М., 1969. Успенский Б. А. Из истории русского литературного языка XVIII ― начала XIX века. М., 1985. Успенский Б. А. Краткий очерк истории русского литературного языка. М., 1994. Успенский Б. А. Споры о языке в начале XIX века как факт русской культуры // Успенский Б. А. Избранные труды. Т. 2. М., 1996. А. О[брезков?]. А.О[рлов?]. Утехи меланхолии. Российское сочинение. М., 1802. Фанштейн М. Ш. Александр Семенович Шишков (1754-1841) // Отечественные лексикографы XVIII-XIX века / Под ред. Г. А. Богатовой. М., 2000. Файнштейн М. Ш. «И славу Франции в России превзойти…»: Российская академия (1783-1841) и развитие культуры и гуманитарных наук. М.; СПб., 2002. Филарет (Дроздов). Рассуждение о нравственных причинах неимоверных успехов наших в войне 1812-1813 гг. // Чтение в Беседе любителей русского слова. Чтение тринадцатое. СПб., 1813. Флоровский Г. прот. Пути русского богословия. 3-е изд. Paris, 1983. Ходасевич В. Державин. М., 1988. Хомяков А. С. Разговор в Подмосковной // ПСС. Т. I. М., 1861. Черных П. Я. Историко-этимологический словарь современного русского языка. Т. I-II. М., 1994. Шаликов П. Нечто о Макарове // Вестник Европы. 1804. № 24. Шапошников А. К. Этимологический словарь современного русского языка. Т. 1-2. М., 2010. 288 Шашков 1880 Шильдер I-IV Шишков I-XVII Шишков 1795 Шишков 1803 Шишков 1804 Шишков 1805 Шишков 1806 Шишков 1807 Шишков 1808а Шишков 1808б Шишков 1811а Шишков 1811б Шишков 1811в Шишков 1812 Шишков 1812б Шашков С. Шишков и Мордвинов // Дело. 1880. № 9. Шильдер Н. К. Император Александр Павлович. Его жизнь и царствование. Т. I-IV. СПб., 1897-1898. Шишков А. С. Собрание сочинений и переводов. Ч. I-XVII. СПб., 1818-1839. Шишков А. С. Треязычный морской словарь на Англинском, Француском и Российском языках. СПб., 1795. Шишков А. С. Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка. С дозволения Санкт-петербургского Гражданского Губернатора. В Санкт-петербурге, в Императорской типографии, 1803 года. Шишков А. С. Прибавление к сочинению, называемому Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка, или собрание критик, изданных на сию книгу, с примечаниями на оныя. В Санктпетербурге при Морской Типографии, 1804 г. Шишков А. С. О звукоподражании // Сочинения и переводы, издаваемые Российскою академиею. СПб., 1805. Ч. 1. Шишков А. С. О сословах // Сочинения и переводы, к пользе и увеселению служащие, издаваемые Российскою академиею. СПб., 1806. Ч. 2. [Шишков А. С.] Ответ на письмо Господина Луки Говорова, напечатанное в Вестнике Европы Апреля 1807 № 8, под заглавием: Письмо из города N.N. в столицу // Вестник Европы. 1807. № 24. С. 241-267. Шишков А. С. Разговор между двумя приятелями о переводе слов с одного языка на другой // Сочинения и переводы, издаваемые Российскою академиею. СПб., 1808. Ч. 3. Шишков А. С. Перевод двух статей из Лагарпа, с примечаниями переводчика. СПб.: В Морской Типографии, 1808 года. Шишков А. С. Рассуждение о Кpaсноречии Священного Писания, и о том, в чeм состоит богатство, обилие, красота и сила Российского языка, и какими средствами оный еще более распространить, обогатить и усовершенствовать можно, читанное в годичное ИМПЕРАТОРСКОЙ Российской Академии Собрание, бывшее в 3-й день Декабря 1810 года. В Санкт-петербурге, печатано в ИМПЕРАТОРСКОЙ Типографии, 1811 года. Шишков А. С. Разговоры о словесности. Въ Санктпетербургѣ, въ типографіи Ивана Глазунова, 1811 года. Шишков А. С. Речь при открытии Беседы // Чтение в Беседе любителей русского слова. Книжка первая. СПб., въ медицинской типографии, 1811 г. Шишков А. С. Прибавленіе къ «Разговорамъ о словесности», или Возраженія противъ возраженій, сдѣланныхъ на сію книгу. Въ Санктпетербургѣ, въ типографіи Ивана Глазунова, 1812 года. Шишков А. С. Рассуждение о любви к Отечеству. СПб., 1812. 289 Шишков 1816 Шишков 1817а Шишков 1817б Шишков 1817в Шишков 1818 Шишков 1819 Шишков 1821а Шишков 1821б Шишков 1822 Шишков 1825-V Шишков 1827 Шишков 1828а Шишков 1828б Шишков А. C. О предлогах // Известия Российской Академии. Книжка вторая. В Санктпетербурге, в Типографии Императорской Академии наук, 1816. Шишков А. С. Рассмотрение корня в произведенных от него ветвях // Известия Российской Академии. Книжка пятая. В Санктпетербурге, в Типографии Императорской Академии наук, 1817. Шишков А. С. Опыт рассуждения о первоначалии, единстве и разности языков, основанный на исследовании оных // Известия Российской Академии. Книжка пятая. В Санктпетербурге, в Морской Типографии, 1817 года. Шишков А. С. Сравнение Краинскаго наречия с Российским, взятым собственно за Славенский язык // Известия Российской Академии. Книжка пятая. В Санктпетербурге, в Морской Типографии, 1817 года. Шишков А. C. Продолжение исследования корней. Корень мал // Известия Российской Академии. Книжка шестая. В Санктпетербурге, в Типографии Императорской Академии наук, 1818. Шишков А. С. О словопроизводстве // Известия Российской Академии. Книжка седьмая. В Санктпетербурге, в Типографии Императорской Академии наук, 1819. Шишков А. С. Речь, произнесенная Г-м Президентом Академии Российской // Известия Российской Академии. Книжка девятая. Санктпетербург. В типографии Императорской Российской Академии, 1821. Шишков А. С. Продолжение исследования корней (корень мр-) // Известия Российской Академии. Книжка девятая. Санктпетербург. В типографии Императорской Российской Академии, 1821. Шишков А. С. Опыт рассуждения о первоначалии, единстве и разности языков, основанный на исследованіи оных (Продолжение) // Известия Российской Академии. Книжка десятая. В Санктпетербурге. В типографии Императорской Российской Академии, 1822. Шишков А. С. Опыт Славенского словаря, или объясненіе силы и знаменованія коренныхъ и производныхъ Рускихъ словъ, по недовольному истолкованію оныхъ мало извѣстныхъ и потому мало употребительныхъ // Собраніе сочиненій и переводов. Ч. 5. СПб, 1825. Шишков А. С. Выписка из книги Tableau de la Pologne par MaltBrun, о языке Литовском, а особливо о наречии Самогишском // Собрание сочинений и переводов. Ч.11. СПб., 1827. Шишков А. С. Опыт словаря по корням, иначе называемом словопроизводным (корень мр-) // Известия Российской Академии. Книжка двенадцатая. Санктпетербург. В типографии Императорской Российской Академии, 1828. Шишков А. С. Сравнение Сумарокова с Лафонтенем // Собр. соч. и переводов. Ч. XII. СПб., 1828. 290 Шишков 1829 Шишков 1829б Шишков 1830 Шишков 1831а Шишков 1831б Шишков 1832 Шишков 1833 Шишков 1835а Шишков 1835б Шишков 1835в Шишков 1835г Шишков 1835д Шишков 1870 Щербатов I-VII Щербатов 1789 Щербатов 1792 Ягич 1890 Ягич 1910 Шишков А. С. Нечто о единстве происхождения или сходстве языков // Шишков А. С. Собрание сочинений. Ч. XIII. СПб., 1829. Шишков А. С. Опыт всеобщего словаря, или Собрание на разных языках слов, имеющих одинакий корень и одинакое значение, из чего явствует, что все языки происходят от первобытного языка, и не иное что суть, как отдаленные наречия оного // Собрание сочинений и переводов. Ч. XIII. СПб., 1829. Шишков А. С. Опытъ разсужденія о предлогахъ // Повременное изданіе Императорской Россійской академіи. 1830. Ч. 2. С. 1-36. Шишков А. C. Руководство к сочинению словопроизводного словаря. СПб., 1831. Шишков А. С. Нечто о словопроизводстве // Собр. соч. Ч. 14. СПб., 1831. Шишков А. С. Собрание языков и наречий, с примечаниями на оные // Собрание сочинений и переводов. Ч. XV. СПб., 1832. Шишков А. С. Опыт словопроизводного словаря, содержащий в себе дерево, стоящее на корне МР. С означением 24 колен и 920 ветвей. СПб., 1833. Шишков А. С. Прибавление к Рассуждению о предлогах // Краткие записки, содержащие в себе разные примечания о языке и словесности. СПб., 1835. Кн.2. Шишков А. С. Нечто о правописании // Краткие записки, содержащие в себе разные примечания о языке и словесности. СПб., 1835. Кн.2. Шишков А. С. Разговоры между стариком и юношею о русском языке, красноречии, стихотворстве и вообще о словесности // Краткие записки, содержащие в себе разные примечания о языке и словесности. СПб., 1835. Кн.2. Шишков А. С. О разности между Академиком и писателем // Краткие записки, содержащие в себе разные примечания о языке и словесности. СПб., 1835. Кн.2. Шишков А. С. Разговоры старца с юною девицею. СПб., В Типографии Императорской Российской Академии, 1835 Шишков А. С. Записки, мнения и переписка. Т. 1-2. БерлинПрага, 1870. Щербатов М. М. История российская от древнейших времян. Т. I-VII. СПб., 1770-1791. [Щербатов М. М.] Письмо князя Щербатова, сочинителя российской истории, к одному его приятелю. М., 1789. [Щербатов М. М.] «Примечания на ответ господина генерал мaиopa Болтина, на Письмо князя Щербатова, сочинителя российской истории». М., 1792. Ягич И. В. О сочинении профессора А. А. Кочубинского «Начальные годы русского славяноведения». СПб., 1890. Ягич И. В. История славянской филологии. СПб., 1910. Репринт — М., 2003. 291 Языков 1885 Языков 1804 Kluge 2002 Языков Д. Д. Обзор жизни и трудов покойных русских писателей. Вып. 2. Русские писатели, умершие в 1882 г. СПб., 1885. Языков Д. И. Письмо от неизвестного // Северный вестник. 1804. № 1. Kluge F. Etymologisches Wörterbuch der deutschen Sprache. Berlin — New York, 2002. СОДЕРЖАНИЕ Введение Глава 1 Начальные годы Глава 2 Борьба против «нового слога» карамзинизма Глава 3 «Гроза двенадцатого года…» Глава 4 «Опыт славенского словаря» Глава 5 «Опыт словопроизводного словаря» Глава 6 Работы по сравнительному языкознанию Глава 7 Последние годы. Жизнь после смерти. Два посмертных лика Шишкова Заключение Примечания Библиография 292